Голоса безмолвия - Головина Елена В. 6 стр.


Всякий вымысел начинается со слов: «Предположим, что» Христос Монреале не предположение, а утверждение. Шартрский Давид не предположение. «Встреча у Золотых ворот» Джотто не предположение. Но Мадонны Липпи и Боттичелли уже содержат толику предположения, а «Мадонна в скалах»  полностью вымышлена. «Распятие» Джотто это свидетельство, «Тайная вечеря» Леонардо это прекрасная сказка. Но, чтобы это стало возможным, понадобилось, чтобы религия перестала быть верой, а картины на религиозные сюжеты перенеслись в область неопределенности, окрашенную цветами Возрождения, где, не совсем оторвавшись от реальности, они еще не полностью ушли в чистую фикцию, но двинулись по этому пути[4][5]

Если в XIII веке эта фикция делала в религиозном искусстве первые робкие шаги, то к XVII веку все религиозное искусство превратилось в сплошную фикцию. В создании вымышленной вселенной рисовальщик ощущал себя королем. Более точный, чем музыкант, и почти равный трагическому поэту, он начинал рисовать александрийским стихом. Никто не мог лучше него замыслить женщину идеальной красоты, потому что он не столько осмысливал, сколько конструировал ее образ; он шлифовал, гармонизировал и приближал к идеалу свой и без того гармоничный и идеализированный рисунок, и его искусство, и даже его техника, обслуживали его воображение в той же мере, в какой воображение обслуживало его искусство.

Блез Паскаль сказал: «Странная вещь эта живопись. Она заставляет восхищаться сходством копии с оригиналом, который не вызывает никакого восхищения». Это заявление не заблуждение, а эстетика, требовавшая от живописи изображать не столько красивые, сколько воображаемые объекты, которые, обретя живописную реальность, становились красивыми. Оправдание своему существованию она находила в античной стилистике, объединившей александрийский стиль с римскими копиями некоторых афинских шедевров, от которого она кардинально отличалась. Если беднягу Микеланджело потряс «Лаокоон», то он не видел и никогда не увидел ни одной скульптуры Парфенона Этот стиль свел в малообоснованное, но могущественное единство оригиналы, созданные на протяжении пяти веков; благодаря ему у античной техники появилась история, которой не имело искусство. Александрия служила выражением Фемистокла. Отсюда идея красоты, не зависящей ни от какой истории; у нее были свои модели, которые следовало только осмыслить и изобразить; отсюда идея вечного стиля, по отношению к которому все остальные воспринимались как младенчество или закат. Что общего между нашим пониманием греческого искусства и этим мифом?

Этот миф родился из тесного взаимодействия с христианским искусством, когда папа Юлий II, Микеланджело и особенно Рафаэль считали его своим союзником, и задолго до того, как они стали видеть в нем соперника. После знакомства с искусствами Древнего Востока мы поняли, что Фидий, в нашем восприятии противостоящий христианским и современным художникам, в не меньшей мере противостоит и скульпторам Египта, Ирана или Евфрата. Для многих из нас глубокое понимание Греции означает переосмысление вселенной. Философы, выступавшие в роли учителей жизни, и боги, менявшиеся по мере того, как менялись их скульптурные изображения,  покорные мечтам художника и из воплощения рока становившиеся помощниками человека,  изменили самый смысл искусства: несмотря на эволюцию форм, в Египте сопровождавшуюся крепнущим с каждым веком незыблемым порядком, диктуемым светилами и распространяемым на загробную жизнь, а в Ассирии законом крови, искусство продолжало оставаться наглядной иллюстрацией ответа на вопрос, который каждая цивилизация раз и навсегда дает судьбе; но настойчивый вопрос, прозвучавший как голос Греции, за какие-нибудь пятьдесят лет разрушил эту тибетскую канитель. Единообразие уступило место множественности мира; прощайте, высшая ценность созерцания и такое психическое состояние человека, в котором он надеется достигнуть абсолюта, подчиняясь космическим ритмам, но лишь для того чтобы потеряться в их монолите. Греческое искусство первое, которое кажется нам профанным. Все важнейшие страсти приобрели в нем человеческий привкус: экстаз стал называться радостью. Очеловечились и самые глубокие из них: священный эллинский танец это танец человека, наконец освободившегося от неизбежности рока.

Трагедия в этом случае вводит нас в заблуждение. Проклятие рода Атридов это прежде всего конец восточного фатализма. Боги занимаются делами людей, но и люди занимаются делами богов. Трагические фигуры богов подземного мира не появляются из вечности вавилонских песков они освобождаются от них вместе с людьми и подобно людям. Из понятия человеческой судьбы уходит судьба и остается человек.

Еще и сегодня для мусульманина из Центральной Азии история Эдипа не более чем трепыхание теней. Эдип для него не показательное исключение, ибо каждый человек Эдип. Афиняне, хорошо знакомые с сюжетами трагедий, восхищались в них не поражением человека, а напротив, его финальной победой и умением поэта подчинить себе судьбу.

В каждом артишоке есть лист аканта, а акант это то, что сделал бы человек из артишока, если бы Бог спросил у него совета. Так и Греция мало-помалу приводила формы жизни к человеческому измерению и возвращала ему формы иных искусств: пейзаж Апеллеса это все-таки дело рук человека, а не космоса. Самый космос очеловечивает свои стихии и забывает о светилах; по сравнению с рабски окаменелыми азиатскими образами неожиданная динамика греческих статуй предстает как символ свободы. Греческое ню лишено изъянов и памяти о прошлом, как и сам греческий мир, сбросивший с себя рабскую покорность; именно такой мир создал бы бог, если бы не переставал быть человеком.

Таким образом язык греческих форм, несмотря на все последующие искажения и упрощения, находит отголосок своей полноты, когда к нему обращаются втихомолку или открыто как к средству противостоять последним всплескам великой восточной стилизации: в готике Амьена и Реймса против агонизирующего романского стиля; у Джотто против готики и особенно против Византии; в XVI веке против средневекового искусства. Он всегда подчеркивает не то, что мы назвали бы природой, а человеческие формы (болонцы справедливо замечали, что персонажи Джотто напоминают статуи). Формы, выбранные человеком, сведенным к человеку; формы, благодаря которым человек возвышает свои ценности до собственного представления о вселенной.

Мы со времен катакомбного искусства знаем, во что превращается вселенная, если отсутствует согласие между ней и человеком, чтобы судить о важности этого согласия. Мы слышим его резонанс, останавливаясь перед «Головой эфеба» и «Корой Эутидикоса» в музее Акрополя перед первыми лицами, которые являются просто человеческими лицами. У этих, еще фронтальных, скульптур неясного происхождения появилось то, чего не знали ни Египет, ни Месопотамия, ни Иран, ни какое бы то ни было искусство, то, что исчезает с суровых лиц статуй Акрополя,  улыбка.

Примечания

1

По тому же принципу построены сборные выставки, хотя они носят временный характер. Впрочем, они родились в результате той же эволюции восприятия. Великие романтики выставлялись в Салоне, тогда как наши великие современники, если и посылают туда свои работы, то исключительно по доброте душевной. Становясь частным предприятием, выставка изолирует художника.  Прим. автора.

2

См. картину  8 на вклейке.

3

Военная труба у древних римлян.  Прим. ред.

4

См. картину  1 на вклейке.

5

См. картину  7 на вклейке.

Назад