Воспоминания беллетризированы, в них встречаются отдельные лирические отступления, эссе, иногда прямая речь передает диалоги, которые автор явно не мог слышать68. Это дает основание рассматривать текст и как мемуарное повествование, и как произведение документальной прозы, написанное хорошим литературным слогом, порой весьма образным и метафоричным.
Одна из особенностей изложения Сатирова передача речи персонажей на языке оригинала (латиницей или в транскрипции кириллицей (с последующим переводом69)). При этом автор весьма искусно передает языковое своеобразие лагерной среды. Историк А. В. Конопатченков применительно к другому типу лагерей концентрационных справедливо отмечает появление таких лингвистических конструкций, в которых для общения между узниками различных национальностей используются слова и выражения из разных языков немецкого, испанского, русского, итальянского, польского70.
Мемуарист музейный работник, преподаватель и лектор (о чем лишний раз свидетельствуют многочисленные цитаты, ссылки, сравнения, употребления сложных понятий, оставленных без комментариев в расчете на эрудицию читателя), владел немецким, французским, некоторыми восточными языками. Отсюда больший круг общения в многонациональной лагерной среде, более обширная и разносторонняя информация. Он пересказывает содержание статей из немецких газет, агитматериалов, американских листовок на немецком языке, публикаций из французского журнала для военнопленных и проч. Очень любопытны описания немецких рабочих, мастеров, инженеров, охранников, медсестер, с которыми он имел возможность достаточно откровенно беседовать, а также солагерников, включая иностранцев (французов, голландцев, поляков и др.).
Название, выбранное автором, свидетельствует о том, что главный акцент его повествования смещен в сторону раскрытия и показа сущности нацистского режима. На примере судеб военнопленных, остарбайтеров, немецкого окружения он разъясняет предполагаемому читателю, «каков этот расчудесный Райш». Можно только предполагать, что, весьма вероятно, за этим стоит желание облегчить возможность публикации своего труда, затрагивающего запретную тему плена. Написанное Сатировым относится к той группе мемуаров доперестроечного времени, которые не прошли через сито советской цензуры. И если они и обнаруживают в себе самоцензурные ограничения, то в гораздо большей мере содержат информацию, не вписывающуюся в нормы политиздатовской и воениздатовской литературы.
По степени достоверности они близки мемуарам, авторы которых хорошо понимали, что их тексты не отвечают привычным канонам. Так, Ф. И. Чумаков в предисловии к своим воспоминаниям (1989), фрагмент которых был опубликован на страницах «Отечественных архивов»71, писал: «В моих мемуарах нет лакировки действительности, как нет и социалистического реализма, что приводит к диссонансу по отношению ко многим произведениям о войне и плене, особенно плене»72. Другой мемуарист Б. Н. Соколов также считал нужным предупредить читателя: «В этой повести для себя я старался держаться истины. Поэтому как о народе, так и о себе я говорю не только хорошее. Это не так просто. Насколько мне известно, так обычно не пишут»73.
Одно из самых ценных качеств Сатирова как мемуариста способность в условиях жесткого военного противостояния не руководствоваться в оценке людей и явлений категориями «свой» «чужой», умение критически относиться ко всему, что попадает в поле внимания, вне зависимости от общепринятых установок, честность и мужество в описании некоторых случаев поведения соотечественников, неприглядных черт национального характера (с. 198, 281282).
К немцам и их порядкам он способен относиться непредвзято. Так, рисуя обстановку на фабрике «Дунлоп», ранее принадлежавшей английской фирме, но позже национализированной, он описывает идеальную чистоту производственных помещений, механизацию, электрификацию и автоматизацию производственных процессов, наличие для рабочих раздевалок, шкафчиков, душа и заканчивает признанием: «Да, ничего не скажешь: в этом отношении есть чему поучиться у немцев» (с. 223). Перемещаясь пешим порядком по дорогам Германии в советской оккупационной зоне, он не может скрыть своего восхищения: «Что за диво эта немецкая автострада! Ей-богу, трудно даже представить что-нибудь более совершенное» (с. 303).
Еще ранее, попав в госпиталь, где медсестры-немки ухаживали как за военнопленными, так и за немецкими солдатами, автор делится в отношении них следующим наблюдением: «Я не могу сказать дурного слова о наших медсестрах. Особенно нравится мне одна хорошая черта, присущая всем им: у них нет любимчиков. Одинаково добросовестно и пунктуально обслуживают они всех и каждого из раненых пленяг, независимо от цвета их глаз. Как это ни странно, нам они уделяет не меньше внимания, чем немцам» (с. 262).
Э. С. Никольская характеризует мировоззрение Сатирова следующим образом: «Г. Н. был настоящим патриотом своей Родины. Родиной он считал Россию Россию в дореволюционных границах, которая стала Советским Союзом. Он не принимал сталинский режим, объективно оценивал все хорошее и плохое, происходящее в стране»74. Заметим, что в составе небольшого комплекса документов из его архива, поступившего в ГИМ, содержатся такие материалы, распространяемые в самиздате, как текст песни «Товарищ Сталин, Вы большой ученый», статья Аугусто Панкальди, опубликованная в итальянской газете «Унита» 19 января 1963 г. и посвященная обзору положения советского изобразительного искусства после посещения Н. С. Хрущевым выставки «XXX лет МОСХа» в Манеже 1 декабря 1962 г., письмо Л. И. Брежневу, подписанное группой деятелей науки и искусства, встревоженных слухами о готовящейся реабилитации Сталина на XXIII съезде КПСС (14 февраля 1966 г.), «Открытое письмо» Ф. Ф. Раскольникова И. В. Сталину от 17 августа 1939 г. и др. Вместе с ними малодоступная литература: сброшюрованная кустарным способом подборка журнальных вырезок и отдельные газетные страницы со стихотворениями Н. Гумилева, А. Ахматовой, М. Зенкевича, М. Кузмина, О. Мандельштама, В. Брюсова, И. Бунина, А. Крученых, В. Хлебникова, В. Каменского, И. Северянина, Т. Готье, Ш. Бодлера, П. Верлена, А. Рембо и т. п.
Г. Н. Сатиров, конечно же, не предстает в воспоминаниях критиком сложившегося к началу войны общественно-политического строя (в тексте мемуаров, повторюсь, легко можно обнаружить, наряду с возможно искренней симпатией идеалам Октября 1917 г., проявления самоцензуры), и тем не менее тот уровень правды, который содержится в его изложении, фактически ставит его в оппозицию к сталинской системе. Ну вот хотя бы такая картинка периода, предшествующего плену, которую рисует автор: «Нет, не забыть мне трагической маски солдата, отступавшего с нами на Севастополь. Помню, как подрался он с двумя матросами и как помирился с ними, как обнимались они втроем и плакали навзрыд, без конца повторяя все одну и ту же фразу:
Продали нас, братки, продали. Продал нас Сталин, продали генералы и комиссары. Никому-то мы не нужны: все отступились от нас, все покинули нас. И остались мы одни: без генералов и комиссаров, без командиров и политруков, без танков и самолетов, без пушек и патронов. Продали нас, братки, продали.
Этот плач разносился над берегом, сливаясь с элегическим рокотом волн. Это горе не залить вином, шумными потоками низвергавшимся в те дни в черное-черное море.
Потом кончился драп и началась фаза окружения. И снова тот же лейтмотив прозвучал над морем: Продали нас, братки, продали. Но он звучит глуше, потому что боль сильнее.
И вот, наконец, третья фаза: пленение и рабство. И опять этот плач, перешедший потом в тихий стон бессловесных животных (ибо плен лишил нас почти всего человеческого).
Нет, не забыть тех трагических дней. Воистину, это была трагедия, то есть песнь о козлах, влекомых в Райш на заклание» (с. 132)75. Не поостерегся автор привести в тексте мемуаров и один из типичных образчиков скудоумия, свойственного иным политработникам, выставив обладателей этой военной профессии в довольно непривлекательном виде (с. 315). Явную оппозицию он составляет подозрительности и жестокосердию в отношении репатриантов, когда вспоминает: «В пути потеряли шестерых. Нет, они не убежали, не дезертировали. Они ушли из жизни навсегда: двое утопилось, двое повесилось, один отравился, один перерезал себе горло бритвой. Когда старшему лейтенанту, командовавшему нашим батальоном, сообщили о шести самоубийцах, он сказал, не задумываясь: Собакам собачья смерть. Раз покончил с собой, значит, виноват перед Родиной. Туда им дорога! Но старший лейтенант невежда: он не знает психологии, не понимает и не хочет понять, что творится в душе бывшего пленяги, пережившего ужасы Райша и бредущего сейчас к пенатам своим. Нет, закоренелый негодяй, подлый изменник и предатель, всякого рода продажная тварь цепко держится за жизнь. Человек, лишенный моральных устоев, никогда не решится учинить над собой насильственную смерть. Легко расстаются с жизнью только невинные души, чувствительные натуры, идейные люди. Именно такими и были эти шестеро, покинувшие нас в пути» (с. 305). Не умалчивает Сатиров и о таком характерном феномене, как нежелание большинства репатриантов после освобождения спешить сообщать о себе родным, что вызывалось боязнью их расстроить, если вдруг волею судьбы они последуют в направлении Колымы (с. 318).
Не скрывает он и случаев проявления отнюдь не патриотичного отношения к пленным со стороны местного населения в первые месяцы войны: «Нахватавшие всякого советского добра колхозники издевательски кричали вслед нам: Что, навоевались, сталинские иксососы? С голоду теперь подыхаете? Так пусть вас Сталин кормит!» (с. 188). Наряду с комплиментами национальному характеру Сатиров имеет мужество высказать и горькие критические суждения в отношении соотечественников (с. 198), упоминает о случаях национальной вражды в среде военнопленных, оскорбительного отношения русских к представителям нацменьшинств. В тексте встречаются факты, не только иллюстрирующие взаимопомощь лагерников, но и свидетельствующие об острых конфликтах на бытовой почве. Все это также не соответствовало общепринятым канонам.
В период послевоенной кампании борьбы с «космополитизмом» автор безбоязненно пишет о сердечности швейцарских пограничников, пытавшихся препятствовать выдаче беглецов-военнопленных немецким властям, с симпатией отзывается об американских солдатах, с которыми сталкивался в зоне оккупации Германии. Упоминает о возникших на исходе войны сильных проамериканских и антиколхозных настроениях главным образом у пленных украинцев из села, осуждает так называемый «квасной патриотизм» (с. 175, 292, 237, 317).
К фрагментам, к которым могли быть предъявлены самые жесткие цензурные требования, относится и описание «свободной, легкой, веселой, гульливой» жизни советских военнопленных в период после освобождения и до репатриации. В этой связи абсолютно цензурно непроходимыми представляются рассказы о случаях уступки и даже продажи репатриантами сожительствующих с ними русских девушек американским солдатам и о сочувственном отношении слушателей этих рассказов к персонажам, совершившим эти «торговые сделки» (с. 320). Не менее «колоритны» и другие непубликабельные эпизоды. Данная часть воспоминаний заслуживает особого внимания. Весьма симптоматично, что самый большой фрагмент 23 страницы отсутствующего (утраченного) текста относится к изложению событий данного периода. Без всякого сомнения, это досадная и невосполнимая, увы, потеря. Но даже то, что уцелело, в известной мере заполняет лакуны, оставленные многими мемуаристами, предпочитавшими не слишком откровенничать и обходить стороной щекотливые темы.
Вместе с тем у автора встречаются и такие пассажи: «В нашем русском бараке настроение в общем хорошее. Ребята мигом раздолбают всякого пленягу, в словах которого почуют хоть легкий привкус антисоветчины» (с. 105). Однако, сообщая о случае согласия одного из военнопленных, вошедшего в доверие к гестаповскому начальству, получить статус фольксдойча, Сатиров не изображает отношение к такому поступку как всеобщее безоговорочное осуждение. Авторская фразеологическая конструкция предполагает, что мнения разделились приблизительно поровну (с. 198).
Мемуары содержат характерные для времени написания «оправдательные пассажи», связанные с вынужденной работой советских военнопленных в германской промышленности. Мотив «жизнь в плену хуже смерти» также характерное проявление защитной реакции от государственного и общественного осуждения. Этот мотив, возможно, сказался и в передаваемом отношении к условиям лагерного содержания французских военнопленных, где сквозит некоторая доля пренебрежения, чуть ли не упрека, притом что они, безусловно занимая более высокую строчку в немецкой расовой «табели о рангах» и получая поддержку из дома и от Красного Креста, находились в привилегированном положении по сравнению с русскими пленными76.
Саботаж и уклонения от работы на производстве описаны в таких сценах, которые заставляют усомниться в полной неспособности администрации наладить учет и контроль за трудовыми процессами. Иногда проявления либерализма со стороны лагерного начальства автор объясняет идеологической мотивацией (с. 93) и т. п. С другой стороны, мемуарист не обходит стороной тот факт, что после бомбежек и разрушений начальство госпиталя, где он находился на излечении, приняло решение разместить в одном помещении вместе с ранеными немецкими военнослужащими и их союзниками русских «пленяг» (с. 253). Отношение военнопленных к агитаторам РОА77 также, очевидно, показано с несколько преувеличенной долей неприятия со стороны подавляющего большинства пленных. И это несмотря на то, что, действительно, процент тех, кто согласился вступить во «власовскую армию», был очень небольшим. Среди аргументов агитаторов отсутствуют действительные преступления сталинского режима, активно ими используемые, зато присутствуют легко разоблачаемые ложь и обман.
Автор иногда чуть-чуть «пересаливает» в демонстрации своей «советскости» (вне всякого сомнения искренней). Так, об открытии второго фронта он пишет: «У меня он вызывает двойственное чувство. С одной стороны, приятно и радостно: второй фронт приближает победу, уменьшает число жертв. С другой стороны, досадно, что не Советская армия перешагнет Рейн» (с. 223).
Текст не содержит того набора критических сентенций, который стал допустим в годы борьбы с культом личности, что свидетельствует в пользу того, что он писался до разоблачений преступлений сталинского режима на ХХ съезде КПСС (1956). Еще одно наблюдение. Вот как описывает автор гитлеровский режим: «Весь Райш усеян тюрьмами и каторжными концлагерями. В Немечине каждый шаг, любая мысль поставлены под контроль гештапо. Немец не может ни охнуть, ни вздохнуть без соизволения начальства. Слежка идет непрерывная: на заводе, на улице, в театре, в кино, в квартире, в поезде <>. Явных и тайных полицаев тьма-тьмущая <> не говоря уже об огромном штате секретных агентов. Немец по улице-то идет содрогаясь и озираясь» (с. 195). Если бы автор писал эти строки после хрущевских разоблачений, он, очевидно, не мог не задуматься о том, что этот фрагмент будет воспринят как аллюзия.