Штормовой день - Осенева Елена Владимировна 4 стр.


Я покачала головой:

 Нет, это не так.

 Ну, выглядишь хорошенькой, а это почти одно и то же. Милая, что ты делала все это время? Мы так давно не переписывались, и я не имела от тебя вестей. Чья это вина? Наверное, моя, ведь я в смысле писем человек безнадежный.

Я рассказала ей о книжном магазине и о новой квартире. Последнее ее позабавило.

 Какая же ты чудачка  вить гнездышко и не иметь никого, с кем это гнездышко разделить! Неужели ты не встретила человека, за которого захотела бы выйти замуж?

 Нет. И того, кто захотел бы жениться на мне,  тоже.

В лице ее промелькнуло выражение коварства.

 А как насчет твоего хозяина?

 Он женат, у него прелестная жена и целый выводок детей.

Она фыркнула:

 Вот уж что никогда меня не смущало! О, милая моя, какой же ужасной матерью я была, самым непозволительным образом таскала тебя по всему свету! Удивительно еще, как в тебе не развился целый букет неврозов, маний или как там их теперь называют? Но по тебе не скажешь, что они у тебя есть, так что, возможно, это было не так уж плохо.

 Конечно неплохо. Просто я росла с открытыми глазами, а это вовсе не вредно.  И я прибавила:  Мне нравится Отто.

 Ну разве он не чудо? Такой корректный, пунктуальный, такой северянин. И такой ярко выраженный интеллектуал Какое счастье, что он не требует и от меня интеллекта! Только любит, когда я его смешу.

Где-то в глубине дома часы пробили семь, и с последним ударом в комнате опять возник Отто с подносом, на котором в ведерке со льдом высилась бутылка шампанского, а рядом с ведерком стояли три бокала. Мы глядели, как он опытной рукой раскупорил бутылку, разлил по бокалам золотистую пену, и мы взяли бокалы и подняли их с улыбками, потому что неожиданно у нас получилась вечеринка. Мать сказала:

 Ну, за нас троих и за счастливые времена! О, как восхитительно забавно!

Позже меня проводили в мою спальню, которая была не то просто роскошна, не то роскошно проста  я так и не смогла подобрать ей точного определения. К ней примыкала отдельная ванная, и я приняла душ, после чего переоделась в брюки и шелковую блузку, причесалась, переплела косу и вернулась в гостиную. Мама и Отто уже ждали меня там. Отто тоже переоделся к ужину, а на маме была свежая пижамная кофта дымчато-голубого цвета, а на коленях шелковая шаль, расшитая палевыми розами; длинная бахрома шали касалась пола. Мы выпили еще, а потом Мария подала ужин, сервировав его на низеньком столике возле камина. Мама болтала без умолку и то и дело возвращалась в прошлое, ко времени моего детства. Я сначала подумала, что Отто будет этим шокирован, но он ничуть не был шокирован  проявлял интерес, много смеялся и задавал вопросы, побуждая маму продолжать ее рассказы.

 а этот кошмарный дом в Денбишире Ребекка, помнишь этот ужасный дом? Мы помирали от холода, а камин дымил как сумасшедший. Это было у Себастьяна,  пояснила она Отто.  Мы все считали, что из него выйдет знаменитый поэт, но оказалось, что в стихах он смыслит не больше, чем в овцеводстве. По правде говоря, даже меньше. И я все не могла придумать, как бы расстаться с ним так, чтобы не ранить его чувств, и тут, по счастью, Ребекка подхватила бронхит, и у меня появился прекрасный повод.

 Но для Ребекки это не было особым счастьем,  предположил Отто.

 Да было, было! Она, как и я, ненавидела тот дом; вдобавок там была страшная собака, которая все норовила ее укусить. Милый, есть еще шампанское?

Она почти не ела, зато пила бокал за бокалом ледяное шампанское, в то время как мы с Отто усердно поглощали приготовленный Марией вкуснейший ужин из четырех перемен. Когда ужин был окончен и тарелки убраны, мать захотела музыки, и Отто поставил на проигрыватель концерт Брамса, приглушив звук. Мама все продолжала говорить, как заводная игрушка с закрученной до отказа пружиной, бестолково мечущаяся по полу, пока не сломается.

Вскоре Отто извинился, сказав, что ему надо работать, и оставил нас вдвоем, предварительно подкинув в камин еще поленьев и удостоверившись, что нам больше ничего не нужно.

 Он, что, работает каждый вечер?  спросила я, когда он ушел.

 Почти каждый. И каждое утро. Он очень пунктуален. Думаю, поэтому нам и было так хорошо вместе, что мы такие разные.

 Он обожает тебя,  заметила я.

 Да,  согласилась мать.  И самое лучшее, что он никогда не пытался превратить меня в кого-то другого, просто принимал такой, какая я есть, со всеми моими дурными привычками и пестрым прошлым.  Она опять потрогала мою косу.  Ты стала больше похожа на отца Я всегда считала, что ты пошла в меня, но нет, сейчас ты стала похожа на него. Он был очень красивый.

 Знаешь, я ведь даже имени его не знаю.

 Сэм Беллами. Но фамилия Бейлис гораздо лучше, ты не считаешь? А потом, поскольку воспитывала тебя я одна, я привыкла считать тебя только своей дочерью  своей, и больше ничьей.

 Интересно было бы, если б ты что-нибудь рассказала о нем. Ты никогда не рассказывала.

 О нем мало что можно рассказать. Он был актером и красоты неописуемой.

 А как ты с ним познакомилась?

 Он приехал в Корнуолл с труппой летнего театра на паях играть Шекспира на открытой площадке. Ужасно романтично: темно-синие летние вечера и влажный запах росы на траве, и божественная музыка Мендельсона, и Сэм в роли Оберона:

Волшебно. И влюбиться в него было частью волшебства.

 А он в тебя влюбился?

 Мы оба тогда думали, что да.

 Но ты сбежала с ним из дома, вышла за него замуж

 Да. Но только потому, что родители не оставили мне другого выхода.

 Не понимаю.

 Он им не нравился. Они не одобрили его. Сказали, что я слишком молода. А мама сказала, почему бы мне не выйти замуж за какого-нибудь симпатичного молодого соседа, не остепениться, не перестать что-то вечно из себя корчить. А если я выйду за актера, что скажут люди? Порой я думаю, что единственной ее заботой было, что скажут люди. Как будто это имеет хоть какое-то значение!

Невероятно, но лишь тогда она впервые в разговоре со мной упомянула о своей матери. И я рискнула подсказать ей:

 Ты не любила ее?

 О, милая, все это было так давно. С трудом вспоминается. Но она давила на меня, угнетала. Иногда я просто физически чувствовала, как она душит меня условностями. А Роджера убили, и я так ужасно по нему скучала. Все было бы иначе, будь рядом Роджер.  Она улыбнулась.  Он был такой милый. Невозможно милый. Настоящий стерлюб с головы до пят.

 Что такое стерлюб?

 Любитель стерв. Вечно влюблялся в каких-то жутких девиц. И в конце концов женился на такой же. Куколка-блондинка с волосами, как у куклы, и с голубыми фарфоровыми кукольными глазками. Я ее не выносила.

 Как ее звали?

 Молли.  Мать поморщилась, словно даже произнести это имя ей было гадко.

Я рассмеялась:

 Ну неужели уж до такой степени она была противна!

 Я считала, что да. Омерзительно аккуратна. Вечно то сумочку разбирает, то набойки ставит, то дезинфицирует детские игрушки

 Значит, у нее был ребенок?

 Да, мальчик. Несчастный младенец, она настояла, чтоб его назвали Элиот.

 По-моему, хорошее имя.

 Как можешь ты так говорить, Ребекка! Тошнотворное имя!  Было ясно, что все, связанное с Молли,  будь то слова или поступки  в глазах матери не могло иметь оправдания.  Мне всегда так жаль было этого ребенка  обременить на всю жизнь таким жутким именем! Ну и ребенок получился под стать имени, знаешь, как это бывает. А когда уж Роджер погиб, бедный малыш стал совсем невыносим: не слезал у матери с рук и требовал, чтобы по ночам в комнате не гасили свет.

 По-моему, ты слишком к нему сурова.

Она засмеялась:

 Да. Знаю. И он не виноват. Может быть, он и вырос бы вполне благопристойным юношей, если б мать не испортила все сама.

 Интересно, что стало с Молли.

 Не знаю. И знать не хочу.  Мама всегда умела рубануть с плеча.  Все это как сон. Как будто вспоминаешь персонажей сна или призраки. А может быть  Голос ее замер.  Может быть, они как раз реальные люди, а призрак  это я.

Мне стало не по себе, настолько это было похоже на правду, которую я пыталась от нее скрыть. Я быстро спросила:

 А твои родители живы?

 Мать умерла в то Рождество, когда мы были в Нью-Йорке. Помнишь то Рождество в Нью-Йорке? Холод и снег, и из всех лавок несется мелодия «Звон колокольный», помнишь, к концу праздников я уже слышать ее не могла! Отец написал мне, но письмо, разумеется, я получила лишь месяц спустя, когда оно наконец нашло меня, облетев полсвета. А тогда отвечать было поздно, да и что тут было сказать? Потом письма  это настолько не моя стихия Он, наверное, решил, что мне попросту наплевать.

 Ты так и не написала?

 Нет.

 Ты и его не любила?  Картина вырисовывалась безнадежная.

 О нет, его я обожала. Он был замечательный. Ужасно красивый, любимец женщин, такой суровый, мужественный, так что даже страшно. Он был художником. Разве я тебе не говорила?

Художник. Я представляла себе кого угодно, но только не художника.

 Нет, никогда не говорила.

 Ну, если бы ты получила мало-мальское образование, ты, возможно, сама бы догадалась. Гренвил Бейлис. Тебе это имя ничего не говорит?

Я скорбно покачала головой. Какой ужас  слыхом не слыхивать о знаменитом деде!

 Что ж, ничего удивительного. Я не слишком усердствовала в таскании тебя по галереям и музеям. Подумать, так я вообще не слишком усердствовала. Чудо еще, что ты выросла такая, какая ты есть, на строгой диете материнского невнимания.

 Как он выглядел?

 Кто?

 Твой отец.

 А ты каким его себе представляешь?

Поразмыслив, я представила себе некое подобие Огастеса Джона[3].

 Богемного вида, бородатый, с львиной гривой.

 Все не так,  сказала мать.  Он был совершенно другим. Начинал он морским офицером, и это наложило на него неизгладимый отпечаток. Видишь ли, в художники он пошел, когда ему было уже под тридцать  бросил свою многообещающую карьеру и поступил в Слейд[4]. Мать была в отчаянии. А уж когда они переехали в Корнуолл и обосновались в Порткеррисе, к ее отчаянию прибавилась и обида. Думаю, она так и не простила ему его эгоизма. Ведь она-то готовилась блистать на Мальте, и возможно, в качестве супруги главнокомандующего. Должна признать, что для роли главнокомандующего он подходил идеально: голубоглазый, представительный, пугающе суровый. Он до конца не утратил качество, которое тогда называли «флотской выправкой».

 Однако тебя его суровость не пугала?

 Нет, я обожала его.

 Тогда почему же ты не вернулась домой?

Лицо ее замкнулось.

 Не могла. И не хотела. Были сказаны ужасные вещи с обеих сторон. Всплыли старые обиды, правды и неправды, прозвучали и угрозы, и ультиматумы. И чем больше они возражали, тем упрямее я становилась, и тем невозможнее потом, по прошествии времени, было для меня признать, что они оказались правы и что я совершила вопиющую ошибку. И потом, если бы я вернулась домой, оттуда мне было бы уже больше не вырваться. Я это знала. И ты принадлежала бы не мне, тобой завладела бы бабушка. А это уж было бы слишком. Ты была такая прелестная крошка.  Мать улыбнулась и добавила чуть грустно:  И ведь мы весело проводили время, правда?

 Конечно!

 Мне очень хотелось вернуться. Несколько раз я чуть было не вернулась. Дом у нас был такой красивый. Боскарва  так называлась усадьба, она была очень похожа на эту виллу, тоже дом на высоком холме, над самым морем. Когда Отто привез меня сюда, мне сразу вспомнилась Боскарва. Только здесь тепло, и ветерок тихий, теплый, а там жуткие штормы и ветры, и сад весь был перегорожен высокими живыми изгородями, чтобы уберечь клумбы от морских ветров. По-моему, моей матери ветры эти были особенно ненавистны. Она вечно закупоривала все окна и старалась не вылезать из дома  играла в бридж с приятелями или вышивала гарусом по канве.

 А тобой она занималась?

 Скорее нет.

 Кто же тебя нянчил?

 Петтифер. И миссис Петтифер.

 Кто это такие?

 Петтифер тоже раньше служил на флоте. Он был отцовским лакеем, чистил серебро и иногда водил машину. А миссис Петтифер стряпала. Не могу передать, до чего мне с ними было уютно: сидишь, бывало, у камелька на кухне, они гренки поджаривают, а ты слушаешь, как ветер стучит в окно, но знаешь, что внутрь ему не пробраться, и чувствуешь себя в полной безопасности. А еще мы гадали на спитом чае  Голос матери замолк, она погрузилась в какие-то неясные воспоминания. Потом вдруг сказала:  Нет, это была София.

 Кто это  София?

Она не ответила. Она глядела на огонь, и лицо ее было отрешенным. Может быть, она и не слышала моего вопроса. Наконец она опять заговорила:

 После смерти матери мне надо было вернуться. Я дурно поступила, что не вернулась, но от природы я не была наделена, что называется, переизбытком добродетели. И знаешь, в Боскарве осталось кое-что из моих вещей.

 Какие вещи?

 Насколько помню, бюро. Маленькое, с выдвижными ящиками до самого пола с одной стороны и закрывающейся крышкой. Так называемый давенпорт. Потом нефритовые статуэтки, которые отец привез из Китая, венецианское зеркало. Это все мне принадлежало. С другой стороны, я столько колесила по свету, что таскать их с собой было бы затруднительно.  Она взглянула на меня, чуть нахмурившись.  Но, может быть, тебе бы они пригодились. У тебя есть мебель в этой твоей квартире?

 Нет. Практически нет.

 Тогда, возможно, мне стоит попытаться раздобыть это для тебя. Вещи, должно быть, еще в Боскарве, если только дом не продан или не сгорел. Хочешь, я попробую это сделать?

 Очень хочу. И не потому только, что мне так нужна мебель, а потому, что это твои вещи.

 О милая, как славно и как забавно, что ты так тянешься к своим корням! А я вот их терпеть не могла. Мне всегда казалось, что они привязывают меня к месту!

 А мне всегда казалось, что с ними я обрету родословную, семью.

 Твоя семья  это я,  сказала она.

Мы проболтали чуть ли не всю ночь напролет. Часов в двенадцать она попросила налить ей в кувшин воды, и я отправилась на кухню, где никого не было, сделала то, что она просила, и поняла, что Отто с присущим ему мягким тактом, наверное, тихо лег, чтобы мы могли побыть вдвоем. А когда наконец в мамином голосе появилась усталость и речь ее стала нечеткой и вялой, оттого что она совершенно выдохлась, я сказала, что тоже хочу спать, и это было правдой, потом встала, вся затекшая от долгого сидения, потянулась и подбросила в камин еще поленьев. Затем я вынула у нее из изголовья вторую подушку, чтобы она могла лечь и заснуть. Шелковая шаль соскользнула на пол. Я подняла ее, сложила и повесила на кресло. Оставалось только наклониться, чтобы поцеловать ее, выключить лампу в комнате, освещаемой теперь лишь огнем в камине. И когда я была уже в дверях, она сказала, как всегда говорила мне в детстве:

 Спокойной ночи, деточка. До свидания и до завтра.


На следующее утро я проснулась рано от солнечных лучей, пробивавшихся сквозь щели в ставнях. Вскочив, я распахнула ставни навстречу сияющему средиземноморскому утру. Через открытое окно я выбралась на каменную террасу, опоясывающую дом, и не больше чем в миле от дома увидела спуск к морю. Там все было песочно-желтым, окутанным нежной розовой дымкой зацветавшего миндаля. Вернувшись в комнату, я оделась и опять через окно вылезла наружу на террасу и потом по ступенькам спустилась в аккуратно возделанный сад. Я перемахнула через низкую каменную ограду и направилась в сторону моря. Вскоре я очутилась в рощице миндальных деревьев. Остановившись и подняв голову, я любовалась на пенно-розовый цветущий миндаль и просвечивающую за ним бледную голубизну безоблачного неба.

Я знала, что каждый цветок должен принести драгоценный плод, который со временем будет бережно снят с ветки, но все-таки не могла удержаться, чтобы не сорвать веточку, и все еще несла ее в руке, когда час или два спустя, побродив по берегу, тем же путем стала подниматься к вилле.

Назад Дальше