В июле была отправлена грамота к английскому королю с уведомлением о назначении посольства Украинцева в Константинополь и с просьбой, чтобы английский посол в Константинополе посодействовал его успеху[157]. 30 июля датирована грамота к польскому королю об отозвании находившегося в Варшаве русского резидента Алексея Никитина и о назначении на его место нового резидента стольника Любима Судейкина[158]. И эти документы, конечно, не миновали взоров Петра.
По докладам из приказов Петр давал именные указы, касавшиеся назначений различных лиц на должности[159], причем из сферы этой его деятельности не выходит и церковное управление. Наиболее крупным происшествием тогда в церковной сфере была перемена на крутицкой кафедре. Митрополит Крутицкий Тихон был назначен митрополитом Казанским и Свияжским; на его место Петр приказал перевести нижегородского митрополита Трифилия. Патриарх Адриан был против такого перевода. Не решаясь писать о том царю прямо и непосредственно, он обратился к нему через находившегося при нем в Азове боярина Т.Н. Стрешнева. «Сие дело, писал он последнему 13 июля, зело неприлично». Во-первых, священные правила запрещают переводить епископа с одной кафедры на другую без какой-либо его церковной или гражданской вины. Затем, Трифилий человек старый и болезненный, а крутицкая кафедра требует непрестанного труда. К тому же еще «в Нижнем-граде многие от приказного сына его митрополичья (яко слышахом) сотворишася оскорбления людем» и в доме архиерейском большие непорядки и недочеты. Обо всем этом патриарх просит Т.Н. Стрешнева доложить государю и напомнить ему при этом, что сам он говорил, будучи у него, патриарха, в келье, чтобы на крутицкую кафедру «избран был, кто потребен», т. е. чтобы был найден подходящий человек и чтобы он, государь, «изволил сие превождение отставить», т. е. отменить распоряжение о переводе. О том же просят государя вместе с ним, патриархом, и все находящиеся в Москве архиереи. К письму приложена была особая записка, где против кандидатуры Три-филия выдвигается еще одно соображение, которое должно было, по мнению патриарха, особенно подействовать на Петра; здесь же указывается другой, более подходящий кандидат. В Москву нужен, говорится в записке, такой архиерей, которому можно было бы поручить управление книжным печатным двором (типографией) и надзор над академией, «где учатся дети и возрастные отроки славенского нашего греческого и латинского языка и грамматического знания» на пользу церкви и государству: «ради всяких к потребе гражданских благоразумных соделований: и переводчиков, и лекарских искусств, даст Господь, будут навыкати». Требовался, следовательно, человек образованный, склонный к книгам. Подходящим кандидатом был бы архиепископ Холмогорский Афанасий «и ради немощей моих прежде бысть намерение о колмогорском владыке, дабы и в вышеписанных делах способствовал». Записка заканчивается повторением просьбы: «Пожалуй, Господа ради, сотвори любовь и, будет возможно, доложи или, зачем будет невозможно, отпиши, чтобы было лучшее и угоднее всем». Неизвестно, докладывал ли Стрешнев письмо патриарха Петру. Во всяком случае, уже 20 июля вопреки желанию патриарха состоялся в Успенском соборе перед литургией обряд перевода Трифилия на крутицкую митрополию[160].
Среди занимавших его крупных и мелких государственных дел Петр помнил и о своих друзьях, живших за границей «для науки», и находил время следить за их успехами и вести с ними корреспонденцию в дружеском шутливом тоне. Выше упоминалось, что 13 июня он писал из Азова в Берлин волонтеру своего десятка Анике Щербакову. Щербаков в Амстердаме учился голландскому языку, а теперь, находясь в Берлине вместе с другим волонтером того же десятка С.Г. Нарышкиным и с преображенским солдатом Д.Д. Новицким, учился немецкому языку, математике и артиллерии. В письме, как можно догадываться из ответа Щербакова, царь говорил о каком-то челобитье, с которым Щербаков к нему обращался, об умножении «наших компаний», т. е. числа молодых людей, подготовленных к морскому делу или уже занятых им, которых Щербаков уже предполагает триста, а к своему возвращению рассчитывает найти четыреста, далее «о кораблях и галерах» сообщение, вызвавшее радость у обучавшихся в Берлине, которые по этому случаю «все вместе сошлись и поздравляли о том, чтоб все нашему всемилостивейшему государю по желанию исполнилось, как сам в мысли своей имеешь». Наконец, из ответа Щербакова видно, что Петр написал особую «грамотку», в которой потешался над находившимся также в Берлине одним из учеников, «самом чуднейшем и чрез меру редко бываемом человеке, как его аттестует Щербаков, господине Даниле Дмитриевиче Новицком». В ответе Щербаков также подсмеивается над Новицким, говорит, что он от своей науки «зело возвысился» и что еще в свете не было такого ученого и разумного. Новицкий хвалится, что выучил все, что было повелено ему государем: геометрию и математику, а между тем еще «ни одной цыфири (т. е. цифры) не знает». Он говорит, что день и ночь работает над чертежами пушек и мортир и собирается начать учиться пушки лить, но «мне мнится», замечает по этому поводу Щербаков, что столько же выучится, сколько и математике. Петр писал также, что Новицкому ехать до границы на своих харчах, но того он не желает, хотя и может, потому что курфюрст выдает ему 15 ефимков в месяц. Вообще он едва ли возвратится, потому что занят в Берлине своей женитьбой, связанной с каким-то судебным процессом. Петр в грамотке подымал вопрос и об этой женитьбе, служившей также предметом острот и шуток. «Что же о женитьбе его приналежит, отвечает Щербаков, он такую женитьбу выбрал, что насилу кто из нас такую возможет ли получить». Как это дело кончится, еще неизвестно, «потому что еще в тяжбе пребывает, его свадебная одежда зело изодралась, насилу не в одной рубахе ходит». Что Новицкий пишет, «что он не хочет на свете жить, тому я верю подлинно, потому что он жития уже насытился и ожидает по вся часы с неба святых ангелов, которые б его живого в небо отвели, как Илию пророка». Насмешками над Новицким полно также письмо из Берлина к Петру от другого волонтера, С.Г. Нарышкина. «О Даниле Дмитриевиче Новицком, пишет Нарышкин, возвещаю моему всемилостивейшему государю, что его все поведение здесь зело худо есть»; он выдает себя в Берлине за знатнейшего комнатного дворянина у царя, хвалится множеством деревень и подданных и, распустив о себе такие слухи, «тем девицу здесь в городе к супружественному сговору привел, а нас всех за робят ставил и не почитал ни во что». Относительно учения кронпринц и граф фон Денов ему несколько раз напоминали, чтоб он был прилежнее, но это не помогает; он очень высокого мнения о своих успехах и познаниях, «чает бутто он уже совершен в своих делех, думает уже профессором стать во академии в Франкфурте». В Москву не хочет ехать, думает здесь, в Берлине, получить какую-либо службу; больше полугода ведет тяжбу о свадьбе, но еще не покончил, и неизвестно, когда это кончится. Письма Щербакова и Нарышкина написаны были на немецком языке, как лучшее свидетельство об их научных успехах[161].
Наконец, в переписке не забыта была и сердечная привязанность Анна Ивановна Монс. Сохранились за это время два ее письма от 28 мая и от 25 июля, оба в ответ на не дошедшие до нас письма Петра. В первом вслед за многословными изъявлениями благодарности за то, что пожаловал, дал ведать о своем многолетнем здоровье и т. д., и пожеланиями здоровья, счастливого пребывания и скорого возвращения Анна Ивановна отвечает на просьбу Петра о присылке какой-то цедрооли: «А что изволили писать об цедрооли, и я ожидаю всякой час, и как скоро привезут, и я, не замешкав, пошлу, и если бы у меня убогой крылие былы, и я бы тебе, милостивому государю, сама принесла». Склонность к ней Петра Анна Ивановна не прочь была использовать для устройства дел, о которых ее просили, зная ее близость к царю. Так, в приводимом письме она хлопочет перед царем за вдову Петра Салтыкова в ее тяжбе с неким Лобановым и просит царя указать перенести ее дело из Семеновского приказа в какой-нибудь другой; если же это царю неугодно, то, по крайней мере, не велеть брать людей Салтыковой на правеж до его возвращения в Москву. «Мне, государь, заканчивает письмо Анна Ивановна, от ней упокою нет, непрестанно присылает с великими слезами. Пожалуй, государь, не прогневися, что я об делах докучаю милости твоей. За сим здравствуй, милостивой государь, на множество лет. Sein getreue Dinnerin bet in mein Dot. A. M. M. Den 28 Маi». Видимо, царю не очень понравилось вмешательство Анны Монс в дело Салтыковой с Лобановым, и, должно быть, он это ей дал понять. По крайней мере, в следующем письме от 25 июля она пишет: «Прошу у тебя, милостивова государя, пожалуй, прасти [в] вине моей меня, убогую рабу свою, что я к милости твоей писала об деле Солтиковой вдовы; я о том опосна, чтобы фпредь какова гневу не было от тебя, милостивова государя, что я так дерзновенно зделала. Sein getreue Dinnerin bis in mein Tod. A. M. M. Dem 25 Julii»[162].
XIII. Плавание к Керчи
В воскресенье 30 июля в девятом часу утра был созван военный совет на корабле адмирала; было указано, чтобы все окончательно было приготовлено к плаванию, на что собравшиеся, к великому удовольствию царя, как замечает Крюйс, отвечали, что «все готово и корабли совсем вооружены». Царь при этом приказал всем офицерам быть готовыми к производству при первом же благоприятном ветре примерного морского сражения «с эскадрою обучительную баталию держать». Он дал было уже и сигнал к началу такого маневра, чтобы якоря вынимали и шли на глубокую воду. Однако ветер к полудню спал, и маневр пришлось отложить[163].
Эскадра, назначенная к плаванию в Керчь, составилась из 10 больших кораблей; именно в нее вошли корабли: «Скорпион» 62 пушки, на нем адмирал Ф.А. Головин, «Благое начало» вице-адмирал Крюйс, «Цвет войны» шоутбейнахт фон Рез, «Отворенные врата» капитан Петр Михайлов, далее «Апостол Петр», «Сила», «Безбоязнь», «Соединение», «Меркурий», «Крепость» на них капитанами были иностранные офицеры. На корабле «Крепость» находилось посольство, перебравшееся на него со своих будар еще 22 июля. Сверх этих больших судов в состав эскадры входили: 2 галеры «Периная тягота» и «Заячий бег», кипарисная яхта царя, 2 галиота, 3 бригантины и 4 казачьих струга, на которых находилось 500 выборных казаков с атаманом Фролом Минаевым[164]. Чтобы получить представление о составе экипажа на кораблях, приведем для примера состав экипажа 46-пушечного корабля «Крепость», точно перечисленный в «Статейном списке» посольства. Кроме посольства на нем находились: а) иностранцы: капитан голландец Петр фон Памбург, лейтенант Лукас Гендриксон, 2 штурмана, 1 подштурман, 1 боцман, 2 боцмансамт, 1 кон-стапель, 1 лекарь, 1 толмач, 16 матросов; б) русские служилые люди Преображенского и Семеновского полков: 2 сержанта, 1 каптенармус, 5 матросов из тех же преображенцев и семеновцев, исполнявших со времени Азовских походов также и матросскую службу, 1 ротный писарь, 4 капрала, 2 барабанщика, 96 рядовых солдат. Всего иностранцев и русских в составе экипажа было, следовательно, 138 человек[165]. На всех судах эскадры насчитывалось 2000 солдат Преображенского и Семеновского полков «во всякой воинской готовности»[166].
5 августа в полдень эскадра двинулась в путь. При самом «подымании якорей» Петр писал в Москву, между прочим, А.А. Вей-де о выходе эскадры для провожания посла и к письму приложил «карту», вероятно предполагаемого пути[167]. Отошли от Таганрога верст с двадцать, но ночью разразился «великий сторм», стали на якоря и простояли до 7, когда опять вернулись в Таганрог[168]. В этот день устроена была на таганрогском рейде примерная баталия, опыт которой не удался 30 июля. «В 7-й день сего месяца, описывает этот маневр Крюйс, в понедельник поутру ветр был вест-норд-вест и учинен обыкновенный сигнал от адмирала всем лейтенантам, чтоб к нему на корабль были, и роздал им следующую линию баталии». Перечислив далее (и надо заметить, очень неточно) имена судов, входивших в состав эскадры, с указанием, также очень неточным, числа пушек и людей на каждом, Крюйс продолжает: «Потом дан сигнал, чтоб якори вынимали, и, шед с час вестен-зюйден и вест-зюйдвест, дал адмирал сигнал, чтоб ранжировалися; и, как корабли в ордер линии приведены, дал адмирал сигнал к сражению, что изрядным порядком учинено. И продолжался сей забавной бой 1
1
2
Ждать благоприятной погоды пришлось еще неделю до 14 августа. В этот день подул, наконец, попутный ветер, и ранним утром, в четвертом часу пополуночи[170], «пошли в путь и шли во весь день доброю погодою. День был красен; в ночи была великая погода. Шли во всю ночь и проехали Долгую Косу». Первым двигался корабль «Безбоязнь». Записка о Керченском походе, также отмечая очень благоприятную «зело способную» погоду в течение всего дня 14 августа и в ночь на 15-е, говорит, что если бы распустить все паруса, то в ту же ночь были бы в Керчи; шли же только под одним парусом и то не вполне распущенным. 15 августа, по отметке Крюйса, «поутру обратился ветр на вест-зюйд-вест; к вечеру ветр прибавился от запада, и адмирал дал сигнал, чтоб на якорь стали»[171]. 16-го, по его же заметкам, была «изрядная погода. На заре пошли в поход, имея курс на вест-зюйд-вест. О полудни имели мы северную широту 45°55. Ввечеру было тихо и стали на якорь за 15 миль от Керчи». Весь день 17-го простояли на якорях. В «Записке о Керченском походе» путешествие за эти дни 1517 августа описывается в таких общих чертах: «А на другой, на третий и на четвертый день погода была разнопременна, иногда ветру не было, а иногда, хотя и был, только нам противный и для того шли семо и овамо лавиром (т. е. лавируя), а за самым противным ветром стояли едва не целые сутки и, хотя в виду была Керчь, однакож не дошли». 18 августа двинулись в дальнейший путь, по свидетельству Крюйса, в 3-м часу пополуночи, пошли при северном ветре, в 8-м часу утра завидели «высокую землю Керченскую». В полдень вступили в Керченский пролив.
«В 18-й день (августа) за два часа до света, читаем в «Записке», и во весь день учинилась зело нам изрядная погода, которою того ж числа о полудни пришли в Керченское устье благополучно и стали в самом гирле на правой стороне близь берега против Николаевского рынка». Под Керчью стояла турецкая эскадра из 4 кораблей и 9 галер. «А среди того гирла близь Керчи города, читаем в «Записке», от нашего каравана верстах в двух стояли на якорях турские воинские четыре корабля во всякой готовности, а от них поодаль близь берега у Керчи стояло 9 каторг, наполненные воинскими припасы и людьми». При приближении к Керчи с адмиралтейского корабля сделан был салют семью выстрелами; на восьмом выстреле, как пишет Крюйс, к адмиральскому кораблю присоединилась вся эскадра и начала стрелять изо всех пушек. Турки отвечали таким же салютом. Взаимные салюты были повторены троекратно. По спуске якорей с адмиралтейского корабля в шлюпке английского образца[172] под небольшим белым флагом был отправлен Ф.М. Апраксин с тремя сержантами и с переводчиком к турецким властям: к командовавшему турецкой эскадрой адмиралу на его галеру и к керченскому паше с известием о прибытии русского флота и с поздравлениями. Во время прибытия русской эскадры к Керчи по берегу и по горам стояла татарская конница[173]. Составитель «Записки о Керченском походе» довольно подробно и точно описал Керченский пролив, в котором стала эскадра, упомянул об удобстве его для плавания, а также отметил красоту его берегов. «Керченское гирло, пишет он, к корабельному хождению зело изрядное и глубокое, глубины в нем будет с 6, и с 7, и с 8 саженей; по обеим сторонам того гирла берега зело изрядные, веселые и гористые, на которых лесов нет»[174].
В ответ на присылку Апраксина турецкий адмирал Гасан-паша прислал также в шлюпке (в «ушколе») со взаимным приветствием четверех своих служилых людей, «в том числе один гайдук, замечает «Записка», зело доброзрачен и убран».
Вскоре после их приезда прибыли на адмиральский корабль на ушколе два знатных мурзы от керченского и кафинского паши (губернатора) Муртозы. Уже при первых приветствиях эти последние стали спрашивать адмирала о причинах прибытия стольких кораблей, а после каким путем ему повелено ехать в Константинополь, на что адмирал ответил, что морской караван пришел к Керчи для провожания царского посланника, а каким путем посланник отправится, будет им возвещено потом. Посетители были угощены и затем в сопровождении князя И.Ю. Трубецкого сделали визит посланникам на посольском корабле, причем объявили, что для их сопровождения прислан в Керчь из Константинополя пристав капычибаша Мегмет-ага. Крюйс передает, какое впечатление произвело на турецких офицеров прибытие русских кораблей: «Ужас турецкой можно было из лица их видеть о сей нечаянной визите с такою изрядно вооруженною эскадрою; и много труда имели, чтоб турки верили, что сии корабли в России строены и что на них российские люди. И как турки услышали, что его величество указал своего посла на собственных своих кораблях в Константинополь отвезть, то туркам еще больше ужасу придало»[175]. С час спустя по отъезде турецких офицеров с посольского корабля к турецким властям были посланы А.Д. Меншиков, дворянин Василий Даудов и толмач Полуэкт Кучумов с предложением о пропуске посла в Царьград морем. «И оттуда приехали они ввечеру поздно, замечает «Записка», и сказали, что завтра-де к нам будет от них знатная присылка». Появившаяся под Керчью русская эскадра была целый день предметом любопытства со стороны экипажей турецких судов. «Турки с галер и кораблей приезжали на разные корабли его величества, на которых они изрядно приняты были и ходили повсюду вверх и вниз и солдат и матрозов обучать смотрели», т. е. смотрели на солдатское и матросское учения. Они «и смолу на корабле оскребали, чтоб увидеть, из какого лесу они строены и все, что мы им ни казали, хотя они то и сами видели и осязали, однакож было у них недоверие, но и весьма сомневалися». Этим закончился день 18 августа, заключает свой рассказ Крюйс, и турки имели в ту ночь свободу размышлять о том, что они видели за день. На берег, против которого стала эскадра, тотчас же по ее прибытии наехали турки и татары, торговые люди с разными товарами, с материями и фруктами, «с парчами и овощами. И продавали они те свои товары на московские деньги и на золотые, и на ефимки повольною ценою». Торговцы подплывали к эскадре, являлись и на адмиралтейский корабль и на иные и продавали товары с немалым для себя прибытком[176].