Богомолье. Старый Валаам - Шмелев Иван Сергеевич 2 стр.


Ну, хорошо. Год не пил. И опять на него нашло. Ну, мы от него все поотобрали, а его заперли. Ночью он таки сбег. С месяц пропадал пришел. Полез я под его образа глядеть,  золотого-то царского и нет, пропил! Стали мы его корить: «Царскую милость пропил!» Он божится: не может того быть! Не помнит: пьяный, понятно, был. Пропил и пропил. С того сроку он и пить кончил. Станем его дражнить: «Царский золотой пропил, доказал свой аршин!» Он прямо побелеет, как не в себе. «Креста не могу пропить, так и против царского дару не проступлюсь!» Помнил, чего ему старец наказывал не проступись! А вышло-то простудился будто. Ему не верят, а он на своем стоит. Грех какой! Ладно. Долго все тебе сказывать, другой раз много расскажу. И вот простудился он на ердани, закупался с немцем с одним,  я потом тебе расскажу[1]. Три месяца болел. На Великую Субботу мне и шепчет: «Помру, Миша старец-то тот уж позвал меня  что ж, говорит, Мартынушка, не побываешь?» Во сне ему, стало быть, привиделся. «Дай-ка ты мне царский золотой  говорит,  он у меня схоронен а где не могу сказать, затмение во мне, а он цел. Поищи ты, ради Христа, хочу поглядеть, порадоваться вспомянуть» И слова уж путает, затмение на нем. «Я, говорит,  от себя в душу схоронил тогда не может того быть, цел невредимо».

Это к тому он не пропил, стало быть. Сказал я папашеньке, а он пошел к себе и выносит мне золотой. Велел Мартыну дать, будто нашли его, не тревожился чтобы уж для смерти. Дал я ему и говорю: «Верно сказывал, сыскался твой золотой».

Так он как же возрадовался заплакал! Поцеловал золотой и в руке зажал. Соборовали его, а он и не разжимает руку-тο, кулаком, вот так вот, с ним и крестился, с золотым-то, рукой его уж я сам водил. На третий день Пасхи помер хорошо, честь честью. Вспомнили про золотой, стали отымать, а не разожмешь, никак! Уж долотом развернули, пальцы-то. А он прямо скипелся, влип в самую долонь, в середку, как в воск, закраишков уж не видно. Выковырили мы, подняли а в руке-тο у него, на самой на долони, орел! Так и врезан, синий, отчетливый царская самая печать. Так и не растаял, не разошелся, будто печать приложена, природная. Так мы его и похоронили, орленого. А золотой тот папашенька на сорокоуст подать приказал, на помин души. Хорошо Что ж ты думаешь!.. Через год случилось: стали мы полы в спальнях перестилать и что ж ты думаешь!.. Под его изголовьем, где у него образок стоял доски-то как подня-ли на накате на черном тот самый золотой лежит-светит!.. а?! Самый тот, царский, новешенькой-разновешенькой! Все сразу и признали. То ли он его обронил, как с-под иконы-то тащил пропивать, себя не помнил то ли и вправду от себя спрятал, в щель на накат спустил  «в душу-тο от себя схоронил», сказывал мне тогда, помирал Тут уж он перед всеми и оправдался: не проступился, вот! И все так мы обрадовались, панихиду с певчими по нем служили хорошо было, весело так, «Христос воскресе» пели, как раз на Фоминой вышло-то. Подали тот золотой папашеньке подержал-подержал «Отдать,  говорит,  его на церкву, на сорокоуст! пускай,  говорит,  по народу ходит, а не лежит занапрасно это,  говорит,  золотой счастливый, непропащий!» Так мне его желалось обменить, для памяти! Да подумал пущай его по народу ходит, верно зарочный он, не простой. И отдали. Так вот теперь и ходит по народу, нечуемо. Ну, как же его узнаешь нельзя узнать. Вот те и рассказал. Вот, значит, и пойду к Преподобному, зарок исполню, Мартына помяну Ну, вот и опять захлюпал! А ты постой, чего я тебе скажу-то

Я неутешно плачу. Жалко мне и Мартына, что он помер так жалко! И что того золотого не узнаю, и что Горкин один уходит


Приезжает отец что-то сегодня рано,  кричит весело на дворе: «Горкин-старина!» Горкин бежит проворно, и они долго прохаживаются по двору. Отец веселый, похлопывает Горкина по спине, свистит и щелкает. Что-нибудь радостное случилось? И Горкин повеселел, что-то все головой мотает, трясет бородкой, и лицо ясное, довольное. Отец кричит со двора на кухню:

 Все к ботвинье, да поживей! Там у меня в кулечке, разберите!..

И обед сегодня особенный. Только сели, отец закричал в окошко:

 Горка-старина, иди с нами ботвинью есть! Ну-ну, мало что ты обедал, а ботвинья с белорыбицей не каждый день не церемонься!

Да, обед сегодня особенный: сидит и Горкин, пиджачок надел свежий и голову намаслил. И для него удивительно, почему это его позвали: так бывает только в большие праздники. Он спрашивает отца, конфузливо потягивая бородку:

 Это на знак чего же парад-то мне?

 А вот понравился ты мне!  весело говорит отец.

 Я уж давно пондравился  смеется Горкин,  а хозяин велит отказываться грех.

 Ну, вот и ешь белорыбицу.

Отец необыкновенно весел. Может быть, потому, что сегодня, впервые за столько лет, распустился белый, душистый такой, цветочек на апельсинном деревце, его любимом?

Я так обрадовался, когда перед обедом отец кликнул меня из залы, схватил под мышки, поднес к цветочку и говорит: «Ну нюхай, ню-ня!»

И стол веселый. Отец сам всегда делает ботвинью. Вокруг фаянсовой, белой, с голубыми закраинками, миски стоят тарелочки, и на них все веселое: зеленая горка мелко нарезанного луку, темно-зеленая горка душистого укропу, золотенькая горка толченой апельсинной цедры, белая горка струганого хрена, буро-зеленая с ботвиньей, стопочка тоненьких кружочков, с зернышками,  свежие огурцы, мисочка льду хрустального, глыба белуги, в крупках, выпирающая горбом в разводах, лоскуты нежной белорыбицы, сочной и розовато-бледной, пленочки золотистого балычка с краснинкой. Все это пахнет по-своему, вязко, свежо и остро, наполняет всю комнату и сливается в то чудесное, которое именуется ботвинья. Отец, засучив крепкие манжеты в крупных золотых запонках, весело все размешивает в миске, бухает из графина квас, шипит пузырьками пена. Жара: ботвинья теперь как раз.

Все едят весело, похрустывают огурчиками, хрящами хру-хру. Обсасывая с усов ботвинью, отец все чего-то улыбается чему-то улыбается?

 Так к Преподобному думаешь?  спрашивает он Горкина.

 Желается потрудиться давно сбираюсь  смиренно-ласково отвечает Горкин,  как скажете ежели дела дозволят.

 Да, как это ты давеча?..  посмеивается отец,  «делов-то пуды, а она туды»?! Это ты правильно, мудрователь. Ешь, брат, ботвинью, ешь не тужи, крепки еще гужи! Так когда же думаешь к Троице, в четверг, что ли, а? В четверг выйдешь в субботу ко всенощной поспеешь.

 Надо бы поспеть. С Москвой считать, семь десятков верст. К вечерням можно поспеть и не торопиться  говорит Горкин, будто уже они решили.

У меня расплывается в глазах: ширится графин с квасом, ширятся-растекаются тарелки, и прозрачные, водянистые узоры текут на меня волнами. Отец подымает мне подбородок пальцем и говорит:

 Чего это ты нюнишь? С хрену, что ль? Корочку понюхай.

Мне делается еще больней. Чего они надо мной смеются! Горкин и тот смеется. Гляжу на него сквозь слезы, а он подмаргивает, слышу толкает меня в ногу.

 Может, и мы подъедем  говорит отец,  давно я не был у Троицы.

 Вот, хорошее дело, помолитесь  говорит Горкин радостно.

 Мы-то по машине, а его уж  глядит на меня отец, прищурясь.  Бог с ним, бери с собой пускай потрудится. С тобой отпустить можно.

Верить не верить?..

 Уж будьте покойны, со мной не пропадет радость-то ему какая!  радостно отвечает Горкин, и опять растекается у меня в глазах. Но это уже другие слезы.

 Ну, пусть так и будет. И Антипа с вами отпускаю Кривую на подмогу, потащится. Устанет поприсядет. Верно, брат всех делов не переделаешь. И передохнуть надо

Верить не верить?.. Я знаю: отец любит обрадовать. Горкин моргает мне, будто хочет сказать, как давеча: «А что я те сказал! папашенька добрый, я его вот как знаю!..» Так вот о чем они говорили на дворе! И оттого стал веселый Горкин? И почему это так случилось?.. Я что-то понимаю, но не совсем. И почему все отец смеется, встряхивает хохлом и повторяет: «Всех делов, брат, не переделаешь верно! делов-то пуды, а она туды!..» Кто же это она!.. Я что-то понимаю, но не совсем.

Сборы

И на дворе, и по всей даже улице известно, что мы идем к Сергию Преподобному, пешком. Все завидуют, говорят: «Эх, и я бы за вами увязался, да не на кого Москву оставить!» Все теперь здесь мне скучно, и так мне жалко, что не все идут с нами к Троице. Наши поедут по машине, но это совсем не то. Горкин так и сказал:

 Эка, какая хитрость, по машине а ты потрудясь Угоднику, для души! И с машины чего увидишь? А мы пойдем себе полегонечку, с лесочка на лесочек, по тропочкам, по лужкам, по деревенькам всего увидим. Захотел отдохнуть присел. А кругом все народ крещеный, идет-идет. А теперь земляника самая, всякие цветы, птички тебе поют  с машиной не поравнять никак.

Антипушка тоже собирается, ладит себе мешочек. Он сидит на овсе в конюшне, возится с сапогом. Показывает каблук, как хорошо набил.

 Я в сапогах пойду, как уж нога обыкла,  говорит он весело и все любуется сапогом, как починил-то знатно.  Другие там лапти обувают, а то чуни для мягкости а это для ноги один вред, кто непривычен. Кто в чем ходит в том и иди. Ну, который человек лапти носит, ну ему не годится в сапогах, ногу себе набьет. А который в сапогах иди в сапогах. И Панкратыч в сапогах идет, и я в сапогах пойду, и ты ступай в сапожках, в расхожих самых. А новенькие уж там обуешь, там щегольнешь. Какое тебе папашенька уважение-то сделал Кривую отпускает с нами! Как-никак, а уж доберешься. Это Горкин все за тебя старался  уж пустите с нами, уж доглядим, больно с нами идти охота. Вот и пустил. Больно парень-то ты артельный А с машины чего увидишь!

 Это не хитро, по машине!  повторяю я с гордостью, и в ногах у меня звенит.  И Угоднику потрудиться, правда?

 Как можно! Он как трудился-то тоже, говорят, плотничал, церквы строил. Понятно, ему приятно. Вот и пойдем.

Он укладывает в мешок «всю сбрую»: две рубахи расхожую и парадную, новенькие портянки, то-се. Я его спрашиваю:

 А ты собираешься помирать? у тебя есть смертная рубаха?

 Это почему же мне помирать-то, чего вздумал!  говорит он, смеясь. Мне и всего-то на седьмой десяток восьмой год пошел. Это ты к чему же?

 А у Горкина смертная рубаха есть, и ее прихватывает в дорогу. Мало ли в животе Бог Как это?..

 A-а вот ты к чему, ловкий какой  смеется Антипушка на меня. Да, в животе и смерти один Господь Бог волен, говорится. И у меня найдется, похорониться в чем, У меня тоже рубаха неплохая, у Троицы надену, для причащения-приобщения, приведет Господь. А когда помереть кому это один Господь может знать. Ты вон намедни мне отчитал избасню-крылову как дуб-то вон сломило в грозу, а соломинке ничего!..

 Не соломинка, а «Трость» называется!

 Это все равно. Тростинка, соломинка Так и с каждым человеком может быть. Ну, еще чего отчитай, избасню какую.

Я говорю ему быстро-быстро «Стрекоза и Муравей»  и прыгаю. Он вдруг и говорит:

 Очень-тο не пляши, напляшешь еще чего ну-ка отдумают?..

Это нарочно он попугать. Очень-тο радоваться нельзя, я знаю: плакать бы не пришлось! Но, будто, и он боится: как бы не передумали. Утром он сказал Горкину: «Выбраться бы уж скорей, задержки бы какой не вышло». А ноги так и зудят, не терпится. Не было бы дождя?.. Антипушка говорит, что дождю не должно бы быть мухи гуляют весело, в конюшню не набиваются, и сегодня утром большая была роса в саду. И куры не обираются, и Бушуй не ложится на спину и не трется к дождю от блох. И все говорят, что погода теперь установилась, самая-то пора идти.

Господи, и Кривая с нами! Я забираюсь в денник, к Кривой, пролезаю под ее брюхом, а она только фыркает, привыкла. Спрашиваю ее в зрячий глаз, рада ли, что пойдет с нами к Преподобному. Она подымает ухо, шлепает мокрыми губами, на которых уже седые волосы, и тихо фырчит-фырчит рада, значит. Пахнет жеваным теплым овсецом, молочным,  так сладко пахнет! Она обнюхивает меня, прихватывает губами за волосы играет так. В черно-зеркальном ее глазу я вижу маленького себя, решетчатое оконце стойла и голубка за мною. Я пою ей недавно выученный стишок: «Ну, тащися, сивка, пашней-десятиной красавица зорька в небе загорелась» Пою и похлопываю под губы ну, тащися, сивка!.. А сам уже далеко отсюда. Идем по лужкам-полям, по тропочкам, по лесочкам и много крещеного народу. «Красавица зорька в небе загорелась, из большого леса солнышко выходит»

Ну, тащися, сивка!..

 Ну и затейник ты  говорит Антипушка,  затейник!.. С тобой нам не скушно идти будет.

 Горкин говорит  молитвы всякие петь будем!  говорю я.  Так заведено уж, молитвы петь конпанией, правда? А Преподобный будет рад, что и Кривая с нами, а? Ему будет приятно, а?..

 Ничего. Он тоже, поди, с лошадками хозяйствовал. Он и медведю радовался, медведь к нему хаживал Он ему хлебца корочку выносил. Придет, встанет к сторонке под елку и дожидается покорми-и-и! Покормит. Вот и ко мне крыса ходит, не боится. Я и Ваську обучил, не трогает. В овес его положу, а ей свистну. Она выйдет с-под полу, а он только ухи торчком, жесткий станет весь, подрагивает, а ничего. А крыса тоже, на лапки встает, нюхается. И пойдет овес собирать. Лаской и зверя возьмешь, доверится.

Зовет Горкин:

 Скорей, папашенька под сараем, повозку выбираем!

Мелькает белый пиджак отца. Под навесом, где сложены сани и стоят всякие телеги, отец выбирает с Горкиным, что нам дать. Он советует легкий тарантасик, но Горкин настаивает, что в тележке куда спокойней, можно и полежать, и беседочку заплести от солнышка, натыкать березок-елок, и указывает легонькую совсем тележку «как перышко!».

 Вот чего нам подходит. Сенца настелим, дерюжкой какой накроем прямо тебе хоромы. И Кривой полегче, горошком за ней покатится.

Эту тележку я знаю хорошо. Она меньше других и вся в узорах. И грядки у ней, и подуги, и передок, и задок все разделано тонкою резьбою: солнышками, колесиками, елочками, звездочками и разной затейной штучкой. Она ездила еще с дедушкой куда-то за Воронеж, где казаки,  красный товар возила. Отец говорит стара. Да что-то ему и жалко. Горкин держится за тележку, говорит, что ей ничего не сделается: выстоялась и вся в исправности, только вот замочит колеса. На ней и годов не видно, и лучше новой.

 А не рассыплется?  спрашивает отец и встряхивает, берет под задок тележку.  Звонко поедете.

 Верно, что зазвониста, суховата. А легкая-тο зато кака, горошком так и покатится.

И Антипушка тоже хвалит: береза, обстоялась, ее хошь с горы кидай. И Кривой будет в удовольствие, а тарантас заморит.

 Ну, не знаю  с сомнением говорит отец,  давно не ездила. А «лисица» как, не шатается?

Говорят, что и «лисица» крепкая, не шелохнется в гнездах, как впаяна. Очень чудно лисица. Я хочу посмотреть «лисицу», и мне показывают круглую, как оглобля, жердь, крепящую передок с задком. Но почему лисица? Говорят кривая, лесовая, хитрущая самая веща в телеге, часто обманывает, ломается.

Отец согласен, но велит кликнуть Бровкина, осмотреть.

Приходит колесник Бровкин, с нашего же двора. Он всегда хмурый, будто со сна, с мохнатыми бровями. Отец зовет его «недовольный человек».

 Ну-ка, недовольный человек, огляди-ка тележку, хочу к Троице с ними отпустить.

Колесник не говорит, обхаживает тележку, гукает. Мне кажется, что он недоволен ею. Он долго ходит, а мы стоим. Начинает шатать за грядки, за колеса, подымает задок, как перышко, и бросает сердито, с маху. И опять чем-то недоволен. Потом вдруг бьет кулаком в лубок, до пыли. Молча срывает с передка, сердито хрипит: «Пускай!»  и опрокидывает на кузов. Бьет обухом в задок, садится на корточки и слушает: как удар? Сплевывает и морщится. Слышу, как будто ммдамм!..  и задок уже без колес. Колесник оглаживает оси, стучит в обрезы, смотрит на них в кулак и вдруг ударяет по «лисице». У меня сердце екает вот сломает! Прыгает на «лисицу» и мнет ее. Но «лисица» не подает и скрипу. И все-таки я боюсь, как бы не расхулил тележку. И все боятся, стоят молчат. Опять ставит на передок, оглаживает грядки и гукает. Потом вынимает трубочку, наминает в нее махорки, даже и не глядит, а все на тележку смотрит. Раскуривает долго, и кажется мне, что он и через спичку смотрит. Крепко затягивается, пускает зеленый дым, делает руки самоваром и грустно качает головой.

Назад Дальше