Символически, аргонавтически значимыми представляются не только цвета, в которых выдержано описание Анны Павловны, но и настойчиво, даже навязчиво подчеркиваемая форма ее обездвиженного тела шарообразная: «<> вразлет парусины глядела колясочка-кресло на ясных колесиках; в кресле из тряпок какие-то дулись шары» (Москва. С. 261); «Очень грузно вдавилась в коляску, как шар» (Москва. С. 262); «Сопровождали коляску, в которой лежали шары» (Москва. С. 267).
Акцентируя шарообразную «вспученность» тела, Белый навязывает два ряда ассоциаций. С одной стороны, это ассоциации низкие, трупные жена сравнивается с мертвым животным: «Не вставала: лежала коровой» (Москва. С. 267); «<> шаром вздуло ее, точно павшую лошадь; над нею жужулкали мухи; в тяжелой улыбке кривел ее рот; от губы отвисающей слюни тянулися; блеск углубившихся глаз вырывался из бреда мясов и мутящихся звуков, которыми оповещала окрестности» (Москва. С. 264).
Но с другой стороны, это, как ни парадоксально, ассоциации солнечные. Шар, называемый «Анною Павловной», как и шар, называемый солнцем, катится. Это единственная форма перемещения, оставленная героине, в кресле-коляске «на ясных колесиках» и с помощью Задопятова: «<> убежденно по саду катал; и обласкивал мысленно <>. Катил ее к берегу <>» (Москва. С. 264)137.
Катить коляску с вспученным шаром, «называемым Анною Павловной», трудно старику и физически, и морально, что усиленно подчеркивается: «С громчайшими дыхами, пот отирая свободной рукою, катал ее в сад: заскрипели колесики гравием: Если бы встала» (Москва. С. 264); «<> пришлепывал старый артритик, рукою добойную тяжесть катя, а другой отирая испарину» (Москва. С. 265); «Никита ж Васильич с пыхтеньем катил вверх и вверх свое бремя» (Москва. С. 271).
Но несение тяжкого бремени подается как форма добровольного служения ради жены Задопятов решительно отказывается и от прежней любовницы, и от науки: «Я, старый артритик: пора мне исполнить свой долг перед нею: хотя б перед смертью» (Москва. С. 262).
Для него это служение становится источником счастья и света, источником самой жизни, к которой он возрождается под благодатным, «солнечным» воздействием шара-жены:
Отер слюни: вкатил ее в тень, сознавая, что кончилось «то» зломученье, что все же живет в новом счастьи он, слюни стирал у Аннушки, Аннушку в кресле катая (Москва. С. 263).
Если ранний аргонавт Белого, влекомый солнцем, воспарял в небесные выси и шири, то аргонавт Задопятов воспаряет к вершинам духовным, расширяет горизонты сознания:
<> в падеже своем в нем совершила восстание к жизни; вознесши седины, катил под лиловую штору; и нет: катил в жизнь; лишь де юре катимый предмет, она двигалась силой вещей в расширенье сознанья, его за собой увлекая (Москва. С. 263).
Можно сказать, что «шар, называемый Анною Павловной», как и шар солнечный, движется любовью. Ср., например, строку Данте «Любовь, что движет Солнце и другие звезды», использованную Вячеславом Ивановым в сборнике «Кормчие звезды» в качестве эпиграфа к стихотворению «Дух». В данном случае, подобно солнцу, Анна Павловна движется любовью старика-аргонавта Задопятова:
Он любил безнадежной любовью катимый, раздувшийся шар, называемый «Анною Павловной»; в горьких заботах и в хлопотах над сослагательною жизнью катимого шара, над «бы», стал прекрасен (Москва. С. 266).
В дополнение к золотолазурной цветовой гамме, к солнечноподобной шарообразной форме и солнечноподобному перемещению Анны Павловны в пространстве Белый вводит множество мелких «солнечных» деталей, непосредственно указывающих на сродство небесного светила и лежащей в коляске жены.
Солнечная атрибутика присваивается прежде всего глазам парализованной Анны Павловны. Они блестят, светятся, лучатся и тянутся к небесному корреляту:
Он испуганным пукликом бросился к креслу: склонился и видел: «она» посмотрела живыми глазами; он просто не мог видеть глаз, на него обращенных: такая любовь в них светилась:
Что, Аннушка?
Бы! <>
На солнышко хочешь? (Москва. С. 262263)
Или:
<> блеск углубившихся глаз вырывался из бреда мясов и мутящихся звуков, которыми оповещала окрестности (Москва. С. 262).
Или:
Ее мысли душили, лучася из глаз <> приподымалася глазом, с которого сняли очко, над своими мясами к далекому солнышку (Москва. С. 264).
Просвеченность солнцем и протянутость к солнцу оказывается свойственна не только взору, но и, казалось бы, самым «животным» составляющим телесного облика:
<> из кресла напучились в солнечный блеск животы (Москва. С. 262).
Или:
<> слюни, блиставшие солнцем, пустив, Задопятова встретила (Москва. С. 272).
Примечательно и то, что единственными словами, которые Задопятову удалось разобрать в нечленораздельном ее «мыке», были слова огненные, солнечные:
Раз раздалось совершенно отчетливо:
Гырр
Что такое?
Гыры! Догадался: Гори!
Говорила: Горит.
А хотела сказать: все сгорит (Москва. С. 264).
Безусловно, «шар, называемый Анною Павловной», это не тот «солнца шар янтарный», который гордо «стоит над миром», это не то прекрасное «Солнце Любви», которому поклонялись и которое воспевали Вл. Соловьев, Бальмонт, Иванов, Белый-символист Но все же это именно символистское, аргонавтическое солнце, правда, подвергнувшееся «возрастным», временным и, если угодно, эпохальным изменениям. Это солнце закатное «закатившееся неизвестными мраками», низвергнувшееся в «море ночи»
Метафорический образ закатывающегося, низвергающегося, падающего солнца почти буквально реализуется в романном действии:
Никита Васильевич на крутосклоне колясочку выпустил: и покатилася.
Толстое тело пред ним, промычавши, низринулось: под ноги!
Где-то внизу приподпрыгнуло, перелетев на пригорок с разлету: над крутью к реке; миг один: Анна Павловна бряк под обрыв (может, так было б лучше!); колясочка передрожав над отвесами, укоренилась в песке, закренясь над рекой с перевешенным телом <> ринулась в бездну колясочка (Москва. С. 271).
Чуть ранее дается и описание реки, над которой зависла колясочка:
<> здесь коловертными быстрями, заклокотушив, неслось протеченье внизу, сквозь ольшину, где воды тенели и в прочернь и в празелень; рыба стекалась руном в это место (Москва. С. 265).
В обеих цитатах прозрачны аргонавтические вкрапления: «крутосклон» отсылает к небосклону, «коловертные быстри» к солнцевороту, а рыба, которая «стекалась руном в это место», к руну золотому
В общем, бездна верхняя и нижняя, небо вверху и небо внизу И зависший над бездной, готовый низринуться, «шар, называемый Анною Павловной» в дополнение к этой гротескно-символистской картине.
Для повествователя, выступающего здесь носителем «здравого смысла», летальный исход («бряк под обрыв») рассматривается как возможный и даже вполне приемлемый выход «может, так было б лучше!». Задопятов же
засеменил, рот в испуге открыв и себе на бегу помогая короткими ручками. <> Старый пузан протаращился взором в пространство: орал благим матом он:
Аннушка!
Боже! (Москва. С. 271)
Реакция Задопятова вполне аргонавтическая: он бежит за колясочкой, как старик-аргонавт за солнцем. И получает заслуженную «солнечную» награду за любовь и преданность:
Анна же Павловна, свесясь в обрыв головою и слюни, блиставшие солнцем, пустив, Задопятова встретила взглядом и мыком без слов:
Бы! (Москва. С. 272)
В этом эпизоде романа обнаруживается не только «золотолазурная» символика, но и типичная для позднего Белого контаминация «знаков» символизма со «знаками» антропософского присутствия. К последним относится, например, указание на «расширенье сознанья» героя, спровоцированное Анной Павловной: «<> она двигалась силой вещей в расширенье сознанья, его за собой увлекая» (Москва. С. 263).
Этого же эффекта расширения сознанья упорно добивался и сам Белый, проходя под руководством Штейнера школу эзотерического ученичества.
Антропософски маркировано и возвращение Задопятова назад, в детство. Аналогичный процесс культивирует в себе автор «Котика Летаева», о чем сообщает в предисловии к повести:
<> самосознание разорвало мне мозг и кинулось в детство; я с разорванным мозгом смотрю, как дымятся мне клубы событий, как бегут они вспять. <> передо мной первое сознание детства; и мы обнимаемся:
«Здравствуй ты, странное!» (КЛ. С. 2426)
И наконец, к антропософским категориям относится, на наш взгляд, результат духовной эволюции Задопятова «воспрянувший» в «почтенном старце» «жизненыш», «пупс». В антропософской прозе Белого аналогом «пупса» является «младенец», которого писатель упорно и любовно в себе «рождает» и взращивает. Этот внутренний «младенец» как раз и служит для Белого-антропософа знаком рождения в нем нового, духовного сознания, символом «большого Я»: «Самосознание, как младенец во мне, широко открыло глаза и сломало все до первой вспышки сознания» (КЛ. С. 26). Ту же функцию выполняет и «пупс» Задопятова, точнее в Задопятове.
<> в мешке, называвшемся лет шестьдесят «Задопятовым», связан был маленький очаровательный «пупс», вылезавший теперь, чтоб бежать в «детский сад», Задопятов был зобом на теле.
Кто мог это думать? <>
Она!
Она знала; она не была; или проще: от слова «была» оставалась одна половина; а именно: бы.
Сослагательное наклонение (Москва. С. 265266).
То, что в сюжетной линии «Задопятов Анна Павловна» в сниженном и трансформированном виде реализован сюжет аргонавтического мифа, представляется очевидным. Можно сказать, что Белый-романист дает прямые отсылки к поэтическим образам из сборника «Золото в лазури». Менее очевидной, но все же заслуживающей упоминания кажется корреляция между заключенной в темницу плоти, находящейся на грани жизни и смерти и похожей на труп животного Анны Павловны («<> шаром вздуло ее, точно павшую лошадь; над нею жужулкали мухи») и загадочной «Анны» из «Симфонии (2‐й, драматической)», совершенно бестелесной, бесплотной, уже перешедшей в иной, духовный мир героини. Впрочем, и героиней «симфоническую» Анну назвать трудно, она не действует, но трижды появляется на кладбище Новодевичьего монастыря (которое у Белого место упокоения тел и грядущего Воскресения) в виде значимой могильной надписи как лейтмотив, как тема в вариациях:
Роса пала на часовню серого камня, где были высечены слова: «Мир тебе, Анна, супруга моя».
И снова:
Старинная часовня из серого камня вырисовывалась среди могил темным очертанием, и уже роса покрывала каменные слова: «Мир тебе, Анна, супруга моя!»
И наконец, последний раз:
Ветер шумел металлическими венками, да часы медленно отбивали время. <>
Роса пала на часовню серого камня; там были высечены слова: «Мир тебе, Анна, супруга моя!»138
Последний пассаж ударный, им заканчивается «Симфония». При этом не раскрывается, чья эта окутанная атмосферой любви могила, остается лишь догадываться, кем были Анна и ее супруг в жизни. С некоторой долей риска, но все же, как кажется, можно предположить, что Белый, повествуя в романе «Москва» о старике-аргонавте Задопятове и его умирающей, но солнечной супруге Анне Павловне (для него «Анны», «Аннушки»), помнил о загадочном финале своей «Симфонии», проникнутой духом аргонавтизма, и косвенно отсылал к нему читателя.
2. «СОЛНЕЧНЫЙ ГРАД» АНДРЕЯ БЕЛОГО
С КАМПАНЕЛЛОЙ И БЕЗ КАМПАНЕЛЛЫ
2.1. «У меня лозунг свой»: между Верой Джонстон и Максимом Ковалевским
<> так близко к нам Солнце, что, собственно говоря, мы на Солнце <> вот Солнечный град Кампанеллы спустился, вот мы в граде Солнца! По слову мечтателя вступим мы в Солнечный Град. Его Царствию да не будет конца!
так пафосно завершается эссе Андрея Белого «Утопия», опубликованное в 1921 году под псевдонимом Alter ego в журнале «Записки мечтателей»139. Это, пожалуй, самое выразительное и концептуальное высказывание Белого, связанное с именем Томмазо Кампанеллы (15681639), автора знаменитого утопического сочинения «Civitas solis» (1602; опубликовано в 1623 году).
В устных выступлениях, черновиках и печатных работах Белого имя Кампанеллы возникает только с 1918 года140. Вместе с тем образ Солнечного града без упоминания Кампанеллы появляется гораздо раньше, еще в 1900‐е, и проходит через все его творчество141.
Например, в симфонии «Кубок метелей» «белый снеговый челн» уплывает «в солнечный град вдоль снеговых волн»142. Москва эпохи аргонавтических чаяний, по позднейшему признанию писателя, видится ему «городом Солнца»143. В статье «Театр и современная драма» (1907) он провозглашает: «Солнечный град новой жизни Civitas solis: вот колоссальный, живой символ»144.
Активно используя солнечную образность вообще и словосочетание «Солнечный град» в частности145, Белый-символист, однако, имя автора «Civitas solis» нигде не называет. Более того, между мистическим Солнечным градом Белого и коммунистическим Civitas solis Кампанеллы очень мало общего: Белый-аргонавт, в отличие от Кампанеллы, решительно не интересуется ни общественным устройством, ни формой правления, ни хозяйственным укладом жизни. Как кажется, «Солнечный град» Андрея Белого с «Civitas solis» Кампанеллы роднит лишь общее название. Но и с ним серьезная проблема. Ведь в первом русском издании 1906 года «Civitas solis» переведено А. Г. Генкелем как «Государство Солнца»146. Так Белый свою утопическую мечту не называл ни разу, ни в период аргонавтизма, ни после.
Тогда откуда же пришел к Белому «живой символ» «новой жизни», его Солнечный град?
Нам представляется, что ответ на этот вопрос находится в статье известного социолога, юриста, либерального общественного деятеля Максима Максимовича Ковалевского (18511916) «Развитие идей государственной необходимости и общественной правды в Италии. Ботеро и Кампанелла», опубликованной в журнале «Вопросы философии и психологии» в 1896 году147. Это одна из первых фундаментальных работ о Кампанелле на русском языке. И именно в ней «Civitas solis» переводится не как «Государство Солнца», даже не как «Город Солнца», а как «Солнечный град».
Знакомство Белого с этой работой М. М. Ковалевского несомненно.
Во-первых, журнал «Вопросы философии и психологии» был в семейной библиотеке Бугаевых, и с его освоения началось выработка Белым самостоятельного мировоззрения. Он так вспоминал свое «отроческое» времяпрепровождение:
Весенний денек; перелетают от крыши соседнего дома из рваных туманов вороны: на крышу соседнего дома <>; я начитанный отрок, ведущий дневник, застаю в кабинете отца втихомолку читающим книги себя: над «Вопросами Философии» я. Перевод Веры Джонстон «Отрывки из Упанишад». Начинаю читать (ЗЧ. С. 449).
Интерес к этому первому в России философскому журналу пробудился у Белого в 1896 году, когда ему было 16 лет:
<> уже тайком от папы забираюсь к нему в кабинет и читаю доступные моему пониманию философские книги, «Вопросы философии и психологии»; начинают интересовать проблемы гипнотизма, спиритизма и оккультизма; производят потрясающее впечатление «Отрывки из Упанишад» и «Тао» Лао-дзы <> (МБ. С. 41).
Этот интерес сохранялся на протяжении многих лет, что отмечено и в «Материале к биографии», и в «Ракурсе к дневнику». Так, в записи за 1899 год Белый указывает, что читает «жадно Вопросы философии и психологии (Грота, Лопатина, Соловьева, Трубецкого и др.)» (РД. С. 329). В записи за 1900‐й что начинает «упорно штудировать ряд статей в Вопросах философии и психологии (между прочим статьи С. Н. Трубецкого О конкретном идеализме)» (МБ. С. 56). В 1903‐м что вновь «усиленно читает Вопросы Философии и Психологии» (МБ. С. 95), а в 1904 году что опять «старательнейше делает пробег по старым номерам Вопросов философии и психологии, перечитывая напечатанные там статьи по психологии <>» (РД. С. 350).