Второй этап моей жизни начинающего писателя я мог бы посвятить переписыванию «Вальтера и его мытарств». Почему бы и нет? Если сумею набить руку, поднатореть в технике писания, быть может, рискну и перекроить в оригинале все, что мне рассудится за благо. Вот, к примеру, вероятней всего и как минимум, вымараю самые невыносимые абзацы, которые Санчес под воздействием спиртного смастерил так путано и нелепо.
Да я бы вообще все переписал, скажем, чтобы сквитаться за то, что потерял столько времени в кипящем хаосе недвижимости. И просто забавы ради. И не только для того, чтобы начать забавляться литературной игрой, но ради чистой пока назовем так, дальше я разберусь, «человеческой игры». Ну и чтобы проверить, что чувствует тот, кто бросается в битву столь же святую, сколь правую: тайно улучшает литературное произведение ближнего своего.
[ГО
ВНО
Предвечерняя чепуха. Читаю гороскоп в меркнущем свете дня. «Овнам соединение Меркурия и Солнца указывает, что значение имеет исключительно то, что вы делаете, однако подумайте, что в конечном счете это служит всего лишь тому, чтобы определить, что же вы хотите делать на самом деле».
Неужели это газетный оракул? Вроде бы они пишут не так. Предсказания для других знаков зодиака лишены философской глубины. А вот к Овнам отношение другое. Создается впечатление, будто Пегги пишет, зная, что я ее читаю. Так ли это или не так, но мне не избегнуть толкования ее прогноза. Кажется, там имеется в виду, что все, что делаю я в этом дневнике, приведет меня к постижению того, что я хочу делать на самом деле. Она как бы хочет сказать: «Овнам соединение Меркурия и Солнца указывает, что значение имеет лишь произведение, но в конечном счете оно всего лишь направляет на поиски его».
И это еще не конец, потому что если гороскоп понимаю, что это недоказуемо, но мне нравится так думать хотел указать мне на это, я бы взял на себя смелость слегка изменить его высказывание, сказав так: «Соединение Меркурия и Солнца указывает, что твое вольное повторение «Вальтера и его мытарств» способно в конце концов превратиться в поиски твоего собственного произведения».
Поскольку это допущение сию минуту пришло мне в голову, я не могу исключить его. Если я только что провел эти поиски, и найденное что было бы совершенно логично обрело бессмертие, то предполагаемый совет астролога Пегги отворил бы двери тени великого Маседонио Фернандеса[19], писателя, отдавшего годы жизни «Музею романа о Вечности», книги, навсегда оставшейся в проекте, ибо автор так и не приступил к писанию, а вступление было скомпоновано на основе исследований, отраженных в многочисленных набросках. Маседонио был своего рода Дюшан[20] от литературы. И если тот играл в шахматы в каком-то баре в Кадакесе, то этот на гитаре у костра: струнный перебор был его опознавательным знаком, печатью на письме в никуда.
«Музей» книга по преимуществу неоконченная, но ее ни в коем случае нельзя счесть незавершенной. Незаконченность эта присуща самой ее природе. Будь она еще и посмертной, то приблизилась бы к тому разряду текстов, которые я когда-нибудь попытаюсь написать: книгу, которая может показаться оборванной, но на самом деле дописана полностью.
Когда-то я прочел, что в каком-то нью-йоркском музее открыли выставку незавершенных работ. Там были полотна Тёрнера, не экспонировавшиеся при жизни, эскизы к другим картинам, и им не хватало гаваней, кораблей, мифологических мотивов. Было и батальное полотно Рубенса: верхняя часть композиции виртуозно прописана, а нижняя представляла собой лишь набросок и показывала остов того, чем могла бы стать эта картина, сейчас напоминавшая парижский Музей Помпиду, где вместо традиционного фасада структура самого здания, его строгая и чистая внутренность. Кажется, что Рубенс, сам того не желая, создал произведение в стиле ультра-модерна, почти авангардистское, то есть комментарий к собственной работе: представил поле битвы и метод его создания.
Текст, сопровождавший эту новость, сообщал, что современное искусство намеренно не предлагает зрителю законченных работ, чтобы зритель дописал их силой своего воображения. И эта выставка, говорилось далее, представляет наш сегодняшний взгляд на произведение, когда его одного уже недостаточно, и нам нужна некая дыра, некое зияние, чтобы завершить его.
Мне кажется, что эта дыра или, вернее, трещина подает тайный знак. И вспоминается афоризм Вальтера Беньямина[21] из его «Коротких теней»: «Тайные знаки. Во всяком познании, говорил он, должна содержаться частичка бессмыслицы, в узоре античных ковров или орнаменте фризов всегда можно обнаружить где-нибудь крошечное отклонение от точного рисунка. Иными словами, решающим является не продвижение от познания к познанию, а скачок внутри каждого отдельного познания. Это невзрачный знак подлинности, отличающий предмет от серийного товара, изготовленного по шаблону». И эта трещина позволяет нам добавлять те или иные детали к незавершенному шедевру. И в наши дни без этих брешей, которые открывают нам путь, заставляют работать наше воображение и служат метой, обозначающих незаконченность произведения искусства, мы, без сомнения, не могли бы шагу ступить, а возможно, и дышать.
&
Отчетливей всего у меня в памяти остались отдельные воспоминания чревовещателя Вальтера: яванский зонтик, севильский цирюльник, город Лиссабон, оборванная любовь, которые мой сосед искусно и тонко разбросал по всему пространству романа. В центре этих воспоминаний, если не путаю, основной конфликт Вальтера, чревовещателя, который борется с неприятностью, весьма серьезной для человека его профессии: он наделен уникальным голосом, тем самым знаменитым собственным голосом, вожделенным для многих писателей, а для него, по очевидным причинам, представляющим изрядную проблему, с которой ему все же удается совладать, расщепившись на столько голосов, сколько рассказов или зарисовок содержится в его мемуарах.
Да, это запомнилось мне из «Вальтера», которого я намереваюсь на днях перечитать. Когда я читал его раньше, то осилил, по правде сказать, не больше половины, однако заглянул, что правда, то правда, в последнюю главу, как поступаю всякий раз, когда хочу бросить книгу, но вместе с тем желаю знать, чем же дело кончится, а заглянув, выяснил, что чревовещатель сбежал из Лиссабона, пересек несколько стран и очутился посреди некоего спиралевидного канала, пронзавшего земную твердь, а когда уже казалось, что эта бесконечная тьма вот-вот всосет нашего героя, спираль эта вытолкнула его вверх и вернула в некое странное отдаленное место, где он, нимало не растерявшись, сделался рассказчиком в самом что ни на есть историческом центре, у истоков рассказа, то есть в древней счастливой Аравии.
И книга, по сути, мне кажется, я предчувствовал тот день, когда по диагонали просмотрел этот финал, это странствие к истокам рассказа, к его изустному прошлому.
6
Чего бы ни отдал я, начинающий писатель, склоненный над деревянным прямоугольником в кабинете, да, чего ни отдал бы я за обладание вот этим собственным голосом, который так мешает чревовещателю достичь совершенства в своем мастерстве?
Да ничего бы не отдал, потому что не вижу, как это меня касается. Ибо я не чревовещатель и, собственно говоря, не писатель, а всего лишь водитель дневника, бродящий по своему кабинету в поисках ответа на вопрос: какой облик может принять это насекомое, этот таинственный паразит повторений, который неустанно высасывает жизненную силу из зеленых листков или грызет листки исписанные, а потом скрывается за одним из тысяч поворотов жизненного пути.
Я продолжал размышлять об этих материях, обкатывая в голове текст, имеющий, бог даст, шанс быть набранным на компьютере, как вдруг посреди улицы Диагональ увидел женщину и, хоть и прошло сколько-то лет, узнал ту, которая так пристально смотрела на нас с Кармен, когда мы из-за аварии на Трансальпийской трассе оказались на станции Киршбах. Мне показалось таким невероятным, если не невозможным, чтобы это была та самая дама, что так изящно курила на фоне снегов и чьего имени мы тогда не узнали, что я спросил себя, не пытаюсь ли я, в своем стремлении заносить в дневник все повседневные события и уклоняться от угрозы романа, так вот, не пытаюсь ли, спросил себя я, увидеть в реальности то, чего там нет?
Я подошел поближе и, как и следовало ожидать, убедился, что эта женщина не та, что была на станции Киршбах. И ведь на этом самом месте улицы Диагональ, на пешеходном переходе, ведущем к улице Кальвет, меня несколько месяцев назад встревожила другая женщина. И не вызывает сомнений, что именно это натолкнуло меня на мысль, что в этом отрезке есть нечто странное, и я не должен терять его из вида. В тот раз, когда это произошло впервые несколько месяцев назад и всего через несколько дней после того, как бизнес мой развалился окончательно, неизвестная девушка, которая шла в нескольких метрах впереди и говорила по телефону, вдруг вскрикнула и зарыдала так, что согнулась и рухнула на колени.
Вот она, пресловутая действительность, подумал я тогда. Такова была моя первая, холодная и единственная реакция при виде внезапно упавшей на колени девушки. Реакция несколько замедленная, быть может, от того, что после краха моей фирмы я ходил по улицам, отрешившись от всего, и был постоянно погружен в свой внутренний мир параллельный реальному.
Возвращение к случившемуся в тот день, тогда выяснилось, что девушка получила известие о смерти близкого человека, показало мне, что она пребывала в жизни и испытывала чувства, а я находился в той же самой жизни, что и она, однако, со значительно меньшей способностью чувствовать, чувствовать истинно и искренне, не призывая на помощь воображение. Я понял не только это, но и почему после этого девушка показалась мне заслуживающей восхищения и даже зависти, ибо она брала в расчет исключительно собственную и ничью иную жизнь и, быть может, поэтому с такой истинной силой испытывала боль, меж тем как я описывал дым параллельного мира, отчасти ослабившего мои связи с миром реальным.
Сказать по правде, сегодня я сделал шаг назад: чуть ли не оробел, увидев, что это вовсе не женщина со станции Киршбах. Одного не могу понять: а чего я ждал? Каким образом она могла оказаться той, о которой я подумал? Я вдруг осознал, что в последнее время, когда я думаю о чем-то, моя прихотливая натура то и дело начинает желать, чтобы предмет моих раздумий немедленно оказался передо мной, там же, где нахожусь я, как будто я вдруг счел, что мне самому по силам сотворить реальность.
Замечу вкратце: этот сильный и внезапный порыв к реальности есть первое следствие того, что вот уже шесть дней я упражняюсь в писательстве. И я решил включить в дневник историю с женщиной из Киршбаха. Впрочем, у меня возникло впечатление, что историю эту я позабуду, прежде чем успею добраться до дома. И это случится хотя бы потому, что утреннее происшествие тесно связано с внезапным появлением в поле моего зрения Санчеса: мой знаменитый сосед стоял и курил, тупо уставившись в одну точку и прислонившись к стене у витрины магазина готового платья на улице Кальвет.
Подойдя поближе, я не замедлил сообразить, что он ждет свою супругу Делию, а та разглядывает товары в магазине. Он кисло улыбнулся мне и с театральным отвращением выбросил сигарету, словно показывая, что он, хоть и курит, но безо всякого удовольствия. У меня возникло впечатление, что ему не нравится торчать посреди улицы, где его оставила жена, потому что таким образом он подставляет незащищенный борт прохожим, которые читали его книги: ну вот хоть мне, например, чтобы далеко не ходить.
Несмотря на брюзгливо поджатые губы и высокомерный взгляд, говорил Санчес со мной так же естественно и откровенно, как тогда, у входа в книжную лавку. И прежде всего уведомил меня, что субботы поистине ужасны. Я немедленно захотел узнать, в чем их ужас. Потому что с них всегда начинается разговор, объяснил он.
Поначалу я, как истый параноик, подумал, что это было сказано потому, что мы снова встретились, а он опасался, что сегодня не сможет быть столь же учтив, как в прошлый раз и, кроме того, что я втяну его в пустую беседу. Но нет, вышло иначе: выяснилось, что субботы его посвящены Делии, а она разрешает ему работать над статьей для воскресного номера газеты только с девяти до одиннадцати. В одиннадцать, по заключенному между супругами пакту, настает время прогулок и светской жизни, разговоров и выходов в город. Он внезапно выложил мне все эти сведения, излил, так сказать, передо мной душу, словно мы знали друг друга всю жизнь.
Уверен, сказал он, что родители произвели его на свет не для уик-эндов. Тем не менее надо признать несомненным роскошеством эти два дня полнейшей свободы, которой наслаждаются обычные люди. (Тут он взглянул на меня так, словно прощал за то, что и я отношусь к этой категории.) После чего продолжил свои речи, сообщив, что всегда завидовал тем, у кого есть уик-энды. Потому что для него томительно-тоскливые и одуряюще-скучные субботы и воскресенья были хуже всякой пытки, тем паче что к этому прибавлялись тяжкие старания выглядеть и вести себя как все. Если он не сидел за своим письменным столом, то чувствовал страшное опустошение, и уточнил: «как будто вынули все кости и содрали шкуру». И я ему поверил, хоть мне и показалось, что в это не верит никто на свете, включая и его самого.
Я спросил, о чем он намеревается написать в своей колонке.
О чарах, был ответ.
Краткий и таинственный.
О чарах вообще, как таковых? О чарах, ответил он, которыми обволакивают нас фрагменты книг и картин, которые мы не понимаем. Завтра он напишет о «Глубоком сне»[22]: например, о том эпизоде, где Лорэн Бэколл поет в какой-то лачуге совершенно непонятно почему. Напишет и о том, что содержится в книгах и фильмах и не имеет ни малейшего смысла, потому что в них нет даже намека на связь с сюжетом.
В этот миг из дверей магазина вышла лучезарная Делия и пожелала узнать, над чем это мы смеемся. Поскольку мы даже не думали смеяться, то замялись, не зная, что ответить, и в нелепом хмуром молчании провели несколько нескончаемых секунд. Отчетливо слышалось журчание какого-то ближнего барселонского фонтана: звуки не очень мелодичные, плеск и стук.
Мы говорили, Делия, что у тебя имя, как у сериала в стиле нуар, на ходу сочинил Санчес.
Тогда она поинтересовалась, не Черная ли Делия[23] навела на нас на эту мысль, а я не нашел ничего лучше, чем, взглянув на Санчеса, сказать, что субботы и в самом деле ужасны. Сказал я это в попытке сделать еще шаг к сближению с ним или, вернее, с ними обоими. Но тотчас же понял, что дал маху, потому что не кто иной как Санчес сказал мне, что субботы ужасны, а сказал он так потому, что по субботам жена таскает его с собой за покупками. Я осекся и впал в легкое замешательство, и мне показалось, что объяснений Делия потребовала от меня, а не от мужа.
Чтобы сгладить впечатление от своей неловкости, я не нашел ничего лучше, чем, прикинувшись пламенным поклонником его творчества, спросить, в какое время года лучше всего пишется. «Летом», ответила Делия. «Лето самое неподходящее время для работы, ответил Санчес, потому что постоянно хочется выйти на воздух, тогда как с октября по февраль сидишь взаперти, и это просто идеально для высвобождения умственной энергии».