Мак и его мытарства - Богдановский Александр Сергеевич 5 стр.


Сохраняя вид невежды,  не без злорадства, признаюсь, потому что мне нравится прикидываться, будто читаю мало я припомнил стих Малларме.

«Зима, пора надежд и светлого труда»[24].

&

В течение нескольких минут мы шли вверх по улице Кальвет, а куда я не знал. Уже набравший силу раннеиюльский зной умерялся приятным ветерком, и, не боясь впасть в преувеличения, скажу, что утро было чудесное, хотя этот подъем в гору в компании супружеской пары, с которой мне прежде не приходилось прогуливаться, давался мне нелегко в том числе и потому, что было не вполне понятно, что я делаю тут, шагая и как ни в чем не бывало беседуя с этими людьми, ни с того ни с сего попросившими меня сопутствовать им.

Мне вдруг показалось, что сейчас самое время сообщить Санчесу, что я собираюсь переписать его полузабытый роман. Это было тем более уместно, что могло бы придать смысл тому, что иду вместе с ними. Но я тут же спохватился, что раньше принял решение не оповещать его об этом, а, кроме того, счел ненужным придавать смысл нашей прогулке: достаточно переставлять ноги и двигаться прежним курсом.

Уразумев, что сообщение о намерении переписать «Вальтера» впутает нас в ненужную интригу, я окончательно отказался от намерения затрагивать эту тему или даже намекать на нее. Нельзя было и забывать, кроме того, что наши отношения никогда не поднимались до уровня дружеских, и, несмотря на многолетнее соседство, оставались отчужденно-доброжелательными, какие бывают у людей, которые при случае иногда могут перекинуться несколькими незначащими фразами, а иногда стараются не встречаться глазами, чтобы не пришлось здороваться. И то обстоятельство, что сейчас мы шли и беседовали так, словно знали друг друга всю жизнь, вселяло в меня известную тревогу: от того, наверно, что ситуация сложилась почти чрезвычайная. Но я не хотел обманывать себя. В манере Санчеса держаться сквозила некоторая спесь: вероятно, он считал себя выше меня во всех отношениях. Впрочем, я ведь и в самом деле почти ничего не знал о нем, он оставался незнакомцем, как и многие другие обитатели квартала Койот: они, как правило, были неприступны: холодно-любезны, а порой и не холодно, и никак не любезны.

Короче говоря, я предпочел все же не сообщать ему, что однажды, сочтя себя должным образом подготовленным, собрался переписать его давний роман. А вместо этого сказал, что вот уже три дня, с тех пор как он упомянул о нем, я думаю, как выкроить время, чтобы отыскать «Вальтера» в моей библиотеке и освежить его в памяти.

Мне показалось, что после этих слов он побледнел от ужаса.

 Освежить? Да ведь его уже никто не читает!  воскликнул Санчес, и мне показалось, что этот косвенный совет оставить в покое его злосчастную книгу вполне можно отнести к разряду «крик души».

По совести говоря, я прилгнул, когда сказал, что выкрою время и отыщу его давний роман, ибо в тот же вечер уже нашел книгу и текст, прочитанный на обложке, освежил мне память.

Девять из десяти новелл, составлявших книгу, говорили различными голосами чревовещателя. Ибо Вальтер, сумев в первой главе справиться со своим пагубным стремлением говорить собственным голосом, которое, как и следовало ожидать, сковывало его, заговорил на столько ладов на девять, если точно сколько глав имелось в его тенденциозных воспоминаниях. Главы были новеллами, а новеллы главами. И читатель находил в этой книге не только воспоминания Вальтера, но и роман, в свою очередь состоящий из нескольких новелл. По крайней мере, так было написано на заднике, благодаря чему мне, некогда бросившему книгу на середине, удалось получить исчерпывающее представление о ее структуре.

За разными голосами, звучащими в каждой главе, были замаскированы подражания иногда пародийные, а иногда и нет голосам великих мастеров рассказа: так, например, первый раздел, начальная глава книги, явно писался под сильным влиянием тона и стиля Джона Чивера; во втором звучал голос, узнаваемо передразнивавший прозу Джуны Барнс; третий носил явственные следы неповторимого борхесовского стиля; автор четвертого использовал повествовательную стратегию, очень характерную для Хемингуэя; а в пятом, называвшемся «Старые супруги»,  рубленый стиль Раймонда Карвера[25]

Короче говоря, я не рискнул сообщить Санчесу, что вечером, хоть и вскользь, но возобновил знакомство с его романом, написанным тридцать лет назад, и благодаря этому сумел вспомнить, что каждую главку предварял эпиграф из соответствующего «выдающегося мастера новеллы», что служило своего рода опознавательным знаком. И если уж я не захотел сообщать автору, что бегло просмотрел его текст, то и подавно незачем было упоминать о зубодробительно-густых фрагментах этих невыносимых, чтобы не сказать бредовых абзацев, чью невыносимость он в свое время оправдывал требованиями сюжетной интриги.

Я начинающий писатель, но зато обладаю многолетним опытом читателя, а потому не мог не подумать, что Санчесу лучше было бы просто вымарать эти абзацы. Имея при этом в виду, что в каждой из глав имеется, по крайней мере, один-два, а иногда и три таких путаных фрагмента. И в них рассказчик, как правило, сам чревовещатель, ибо это он выстраивает свои воспоминания, оказывается особенно медлительным, до тошноты вязким и чудовищно густым, невразумительно занудным, создавая впечатление, будто голова у него, что называется, раскалывается, а талант повествователя лежит в дрейфе, и в результате кажется, что это написано человеком, мягко говоря, слабоумным или пребывающим в состоянии тяжелейшего похмелья.

Не хотелось мне также говорить, что «Вальтер» напоминал ту эпоху конца XIX века, когда повсюду и больше всего во Франции многие писатели противопоставляли жанр рассказа роману, считая первый символом и признаком новой эстетики равновеликим второму или даже превосходящим его.

Да я ничего этого говорить не хотел и не знаю, как так вышло, что все же вымолвил, что крепче всего врезались мне в память вот эти густые и полубессвязные фрагменты. А сам-то он помнит их? Я ждал ответа, но он молчал и так долго, словно ему больно было припоминать именно это. «Счастье еще, что никто не помнит о нем»,  сказал он недавно Ане Тёрнер. И несомненно, ему только что был причинен ущерб невосполнимый. Я взглянул на Санчеса, ища подтверждения своей мысли, и заметил, что он просто в ярости и, наверное, думает: одно дело, когда я браню свой собственный роман, но то, что позволяет себе этот сосед, уже ни в какие ворота не лезет.

&

Свернув на улицу Ректора Убаха, Санчес наконец нарушил молчание и, любезным тоном, почти наверняка скрывавшим глубинное раздражение, сказал мне, что вот эти самые пассажи один критик в свое время определил как «приступы морской болезни» и, кажется, попал в яблочко. Само собой разумеется, продолжал Санчес, что эти фрагменты он сделал такими непродираемо густыми намеренно.

С этой минуты он начал запинаться и путаться в словах. Думаю, он понял, как дорого обойдется ему давешний флирт с Аной Тёрнер, когда в моем присутствии сказал, что некогда написал плохой роман.

Во всех без исключения этих тошнотворных фрагментах, в каждом из них, с первого до последнего, продолжал Санчес, есть нечто общее: автор, создавая их, жестоко страдал от последствий прошлой ночи, столь же буйной, сколь и пьяной. И, отдавая в печать совершенно безумную книгу и не попытавшись даже хоть как-то выправить текст, он вынужден был изобрести некое оправдание этой гадкой болтанки, без которой не обошлась ни одна глава, и вот тогда-то и заявил журналистам, что все эти промахи и ошибки совершил сознательно и намеренно, в рассуждении показать всему миру, что и у «великих мастеров рассказа», как определил он своих десятерых новеллистов, тоже случались свои сбои, огрехи и провалы, потому что они были не боги, а люди. Эти стилевые ухабы и рытвины были созданы им самим, говорил он всем журналистам. И созданы ради того, чтобы все видели: главные произведения двух последних веков не безупречны, не совершенны, ибо лучшие авторы стремились запечатлеть в собственных повествованиях мировой хаос и показать, как трудно понять и выразить его Он говорил это всем журналистам и исключительно для того, чтобы скрыть огрехи этих дурацки-густых фрагментов и чтобы ему не тыкали в нос их корявостью. Несомненно, он мог бы выправить текст, но в ту пору был слишком занят и не хотел утруждать себя этим, потому что его снедало безудержное желание напечататься, он пребывал в страшной спешке (признаваясь теперь, что ее следует квалифицировать как дурную советчицу), нуждался в деньгах и жаждал известности; полагал, что если издаст эту книгу, то так оно и пойдет: он будет сочинять и дальше, и жить своими сочинениями безбедно.

 Я сказал все это, просто чтобы скрыть огрехи. Не представляешь, как спокойно на душе, когда ты издаешь книгу и заявляешь во всеуслышание, что фрагменты твоих рассказов сделаны такими диковинными намеренно, чтобы показать: не только они несовершенны, но и у великих мастеров рассказа отыщутся провалы. И это алиби сработало. Большинство поверило, что я провел очень интересный, хотя и, что уж тут говорить, утомительный эксперимент.

 Покайся, скотина,  неожиданно вмешалась Делия, и я не сразу понял, что это она так шутит.

Санчес остановился и с расстановкой, в несколько приемов закурил, полагая, наверное, что это охладит пыл его возбуждения.

 На колени, грешник!  добавила Делия, обратив к нему взор, полный ненависти, которую хотелось бы, но не очень-то удавалось считать напускной.

Я меж тем думал: что же, замысел был недурен опубликовал книгу и немедленно отыскал объяснение тому, что не достиг уровня Джона Чивера, например. Или, скажем, Джуны Барнс. Или кого-либо из тех, кто для тебя «великий мастер рассказа». Тем самым сумел избежать критических слепней и оводов. И ты даже стал лучше спать по ночам.

И еще подумал, что при внимательном рассмотрении выяснится, что заявить о несовершенстве великих мастеров значит изречь непреложную истину.

Делия же улыбалась, на этот раз загадочно.

Чему? И в чем загадка? Впрочем, может быть, таинственность была ей присуща от природы, и никакой тайны ее улыбка не таила.

Да что мне за дело до Делии и вообще до всего на свете? И вообще я не любитель тайн. Хотя по здравом размышлении очевидно, что дело мне все-таки есть: меня занимали особое напряжение, разлитое в атмосфере нашей встречи, и слова, будто мимоходом сказанные Санчесом, и его взвинченность, и нескончаемая шрапнель его судорожных фраз, и неестественность всей ситуации.

Зачем они пригласили меня подняться с ними по улице Кальвета и свернуть на улицу Ректора Убаха? На самом деле я продолжал размышлять я впутался во все это ради игры, а может быть, и ради того, чтобы научиться писать и чтобы лучше узнать человека, забытый роман которого я собираюсь переписать и, само собой, улучшить.

Когда дошли до улицы Арибан, я расстался с четой Санчесов. Из опасений, что в любую минуту он потребует у меня объяснений и скажет, чтобы оставил в покое его книги. Я знал, что, если прозвучит что-то в этом роде, я почувствую себя нелепо-назойливым зевакой, который лезет не в свое дело, и тогда в буквальном смысле сгорю со стыда.

 Счастливо, Мак,  сказал Санчес так, словно знал меня всю жизнь, словно всегда называл меня просто по имени.

 До свидания,  сказала Делия.

И тут я начал отделяться от супругов, думая о том немногом, что знал об этом фешенебельном участке квартала Койот, который я давно уже мысленно и тайно воссоздал заново, превратив его невесть почему в нечто ужасающее и очень похожее на Койот-Юг.

[ГО

ВНО

«Старайтесь развивать отношения, касающиеся проекта, который, хоть и не сулит быстрой выгоды, открывает блестящие перспективы».

Наверное, Пегги имеет в виду блестящие перспективы, которые открывает передо мной замысел тайно повторить роман Санчеса, а также и то, что сегодня, в субботу, я развивал важные отношения.

Поскольку в газете был указан мейл Пегги Дэй, я, охваченный внезапным приступом отваги, а равно и нервным беспокойством и нетерпеливым желанием узнать, дошли ли до ее ушей слова, недавно и публично произнесенные мною по ее адресу, а также поддавшись минутной слабости, усугубленной переизбытком джина, написал ей следующее:

«Я Мак Вивес, может, помнишь САгаро лет сорок назад. В дождь мы слушали его шум. И гром. Если было сухо, являлись босые ко входу «Фламинго», и наши танцы не кончались никогда. Я мечтал защитить тебя от всего мира, хоть ты, может, в этом и не нуждаешься. Я оборвал наши отношения, можно сказать, на полуслове. Прости за мою безответственность. И знай, что сегодня ты попала в самую точку, предсказав, что со мной случится. Ибо я и в самом деле начал усиленно развивать отношения, которые непременно приведут меня к великим свершениям. Твой Мак».

Уже отослав письмо, я сообразил, что вполне мог бы обойтись без этой выходки, но поздно спохватился. И, оглушенный своей оплошностью, начал бесцельно бродить по квартире в состоянии боксера после нокдауна. Чтобы противостать этой растерянности, я решил пойти в спальню, а свет в квартире не гасить, однако вовсе не затем, чтобы безудержно расходовать электроэнергию, а лишь потому, что подумал: всякий переизбыток помогает ощущать себя живым, и таким диковинным способом даже делает нас живее, чем мы есть.

&

Я просыпаюсь, я встаю, торопясь записать все, что запомнил из своего кошмара. В нем кто-то настырно говорил мне:

 Слушай, все же это очень странное желание написать роман своего соседа.

7

Кармен пришлось срочно отправляться в свою реставрационную мастерскую, которая, хоть дела ее в последнее время шли недурно, порождала множество проблем и требовала, чтобы хозяйка проводила на работе все больше времени. Мало того: увеличился приток клиентов, и можно предвидеть, что в обозримом будущем это изрядно осложнит жизнь, ибо работать придется и по воскресеньям. Я спросил, скоро ли Кармен вернется, и узнал от нее, что обладаю редкой способностью портить ей настроение. Подумать только, столько лет женаты, вырастили и, можно сказать, поставили на ноги прочно, надо сказать, поставили троих детей, а я до сих пор не знал об этом своем умении портить жене настроение, всего лишь осведомившись, в котором часу она придет домой.

Я спустился вместе с нею в гараж, осторожно, учитывая ее ранимость, сел в машину и попросил Кармен подвезти меня к газетному киоску.

 Да это же в двух шагах,  запротестовала она.

Я не стал отвечать, опасаясь, что меня накроет взрывом опасного неудовольствия.

У киоска, к моей досаде, стояла, как всегда по воскресеньям, очередь, и пришлось ждать, но еще больше взбесило меня, что сегодня за газетами пришли те самые люди, которые в остальные дни недели в руки их не берут. Точно так же, во времена моего отрочества, эти люди приходили по воскресеньям в кондитерские и выстраивались у входа в очереди, казавшиеся нескончаемыми. Разумеется, в нашем квартале Койот имеется и дополнительный стимул для покупки воскресной прессы: люди приходят еще и чтобы полюбоваться бюстом киоскерши.

У каждого квартала своя блажь.

Сидя в «Блэк-Бар», я временами ненадолго задумывался над тем, что, поскольку мой статус начинающего писателя несколько затягивается и конца ему не видно, я буду уютней чувствовать себя на волне Маседонио, Дюшаном от литературы.

В моем распоряжении имелись три газеты, однако я препровождал время не чтением, а размышлениями о том, что сказал выше, а также и о том, что в последнее время привлекало мое внимание: на свете столько рассказчиков, считающих, что вполне готовы написать роман, они так невероятно уверены, что готовы, и в своем непомерном тщеславии убеждены, будто способны сделать это и очень хорошо сделать, ибо много лет учились, а сами умны и начитанны, изучали современную литературу и, определив, на чем споткнулись другие писатели, себя считают годными к этой профессии, особенно если купили и удобное рабочее кресло, и мощный компьютер.

А потом, когда не удается довести до конца роман, о котором мечтали так платонически, иные буквально шалеют. Эссеистка Дора Рестер полагает, что работа над романом это не возведение целого обелиска, а нанизывание одного фрагмента замысла за другим. «Мастерство заключено в попытке, а понимание того-что-находится-вне-нас при использовании лишь того, что внутри нас это одна из самых сложных задач, затрагивающих интеллект в той же степени, что и эмоциональную сферу».

Назад Дальше