Я бы не стал заходить так далеко. Или стал бы. Сам не знаю, но верю в одну истину: сочиняя роман, рекомендуется идти шаг за шагом и двигаться с крайней и край этот должен быть остро отточен осмотрительностью. И я буду соблюдать все предосторожности, и только в них я черпаю надежду переписать Санчеса.
&
В обеденное время я зашел за Кармен и нашел ее в невыносимо скверном расположении духа, которое, впрочем, она сразу же попыталась пересилить, чтобы уменьшить ею же самой созданное напряжение, повисшее между нами. Попытки ее были недолги, и следом немедленно вспыхнул конфликт. Я намеревался уступать во всем и как можно раньше проиграть спор, но мне и этого не позволили, зато вынудили обратиться к Кармен с призывом признать себя жертвой депрессивного психоза и принять для обуздания его соответствующие меры. Кроме того, хотелось бы, чтобы она имела в виду, что если продолжит жаловаться на свой дом и требовать переустройства его (новую кухню и т.п.), то из виду этого не упускала и то обстоятельство, что, хотя я разорен, как ей хорошо известно, еще не полностью, но изыскать средства для требуемых ею реформ мне будет затруднительно.
Как и следовало ожидать, когда я довел все это до ее сведения, положение ухудшилось: Кармен принялась орать на меня, причем на всю улицу. И в довершение бед, едва лишь мы дошли до «Тендер-Бара» ровно в тот миг, как я стал думать о разводе: да, я остался бы без средств к существованию, но я иногда для того и обдумываю развод, чтобы отринуть эту неотвязную идею налетел поистине дьявольский летний ураган, который, как мне при моих раздерганных нервах показалось, дважды менял направление.
Хлынувший ливень затопил все вокруг, и, сдается мне, никогда еще не бывал я в таком душевном упадке. К тому же я был далеко от моего письменного стола и от моего дневника, и это заставило меня понять, что всего лишь за одну неделю то и другое сделалось для меня совершенно необходимым.
Внезапно мною овладело беспокойство, природу которого понять было очень несложно: не превращаюсь ли я в разновидность «освежеванной бескостной туши», какой, покидая свой кабинет, якобы становился Санчес? Или, может быть, я влезаю в шкуру Джона Чивера: воздействие этого писателя, который при всем своем таланте погружается порой в чернейшую чащобу, в дремучие дебри, обнаруживается в рассказе «У меня есть враг», открывающем книгу про Вальтера и его мытарства?
В первой главе этой книги, принадлежащей перу моего соседа, повествователь говорит порой голосом Чивера, когда в своих дневниках, исполненных внутреннего напряжения, распространяется о мировых проблемах, а после каждого изрядного глотка джина неизменно возвращается к мысли о разводе.
Последнее время я, раздумывая, не расстаться ли нам с Кармен, спрашиваю себя: отчего бы не сходить в «Субиту» и не повидать Ану Тёрнер? Просто отправиться туда и повидать ее, отринув все предосторожности и всякую сдержанность: войти твердым и решительным шагом и сыграть ва-банк, предложив ей бежать со мной. Знаю заранее, что ничего из этого не выйдет, я ей нимало не интересен, а кроме того, у меня и денег-то нет на бегство или на что-то подобное, однако мне отрадно думать, что следует хотя бы попробовать это, чтобы мгновенно забыть о последнем скандале с Кармен и чтобы хотя бы отчасти оказаться в ладу с самим собой.
В рассказе «У меня есть враг», где имитируется голос Чивера, сам чревовещатель не впрямую предается воспоминаниям о том, как его уже давно преследует некий Педро, существо из разряда «бескорыстный ненавистник», который очень упорно старается подорвать его дух, что ему время от времени и удается: в общем, что-то вроде профессора Мориарти, только труба пониже и дым пожиже.
Предположив, что все его злосчастья проистекают от этого неутомимого преследователя, Вальтер ему же, своему бескорыстному врагу, приписывает то плачевное обстоятельство, что ныне владеет одним-единственным голосом, собственным, и это порождает серьезные сложности в работе с его куклами, с его марионетками. Злосчастья происходят с пугающей регулярностью до тех пор, пока в одну удивительную ночь: удивительную не только потому, что именно тогда случилось внезапное исчезновение его ненавистника, который в сиянии безупречно округлой луны отправился в Тихий океан, чтобы сгинуть навсегда, но и потому, что чревовещатель полностью лишился дара речи.
Не в том смысле, что потерял голос, а буквально онемел, и уверен к тому же, что это навсегда, что он никогда больше не заговорит и ему нечем будет зарабатывать себе на жизнь. Тем не менее через несколько дней его тяжелая афония начинает постепенно исчезать, он уже может произнести кое-какие слова и с удивлением отмечает, что вместе со способностью говорить к нему возвращается и обширное разнообразие голосов, которых было у него в избытке, пока не лишился их по вине своего неугомонного личного диссидента, по вине упертого персонального врага, по вине назойливого бескорыстного ненавистника лжеца по имени Педро.
Преодолев препятствие в образе этого существа, принуждавшего чревовещателя к одному-единственному голосу «собственному голосу, столь вожделенному именно романистами» автор со стилистическими приемами Джона Чивера завершает рассказ:
«Исчезновение моего ненавистника позволило мне вновь обрести все мои голоса, из чего я делаю вывод, что он застрянет где-то в Южных Морях и не вернется никогда-никогда, и имею все основания уповать, что на каком-нибудь отдаленном и грязном островке в Тихом океане, сидя в какой-нибудь хижине под соломенной крышей рядом с четырьмя туповатыми братьями-маристами[26], хранит этот самый Педро мой собственный голос в одной из серебряных шкатулок, которыми, по слухам, так гордятся обуянные нелепой ненавистью коллекционеры».
Покуда я крутил все это в голове, мне показалось, что в «Тендер-Баре» ветер в третий раз изменил направление. И тотчас, вдруг, как по волшебству, утих ливень. Застенчиво стал возвращаться зной, и подтвердилось, что мы в Барселоне, где уже сто лет не бывало такого жаркого лета.
Улеглись страсти: мои, в особенности. И, чтобы не продолжать споры с Кармен, я начал биться над захватывающе интересной, хотя и неразрешимой задачей: определять различные оттенки зеленого, которыми можно было бы описать каждую из дождевых капель, оставшихся на листах деревьев.
Сдаешься? спросила Кармен.
Разумеется. Мне никогда не нравилось побеждать.
Я ответил так, потому что думал совсем о другом: как бы поскорей выйти отсюда и оказаться все равно где, лишь бы не там, где нахожусь сейчас.
Вот и снова мы в счастливой Аравии, прозвучал голос.
Голос мертвеца, обитавшего у меня в голове и вот ожившего.
Ничего подобного. Там теперь минное поле, ответил я.
А ведь роман моего соседа, заметьте, что он написал его тридцать лет назад, оканчивается в Йемене, куда в ту пору можно было приехать спокойно и где еще сохранялся налет идиллии, и побывавшие там друзья рассказывали мне, что тому, кто попал на несколько дней в необыкновенный город Санаа, кажется, будто он оказался в некой цитадели, оберегающей светозарные следы древней счастливой Аравии земного рая, откуда во времена древних греков из порта Моха везли кофе и ладан.
[ГО
ВНО
«Вы вступаете в период, сложный в экономическом отношении и особенно в аспекте супружеских ресурсов».
На этот раз Пегги Дэй своим прогнозом попала в самое яблочко и разве только забыла добавить хоть можно не сомневаться, что краем уха слышала об этом что я не вполне еще разорился, но в скором будущем, скорей всего, поступлю на иждивение Кармен, притом что всю жизнь думал, что выйдет наоборот.
Хочу верить, что этот гороскоп и есть ответ Пегги на мой вчерашний мейл. Ответ двусмысленный и довольно грубо пытающийся сообщить мне, что ей известно, как я завишу от моей жены. Однако вовсе не исключено, что все это игра воображения и не имеет отношения к действительности, а Пегги и в глаза не видела моего письма. А потому днем пришла минута, когда я решил больше не думать об этом, изменил направление своих мыслей и стал читать о концерте Боба Дилана в Барселоне. Прежде всего он исполнил композицию «Things Have Changed», написанную для «Вундеркиндов»[27], и, по всему судя, исполнил ее, не двигаясь.
8
Я обедал у Хулии, в очередной раз нанося ей один из самых, наверное, часто повторявшихся визитов: сам затрудняюсь сказать, как часто обедал я у сестры. Но сегодняшний обед слегка отличался от остальных. Во-первых, из-за этого синдрома повторения, который, кажется, стал частью моей природы и заставлял меня ощущать бремя всех предыдущих встреч, происходивших в этом доме. Во-вторых, потому, что я сосредоточился на том, чего раньше как-то не замечал: моя старшая сестра Хулия не пишет, не пишет и ее муж, и уж тем более не пишет моя вторая сестра Лаура, как не пишут и трое моих сыновей, давно и прочно укоренившихся в процветающем бизнесе, как никогда не писали мои родители и деды с бабками, и вообще нет у меня в родне никого, кто поддался бы искушению литературы.
Тут я заметил, что всего неделю как начал вести этот дневник, а уже начал обращать внимание на истории, которые меня до сих пор никак не интересовали. К примеру, я подумал, что мой пресловутый синдром отлично укладывается в рамки жанра, который можно определить как «литература повторения».
О таком я раньше не помышлял. Уже войдя в дом Хулии, я представлял себе, как она меня спросит, чем же я занят теперь, когда остался не у дел, а я отвечу ей:
Литературой повторения.
Это бы прозвучало таинственно для Хулии, а отчасти и для меня, поскольку я еще не до конца понял особенности и суть нового жанра.
Однако моя сестра не принадлежит к разряду спрашивающих: «Что ты делаешь теперь, когда ничего не делаешь?», а потому я переключился на нечто более обыденное, но от того не менее важное, и стал размышлять об исключительном качестве супов, включая и те, которые сейчас, в летнюю пору, когда, вот как сегодня, душа просит гаспачо[28], готовит моя сестра. Вот истина неколебимая как храм: они в самом деле очень хороши. Они изумительны и были такими всегда. И, кроме того, как говорила великая Вислава Шимборска[29] о своей семье (а семья у нее так же не владеет пером, как и у меня): «Супы необыкновенные их можно есть в спокойном сознании того, что ни одному из них не грозит опасность пролиться на какую-нибудь хрупкую рукопись».
За обедом в этом уютном доме, обитатели которого, Хулия и ее муж, живут без литературы, я малость перебрал. И ближе к концу чуть было не попал в смешное положение, но все же сумел удержаться на самом краешке, потому что успел вовремя устыдиться и не сказать Хулии сказать путано и сумбурно, что, надеюсь, мне удастся изобразить здесь что смотрю на нее, как на большую реку: и это вот внезапное превращение сестры в могучий полноводный поток превращает ее в моих глазах в точный и верный образ моей жизни, как если бы она и воплощенная в ней река вместили в себя, предельно сжав, мой опыт и мою судьбу, так прочно связанные с нашим любимым детским впечатлением от блаженного плавания на кораблике вниз по течению Гароны, от наших пиренейских лет, когда я был уже готов лишиться чувств, если вдруг видел остатки мяса на тарелках
По счастью, я вовремя спохватился, что адресовать все эти рацеи Хулии, чтобы олитературить, так сказать, мой визит, будет затеей столь же безумной, сколь и неясной, а кроме того, явным образом обнаружит, что я вместе с бизнесом лишился и душевного равновесия, а также с каждым днем все более очевидную тенденцию чрезмерно выпивать здесь, у Хулии, не говоря уж о склонности строить все более длинные и витиеватые фразы, каковую склонность я несколько дней назад объяснил намерением закрепить их в памяти, чтобы потом занести в дневник, но вот этого, к сожалению, сделать мне так и не удается.
Но я сдержался, и в привычном родственном застолье восторжествовал мир, хоть и довольно своеобразный, потому что выпил я и в самом деле очень много.
Теперь глазами памяти я вижу эту прощальную сцену: безмолвный и неподвижный, я стою на площадке лестницы, а потом жду, когда закроются металлические двери лифта, и в тот самый миг, когда это происходит, избыток выпитого дает себя знать, и я молча плачу, говоря себе: мы же брат и сестра, но обращенные к ней слова неизменно кажутся мне неким метафизическим построением, полностью постичь который Хулии никогда не дано. И наоборот. Не важно, сколько мы прожили, не важно, как сильно мы любим друг друга: и она, и я навеки будем заточены в самих себе. А ведь мы брат и сестра.
[ГО
ВНО
«Неблагоприятное время для оценки своих предложений и для заключения важных договоров: вы можете столкнуться с препятствиями», сообщает Пегги Дэй.
Это с ней, что ли, предлагает она не заключать договора? Или имеет в виду человека, с которым я начал развивать «отношения, которые непременно приведут к значительным событиям», и от души рекомендует выждать, пока он мне наскучит, и тем самым избежать неприятностей?
То, что я послал ей электронное письмецо, в известной степени отдало меня во власть ее прогнозов, а потому я, скорей всего, уже начал превращаться в некую разновидность Лидии де Кадакес и как безумный вычитывать в гороскопах Пегги ответы на свое, будь оно проклято, послание.
Что правда, то правда: я развлекаюсь. Но ведь всякий праздник в конце концов непременно оставляет горький осадок. Минуту назад я смотрел в окно и мысленно руководил движением редких прохожих, которые в десять вечера шли по улице. Думаю, что Кармен уже привыкла видеть меня у окна в этот час и полагает, что эти мои визуальные зачистки окружающей среды еще одно последствие моего безделья и растерянности, которые, по ее мнению, владеют мной с тех пор, как я свернул со своей обманчиво торной бизнес-стези.
Подобный взгляд несправедлив. Я очень часто и подолгу смотрю и засматриваюсь в окно и оттого кажусь растерянным? Пусть так, спорить не стану, но это может случиться с каждым. Да, случаются такие моменты, когда я и сбит с толку, такие секунды, когда не знаю, что мне делать, но и все на этом. Есть и часы, когда я занят до крайности. Вот, к примеру, сию минуту я был чрезвычайно занят, когда, стоя у окна, воображал, как посреди улицы окликаю Санчеса и осведомляюсь насчет второй главы (или рассказа) в его романе, озаглавленной «Поединок гримас», и принимаюсь потом расспрашивать его о кое-каких аспектах истории, которые не перестают меня интересовать.
И ведь не далее как нынче утром, прежде чем отправиться к Хулии, я перечел «Поединок гримас» и убедился, что это сильно смахивает на Джуну Барнс. Эта писательница, в наше время мало читаемая, была популярна в Испании в середине 80-х, и, помнится, произведения ее обсуждались в литературных приложениях, особенно к газете «Эль Паис», где критик Азанкот обозвал ее лесбиянкой и заявил, что своей незаслуженной славой она обязана поддержке Т. С. Эллиота. Эта пропитанная черной желчью критика знаменовала наступление иных времен: пришествие социальных сетей, где, как написал недавно Фернандо Арамбуру[30], карают творцов за притязания на поиски счастья в прилюдной демонстрации словотворчества и игры воображения.
Но Санчеса, как видно, не смутила эта критика, ибо иначе он не стал бы включать Джуну Барнс в свою книгу. Я в свое время читал ее и сохранил о ней отрадные воспоминания у нее изящный стиль, где архаические обороты умело соединены с новаторскими ритмическими ходами. Сменив ночь (когда была больна и пьяна) на безмятежность дня, стала необыкновенной перфекционисткой: говорят, работала по восемь часов три-четыре дня кряду ради двух или трех стихотворных строчек. В девяносто лет она умерла от истощения, буквально уморив себя. Фьетта Харке[31] пишет, что осталось неизвестным: забывала ли она есть или держала этот гибельный пост сознательно. Так или иначе, кажется, будто она захотела уйти, как тот, кто идет навстречу рассвету.