Владелица кинотеатра хозяйка нашей квартиры, но мы не видели ее уже несколько месяцев, и мама перестала платить за аренду и очень кстати, потому что чем больше у нее денег, тем меньше риск, что она заметит их пропажу.
Я делаю это не ради удовольствия. Я не трачу эти деньги, даже не смотрю на них. Просто прячу по несколько купюр в конверт, который храню под матрасом, и стараюсь не замечать ком в горле, когда представляю, как уезжаю от нее, и гадаю, что она будет делать, если однажды проснется в пустой квартире. Будет ли искать меня? Или наконец-то сможет расслабиться, потому что это именно то, на что она втайне надеялась?
Не то чтобы я никогда не пыталась уехать. Я давно обдумываю эту мысль. Иногда даже выхожу из дома, хотя мне всего семнадцать и впереди еще год учебы. Но потом в голове звучит: «Мы с тобой одни на всем свете». Это проклятие, которое мне не снять. И я остаюсь с мамой, потому что, кроме нее, у меня нет никого и ничего. Потому что она говорит, что мое место рядом с ней, и, что ею движет, злой ли умысел или любовь, я не знаю я уже перестала их различать.
И все-таки я продолжаю искать варианты. Если мне не хватает сил уйти в никуда, значит, мне нужен человек, который захочет меня принять. Еще один Нильсен. Еще одна попытка обрести семью.
Однажды я спросила об этом маму. Всего один раз. Мне было десять, и одноклассница угощала нас на свой день рождения капкейками, которые испекла ее бабушка. Я знала, что у других есть бабушки и дедушки, и про отцов знала тоже, но, когда она положила передо мной капкейк, меня стошнило в мусорное ведро у учительского стола. И когда школьная медсестра спросила, не болею ли я, я сказала, что болею, потому что это было проще, чем объяснять. Проще, чем сказать: я только что поняла, что в моей жизни есть огромная незаполненная дыра.
Я вернулась домой и спросила маму про нашу семью. Начала с отца: мне показалось, что так будет проще, что это менее больная тема, и я оказалась права: она просто отмахнулась. Потом я заговорила о ее родителях. В тот момент я впервые в жизни ее не узнала.
Сперва она ничего не ответила. Но встала, заперла входную дверь и села на диван, сложив на груди руки.
Мы не сдвинемся с места, сказала она глухо, глядя мне прямо в глаза, пока ты не поклянешься, что больше никогда не поднимешь эту тему.
Я тогда рассмеялась, потому что решила, что она шутит. Нам ведь нужно будет поужинать, сходить в туалет, лечь спать. Но она не шевелилась, и смех замер у меня в глотке.
Мы не сдвинемся ни на дюйм, сказала она. Мы здесь умрем, Марго. Мне все равно. Обещай.
Если бы этот разговор происходил сейчас, я бы не позволила ей победить. Мы бы сидели в гостиной до зимы, выжидая, пока одна из нас сдастся. Но я была совсем ребенком и к тому же хотела есть.
Ладно, сказала я. Прости. Я обещаю.
Естественно, при первой же возможности я отправилась на поиски. Купила блокнот, написала на первой странице свою фамилию и направилась в библиотеку изучать отсканированные газетные архивы. Единственное, что мне удалось найти, старый телефонный справочник, но половина номеров оказалась недоступна, а на второй половине трубку брали другие Нильсены, которые знать не знали ни Джозефину, ни Марго.
Я сдалась. Решила сосредоточиться на более важных вещах. Например, на нас с мамой. Так что теперь в блокнот, который хранится под матрасом рядом с деньгами, я записываю все, что с ней связано. Наши ссоры, слово в слово. Моменты, когда она смотрела на меня так, будто действительно хочет, чтобы я была рядом. Все это доказательства, что это было на самом деле, что я ничего не придумала. Иначе с ней нельзя: она скорее будет отрицать случившееся, чем признает, что причинила мне боль.
Пожалуй, вчерашняя размолвка упоминания не стоит. До конца лета таких будет еще много. Ссора за ссорой, а следом тягостное примирение. Все это мы уже проходили.
И когда я могу как-то облегчить этот процесс, я это делаю. Вот почему в кармане у меня несколько украденных купюр из заначки, вот почему я смотрю на витрину через дорогу. Добрую половину ассортимента в ломбарде Хартленда составляют мамины вещи. Это замкнутый круг: она спускает все деньги на продукты, которые не будет есть, а потом продает Фрэнку шкатулку, полную позолоченных сережек; не платит за аренду и на сэкономленные деньги выкупает половину сережек назад. Чистой воды идиотизм, ведь выкупать всегда приходится дороже, к тому же я сомневаюсь, что кто-нибудь позарится на ее украшения. Их смело можно оставить в ломбарде лет на пятьдесят, и никто на них даже не взглянет. Но попробуй объясни это ей.
Я не знаю, на что хватит денег, лежащих у меня в кармане. Что-нибудь да куплю. Принесу ей и, если повезет, выиграю несколько дней тишины. Несколько дней, когда решение остаться не будет казаться ошибочным.
Я перехожу дорогу, даже сквозь кеды чувствуя раскаленный асфальт, и ныряю в ломбард. Колокольчики на двери тихонько звякают. Внутри царит полумрак, вентилятор в углу без остановки гоняет воздух, и в первую секунду мне хочется просто сесть на пыльный серый ковер и никогда больше не шевелиться. Но тут из глубины ломбарда доносятся шум и негромкое фальшивое пение Фрэнка.
На Фрэнке привычная рубашка в клетку сразу вспоминается Рождество с коротким рукавом и свежими пятнами пота под мышками. Фрэнк славный. Никогда не отказывает маме, хотя она приносит ему всякое барахло. Правда, и скидок не делает, когда она приходит его выкупать, но я бы на его месте поступала так же.
Марго. Он жестом приглашает меня подойти к прилавку, где перед ним разложен ворох чеков. Мама придет?
Такого правила у нас нет, но мне не полагается ходить сюда одной. В конце концов, в этих коробках вся ее жизнь, ее прежняя жизнь до моего появления. Я раздумываю, не пойти ли домой. Нет, я ведь просто хочу ее порадовать. Она будет довольна. Я выкуплю какие-нибудь сережки или старую одежду, которую можно перешить у портнихи.
Не сегодня, говорю я, проходя глубже в магазин. Вдоль стен выставлены стеклянные витрины, левую половину помещения разделяет пара стеллажей, заставленных всякой всячиной. С каждым поворотом вентилятора ценники слегка колышутся; на каждом от руки написана цифра, а под ней, через косую черту, новая цена со скидкой.
Я подхожу к витрине у дальней стены, с кассой и табуретом Фрэнка с одного краю.
Как ваша жена?
Пока не ожила, отзывается Фрэнк по своему обыкновению и ждет моей реакции, хотя я никогда не смеюсь. Сама-то как?
Я закатываю глаза.
Лучше не бывает.
Интересно, произнесу ли я когда-нибудь эти слова всерьез.
Фрэнк убирает чеки и наклоняется ко мне, опираясь ладонями на витрину.
Ну-с, чего изволите?
Надо было пересчитать деньги снаружи. Но я забыла это сделать, а выворачивать карманы перед Фрэнком я не собираюсь. Скорее всего, там пара двадцаток мама давно не платит за аренду одной купюрой, но Фрэнку это знать необязательно.
Пока не знаю. Я отступаю к витрине, где обычно выставлены мамины вещи. Я просто посмотреть.
Ее вещей там нет. Фрэнк выходит из-за прилавка и встает рядом со мной.
В каком смысле? Нахмурившись, я оглядываю витрину. На месте маминых вещей какие-то замусоленные бейсбольные карточки и пара запонок с фальшивыми бриллиантами.
В таком, нетерпеливо поясняет Фрэнк, что только вы с ней их и покупали. Много на таком товаре не выручишь.
И куда вы их убрали? В голосе против воли прорезаются панические нотки, все тело готовится к конфликту. Если ее вещей больше нет, если он их выбросил, виновата буду я. Не знаю как, но буду.
Он смотрит на меня так же, как смотрит большинство в городе после знакомства с мамой. С недоверием и легким беспокойством это беспокойство я ненавижу больше всего: какое право они имеют обо мне беспокоиться? Она моя мама, и, когда мне больно, ей тоже больно.
Просто убрал в подсобку. Он кивает на дверь позади прилавка. Не трясись так.
Простите. Я сглатываю ком в горле, заставляю себя расслабиться. Можно взглянуть?
Он жестом приглашает меня следовать за ним. Подсобка набита снизу доверху, и кажется, что без всего этого барахла здание попросту обрушится. Одежда, книги, целые горы часов хватит, чтобы закрыть обе мои руки до локтя. У дальней стены стоит стол на вид антикварный, а на деле наверняка ДСП, на котором стоят пять или шесть помятых, расходящихся по краям коробок. На каждой выцветшими черными чернилами написано «Нильсен».
Вон, гляди, говорит Фрэнк. Говорил же.
Спасибо. Мне вдруг становится холодно, и я нерешительно останавливаюсь на пороге. Вы можете вернуться в магазин, я сама справлюсь.
Чтобы ты вынесла за пазухой половину материнских вещей? фыркает он. Как будто в шутку, но при этом встает на пороге, сложив на груди руки. Я смотрю на его колени, торчащие из-под шортов, и меня почему-то начинает мутить. Решай, что будешь брать. Ценники я не снимал.
Я непринужденно, стараясь не выдавать волнения, подхожу к столу. Это вещи мамы, которые она определила в категорию ненужных. Я никогда их не разглядывала она делает это сама, пока я жду там, где сейчас стоит Фрэнк. Если я и прихожу сюда одна, то по своим делам как правило, чтобы узнать, не согласится ли Фрэнк продать мне телефон получше со скидкой. До сих пор не соглашался ни разу.
Ты не торопись, не торопись, говорит Фрэнк, нетерпеливо постукивая по циферблату ближайших наручных часов.
Можно подумать, у вас там очередь из покупателей, говорю я. Фрэнк не заслужил грубости, но я слишком взвинчена, к тому же это правда. Дайте мне пару минут.
Я открываю первую коробку и заглядываю внутрь. Почти пусто, только на дне несколько непарных столовых приборов и сковородка, покрытая слоем застарелого жира. Я закашливаюсь, глаза начинают слезиться. Фрэнк весело ухает у меня за спиной.
Да, прошибает будь здоров, говорит он, когда я поворачиваюсь, чтобы отдышаться.
На кой черт вы согласились ее купить? Я не знала, что вы занимаетесь благотворительностью.
Зря ты так, говорит он и гордо выпячивает грудь. Перед тобой самый великодушный человек на свете.
Я снова поворачиваюсь к коробкам с мамиными вещами. Если в остальных то же самое, Фрэнк не так уж и неправ. Это мусор. Ничего, кроме мусора. И это довольно грустно. Это жизнь моей мамы. Неужели в этих вещах вся ее жизнь за тридцать пять лет? Я знаю, что она родила меня рано, но об этом легко забыть, когда между нами такая пропасть. Легко забыть, что до моего рождения, до своих восемнадцати она толком не успела пожить.
Горло сжимается, но я придвигаю к себе самую маленькую коробку. Эту я раньше не видела. Внутри какие-то тряпки, и сперва я думаю, что это одежда и ее можно перешить, как я и планировала. Но потом я тяну за краешек и понимаю, что это не одежда. Это одеяло. Маленькое, мягкое, нежно-розовое одеяло.
Что, выбрала? спрашивает Фрэнк. Вот это? За такое я много не возьму.
Я не отвечаю. Не могу. Это было мое одеяло. Я это знаю. Ни инициалов в углу, ни моего имени на белом ярлычке, но вся эта коробка это мои детские вещи. В горле встает ком, глаза начинает щипать. Первые месяцы моей жизни, запакованные в коробку и проданные старьевщику, потому что она не могла оставить их себе, но не могла и выбросить. Совсем как со мной.
Нет, не это, говорю я хрипло.
Как хочешь. Давай поживей.
Я откладываю одеяло на стол и перебираю оставшиеся в коробке вещи. Книжка-картинка из плотного картона с отсыревшими волнистыми краями. Кое-как перешитые из футболки ползунки для кого-то невозможно маленького. Для тебя, напоминаю я себе. Это твои вещи. Но думать об этом слишком больно. Зря я вообще все это затеяла. Пора идти.
Прежде чем сдаться, я заглядываю в коробку последний раз. В тусклом свете лампочки на самом дне что-то вспыхивает. Я осторожно достаю книгу в белой обложке с золотым тиснением. Это Библия. Не такая, как те, что мне доводилось видеть в церковной лавке, куда я от скуки заходила во время богослужений. Эта больше и красивее, с орнаментом на обложке, с позолоченным обрезом и плотной бумагой. Корешок хрустит, когда я открываю книгу. На первой странице синими чернилами выведено витиеватым почерком:
Если возможно, да минует меня чаша сия;
впрочем, не как я хочу, но как Ты.
Дорогой дочери в двенадцатый день рождения.
С любовью, мама. 8.11.95
Я долго искала доказательства того, что до мамы был кто-то еще. Что наша семья существовала на самом деле. Вот и оно. Кто-то написал эти слова. Моя мама когда-то была ребенком. Я знала это и раньше, конечно, знала, но совсем не так, как знаю теперь.
Вот это, говорю я. Сколько это стоит?
Там есть ценник, ворчит Фрэнк, но подходит ближе и протягивает к Библии руку. Я не отдаю. Просто поворачиваю к нему корешком.
Библия? Он вскидывает брови, и я изо всех сил стараюсь сохранить невозмутимое выражение. Странный выбор.
Она продается или нет?
Да это я так, просто. Он наклоняет книгу и вглядывается в верхний угол титульной страницы, где подписана цена. Сорок.
Мне бы стоило поторговаться, но я больше не могу здесь находиться. Я выуживаю из кармана купюры (оказывается, ровно сорок у меня и есть), пихаю их Фрэнку и выхожу из ломбарда. Кожаный переплет Библии липнет к груди, солнце слепит глаза. Это ошибка, говорю я себе. Ошибка, ошибка, ошибка.
Три
Домой идти не вариант. Что там делать ждать, когда вернется мама? Я изведусь от страха и нетерпения. Вместо этого я иду в закусочную Редмана и занимаю дальний столик. Мне приносят стакан воды, но за еду мне платить нечем. Будь народу побольше, меня бы выставили. Но, кроме меня и официантки, в закусочной только тип у бара, да и тот какой-то полудохлый.
Я смотрю, как капля конденсата стекает по стеклянному стакану в лужицу на столе. Без маминых вещей перед глазами паника мало-помалу отступает, но в груди разливается тяжесть, а во рту горечь, потому что я поняла, зачем я это делаю.
Иногда на это требуется время. На то, чтобы понять. Мне было бы приятно получить подарок от мамы, а значит, и ей будет приятно получить подарок от ее матери. Так я говорила себе у Фрэнка. Но мама бежала от своего прошлого всю жизнь, а потому это вовсе не подарок. Я наказываю ее. Я пытаюсь ее задеть.
Ее послушать, так я постоянно пытаюсь ее задеть. Обычно это выходит случайно, но на этот раз я действую сознательно, хотя и не сразу это понимаю. Я покажу ей Библию и скажу: «Гляди, что я нашла. Все это время я нарушала твои правила. Ты не сможешь вечно скрывать от меня мою семью».
Я снова открываю книгу, очерчиваю пальцем края подписи. Двенадцатый день рождения. Я не могу представить маму ребенком. Не могу представить даже, чтобы она читала Библию. Может, мама водила ее в церковь? Читала ей на ночь Писание?
Ее мама. Я прижимаю ладони к глазам и стараюсь дышать глубоко. Моя бабушка. Эта женщина моя бабушка. У меня ее фамилия, ее кровь. Она была на самом деле. А может, и сейчас есть.
Нужно только ее найти.
Я перелистываю несколько страниц. Местами на полях встречаются рукописные комментарии. Подчеркнутые абзацы, партия в крестики-нолики поверх одного из заголовков.
Принести что-нибудь еще? спрашивает официантка. Я подпрыгиваю от неожиданности и поспешно захлопываю Библию, ударив себя по пальцам.
Спасибо, не надо.
Она многозначительно смотрит на пустое место, где должна быть тарелка с едой. Я улыбаюсь.
Разве что еще воды.
Она берет со стола мой полный стакан и ставит его обратно.
Прошу.
Едва она уходит, я снова открываю Библию. Что-то вроде закладки выглядывает между страниц. Я осторожно перелистываю до нужного места, почти в самом конце книги.
Это фотография. Края жесткие и хрустящие, но глянцевая поверхность покрыта отпечатками, как будто кто-то просидел над ней немало времени, обводя пальцем запечатленную картинку. Я склоняюсь ниже. На снимке виден дом, а может, часть дома, выкрашенного свежей белой краской, гордо сияющей на фоне неба; яркое солнце засвечивает все остальное. Бескрайние поля, запорошенные снегом, размытые деревья на горизонте. Всё, кроме девочки на переднем плане. У нее по-детски круглое лицо и гладкая чистая кожа, и она тянет руки к человеку по ту сторону объектива и улыбается так широко, что можно разглядеть дырку на месте выпавшего переднего зуба.