У тебя прекрасный план, Билли. В нем есть конкретность, какая и должна быть в прочувствованном замысле. Но ты уверен, что мыслишь достаточно широко? С пятьюдесятью тысячами ты можешь замахнуться на большее. Можешь позволить себе бассейн и дворецкого. Гараж на четыре машины.
Билли с серьезным видом покачал головой.
Нет. Не думаю, что нам нужны бассейн и дворецкий.
Я хотел ему мягко сказать, что не надо торопиться с решениями, что бассейн и дворецкий не так легко достаются, а уж если достались, то расставаться с ними ох как больно, но тут вдруг у стола появился Вулли с тарелкой в одной руке и губкой в другой.
Билли, никому не нужен бассейн и дворецкий.
Никогда не знаешь, что привлечет внимание Вулли. Это может быть птица, севшая на ветку. Или отпечаток подошвы в снегу. Или что-то кем-то сказанное вчера. Но если что-то завладело мыслями Вулли, то всегда стоит подождать. Он сел рядом с Билли, а я сразу пошел к раковине, выключил воду и вернулся на свое место, весь обратившись в слух.
Никому не нужен гараж на четыре машины, продолжал Вулли. Но думаю, вам понадобятся несколько лишних спален.
Почему, Вулли?
Чтобы на праздники приезжали друзья и родственники.
Билли кивнул, одобряя здравый смысл сказанного, и Вулли стал выдвигать новые идеи, постепенно разогреваясь.
Вам нужна будет веранда с крышей, чтобы сидеть в дождливые дни или лежать на крыше теплыми летними вечерами. А в доме должен быть кабинет и комната с камином, большим, чтобы вы могли собраться перед ним, когда идет снег. А еще тебе нужно будет секретное место под лестницей и специальное место в углу для рождественской елки.
Теперь его было не остановить. Он попросил карандаш и бумагу, придвинул свой стул к Билли и стал рисовать детальный план. Это был не какой-нибудь набросок на салфетке. Вулли рисовал поэтажные планы так же, как мыл тарелки. Комнаты в масштабе, стены параллельны, строго под прямыми углами. Любо-дорого смотреть.
Не говоря уже о преимуществах крытой веранды перед четырехместным гаражом, надо отдать должное фантазии Вулли. Дом, спроектированный им, был втрое больше того, который воображал сам Билли, и это, должно быть, произвело впечатление. Когда Вулли закончил чертеж, Билли попросил его нарисовать стрелку с направлением на север и большую красную звездочку там, где должна стоять рождественская елка. Когда Вулли нарисовал, Билли аккуратно сложил план и спрятал в вещмешок.
Вулли тоже был доволен. Но когда Билли застегнул ремешки и вернулся на свое место, Вулли как-то грустно улыбнулся ему.
Хотел бы я знать, где моя мама, сказал он.
Почему так, Вулли?
Чтобы поехать искать ее, как вы.
* * *
Когда посуда была вымыта и малыш повел Вулли наверх, показать, где душ, я походил по дому, огляделся.
Что отец Эммета разорился, мы знали. Но даже с первого взгляда было понятно, что виной тому не пьянство. Когда хозяин дома пьяница, это сразу видно. Видно по состоянию мебели и двора. По выражению на лицах детей. Но, если и был отец Эммета трезвенником, я подумал, что должна быть где-то припрятана бутылка яблочной водки или мятной настойки для особых случаев. В этих краях обычно так.
Я начал с кухонных шкафов. В первом были мелкие и глубокие тарелки. Во втором стаканы и кружки. В третьем я увидел обычный набор продуктов, но никакой бутылки, даже спрятанной за десятилетней давности горшком патоки.
В буфете тоже никакой заначки с самогоном. Но на нижней полке я увидел пыльные горки фарфоровой посуды. Не просто обеденной. Глубокие тарелки, салатные, десертные, покосившиеся горки кофейных чашек. Я посчитал, на двадцать персон, и это в доме, где нет обеденного стола.
Вспомнил: Эммет, кажется, говорил, что родители выросли в Бостоне. Ну, если в Бостоне, то не иначе как в Бикон-Хилл. Такого сорта вещи дают в приданое невесте из аристократов, в расчете, что посуда будет переходить из поколения в поколение. Но она едва помещалась в шкафу и в вещевой мешок точно не поместится. Что заставило меня задуматься
В гостиной бутылку спрятать было негде, только в старом бюро в углу. Я сел в кресло и поднял крышку. На столе обычные вещи ножницы, нож для открывания писем, блокнот и карандаш но ящики набиты всякой всячиной, совершенно неуместной тут, старый будильник, половина карточной колоды, россыпь пяти- и десятицентовиков.
Я сгреб мелочь (не пропадать же добру) и, затаив дух, выдвинул нижний ящик классическое место для заначки. Но бутылке поместиться здесь было негде: ящик был доверху набит письмами.
Какими с первого взгляда было ясно: неоплаченные счета. От газовой компании, электрической компании, телефонной компании и от всех других, у кого хватило глупости продлить Уотсону кредит. На самом дне первые извещения, потом напоминания, а на самом верху отказы в обслуживании и угрозы судом. Некоторые конверты даже не были вскрыты.
Я улыбнулся про себя.
Было что-то трогательное в том, что мистер Уотсон держал эту коллекцию бумаг в нижнем ящике, в полушаге от мусорной корзины. Предать их вечности было бы не труднее, чем хранить. Может быть, он просто не мог признаться себе, что никогда не заплатит.
Мой папаша утруждаться не желал. У него неоплаченный счет отправлялся в мусор без задержки. У него была такая аллергия на саму бумагу со счетами, что он избегал даже быть настигнутым ими. Вот почему несравненный Гаррисон Хьюитт, изрядный педант в отношении английского языка, случалось, писал свой адрес с ошибками.
Но вести войну с почтовым ведомством США дело непростое. В его распоряжении целый парк грузовиков и армия пехотинцев, чья единственная цель в жизни сделать так, чтобы конверт с твоей фамилией очутился в твоих лапках. Вот почему Хьюитты, случалось, прибывали через вестибюль, а убывали по пожарной лестнице, обычно в пять часов утра.
«Ах, говорил мой папа, задержавшись на площадке между четвертым и третьим этажами и показывая на восток. Розовоперстая заря! Считай себя счастливцем, что можешь ее лицезреть, мой мальчик. Иные короли в глаза ее не видели!»
За окном послышался шум пикап мистера Рэнсома свернул на дорожку. Свет фар обмел комнату справа налево, машина миновала дом и направилась к сараю. Я задвинул нижний ящик бюро; пусть извещения пребывают в целости и сохранности до Страшного суда.
Наверху я заглянул в комнату Билли. На кровати растянулся Вулли. Он тихо напевал и глядел на самолеты под потолком. Наверное, думал об отце в кабине истребителя на высоте десяти тысяч футов. Вот где он навсегда останется для Вулли: где-то между взлетной палубой авианосца и дном Южно-Китайского моря.
Билли я нашел в отцовской комнате; он сидел по-турецки на покрывале рядом с вещмешком и с большой красной книгой на коленях.
Привет, ковбой. Что читаешь?
«Компендиум героев, авантюристов и других неустрашимых путешественников» профессора Абакуса Абернэти.
Я присвистнул.
Звучит внушительно. Интересная?
Я прочел ее двадцать четыре раза.
Тогда «интересная», пожалуй, слабое слово.
Я прошелся по комнате из угла в угол; Билли перевернул страницу. На бюро стояли две фотографии в рамках. На одной стоял муж и сидела жена в нарядах начала века. Конечно, Уотсоны, еще бостонские. На другой Эммет и Билли несколько лет назад. Они сидели на той же веранде, где сегодня сидел Эммет с соседом. Фотографии матери Эммета и Билли не было.
Слушай, Билли, сказал я, вернув снимок братьев на бюро. Можно задать тебе вопрос?
Да, Дачес.
Когда твоя мама уехала в Калифорнию?
Пятого июля тысяча девятьсот сорок шестого года.
Довольно точное сведение. Так вот, взяла и уехала? И никаких от нее вестей?
Нет, Билли перевернул страницу. Вести были. Она прислала нам девять открыток. Поэтому мы и знаем, что она в Сан-Франциско.
Впервые с тех пор, как я вошел в комнату, он оторвался от книги.
Дачес, а можно тебе задать вопрос?
Любезность за любезность, Билли.
Почему тебя так прозвали?
Потому что я родился в округе Датчес.
Где этот округ?
В пятидесяти милях к северу от Нью-Йорка.
Билли выпрямился.
От города Нью-Йорка?
От него.
А ты когда-нибудь был в городе Нью-Йорке?
Я побывал в сотне городов, Билли. Но в городе Нью-Йорке я бывал чаще, чем где-либо.
Там профессор Абернэти живет. Вот, смотри.
Он перевернул несколько первых страниц и протянул книгу.
Билли, у меня от мелкого шрифта голова болит. Сделай одолжение?
Он опустил глаза и стал читать, водя пальцем.
«Дорогой читатель, я пишу тебе в моем скромном кабинете на пятьдесят пятом этаже Эмпайр-стейт-билдинга на углу Тридцать четвертой улицы и Пятой авеню на острове Манхэттен в городе Нью-Йорке на северо-восточном краю нашей большой страны Соединенных штатов Америки».
Билли посмотрел на меня выжидательно. Я ответил вопросительным взглядом.
Ты когда-нибудь встречался с профессором Абернэти? спросил он.
Я улыбнулся.
Я встречался с сотнями людей в нашей большой стране, со многими на острове Манхэттен, но, сколько помню, не имел удовольствия видеть твоего профессора.
А, сказал Билли.
Он помолчал, потом наморщил лоб.
Еще вопросы? сказал я.
Почему ты побывал в сотне городов?
Мой отец был служителем Мельпомены. Постоянным нашим местом был Нью-Йорк, но большую часть года мы ездили из города в город. Эту неделю в Баффало, следующую в Питтсбурге. Потом Кливленд или Канзас-Сити. Я даже в Небраске был какое-то время, веришь или нет. Примерно в твоем возрасте жил какое-то время на окраине городка под названием Льюис.
Я знаю Льюис, сказал Билли. Он на шоссе Линкольна. Между нами и Омахой.
Серьезно?
Билли отложил книгу и взялся за свой мешок.
У меня карта. Хочешь посмотреть?
Верю тебе на слово.
Билли отпустил вещмешок. И снова наморщил лоб.
Если вы ездили из города в город, как же ты ходил в школу?
Не все, что стоит знать, собрано под обложками учебников, мой мальчик. Скажем так: моей академией была улица, моим учебником жизненный опыт, моим наставником переменчивый перст судьбы.
Билли задумался на минуту, видимо, решая, надо ли принять этот принцип как догмат веры. Потом, дважды кивнув про себя, с недоумением поднял голову.
Дачес, можно еще вопрос?
Валяй.
Кто такой служитель Мельпомены?
Я рассмеялся.
Это человек театра, Билли. Актер.
Вытянув руку и уставившись вдаль, я продекламировал:
Скажу без ложной скромности: подача была неплохая. Поза, конечно, несколько старомодная, но в «завтра, завтра» я вложил тяжкую усталость, а в «пыльную могилу» зловещий жар.
Билли обратил на меня свой фирменный изумленный взгляд.
Уильям Шекспир, из шотландской пьесы, сказал я. Акт пятый, сцена пятая.
Твой отец был шекспировским актером?
Очень шекспировским.
Знаменитым?
Ну, его знали по имени в каждом салуне от Петалумы до Покипси.
На Билли это произвело впечатление. Но потом он снова наморщил лоб.
Я немножко знаю про Уильяма Шекспира, сказал он. Профессор Абернэти называет его величайшим первопроходцем, никогда не выходившим в море. Но о шотландской пьесе он не говорит.
Неудивительно. Видишь ли, шотландской пьесой театральные люди называют «Макбета». Сколько-то веков назад решили, что пьеса проклята, и назвать ее вслух значит навлечь несчастья на головы тех, кто осмелится ее исполнять.
А какие несчастья?
Самые худшие. На самой первой постановке, еще в семнадцатом веке, молодой актер, игравший леди Макбет, умер прямо перед выходом на сцену. Лет сто назад двумя самыми знаменитыми шекспировскими актерами были американец Форрест и британец Макриди. Понятно, американская публика была верна талантам мистера Форреста. Поэтому когда в роли Макбета в театре «Астор-Палас» на острове Манхэттен выступил Макриди, десять тысяч человек устроили бунт, и было много убитых.
Нечего и говорить, Билли был потрясен.
А почему пьеса проклята?
Почему проклята! Ты когда-нибудь слышал историю о Макбете? Злодее, гламисском тане? Как? Нет? Тогда подвинься, мой мальчик, и я посвящу тебя в братство знатоков.
Компендиум профессора Абернэти был отложен в сторону. Билли залез под одеяло, я выключил свет как сделал бы мой отец, приступая к мрачной зловещей истории.
Начал я, натурально, с трех ведьм на пустоши и «пламя, прядай, клокочи». Я рассказал малышу, как Макбет, подстрекаемый честолюбивой супругой, почтил приехавшего короля кинжалом в сердце; и как этот бездушный акт убийства повлек за собой другое, а то еще одно. Я рассказал ему, как Макбета стали мучить жуткие видения, и его жена стала бродить во сне по залам Кавдора и вытирать призрачную кровь с рук. О, я натянул решимость, как струну, не сомневайтесь!
И когда Бирнамский лес пошел на Дунсинан, и Макдуф, не женщиной рожденный, сразил на поле боя убийцу короля, я поправил на мальчишке одеяло и пожелал ему приятных снов. И уже в коридоре, отвесив легкий поклон, увидел, что малыш вылез из постели, чтобы снова включить свет.
* * *
Я присел на кровать Эммета и был поражен тем, насколько пуста комната. Только щербина в штукатурке в том месте, где прежде был вбит гвоздь и ни картинки на стене, ни плакатов, ни вымпела. Не было ни приемника, ни проигрывателя. Штанга для занавесок над окном, но и занавески нет. Еще бы крест на стене и готова монашеская келья.
Предполагаю, он мог очистить ее перед отъездом в Салину. Расстаться со всем детским, что там было, кинуть в мусор свои комиксы и карточки с портретами бейсболистов. Может быть. Но что-то подсказывало мне, что это комната человека, приготовившегося уйти из дома, надолго, надолго, с одним вещмешком за плечами.
Свет фар мистера Рэнсома снова обмел стену, теперь слева направо пикап проехал мимо дома на дорогу. Хлопнула сетчатая дверь, я услышал, как Эммет погасил свет в кухне, а потом в гостиной. Когда он поднялся наверх, я ждал в коридоре.
Заработала? спросил я.
Слава богу.
Он явно испытывал облегчение, но вид был немного усталый.
Мне страшно неловко выжил тебя из твоей комнаты. Ты ложись в свою постель, а я посплю внизу на кушетке. Пусть коротковата, но лучше наших матрасов в Салине.
Говоря это, я не надеялся, что Эммет примет мое предложение. Не такой он человек. Но видно было, что ему приятен этот жест. Он улыбнулся и даже положил руку мне на плечо.
Дачес, все нормально. Ложись там, а я лягу с Билли. Думаю, нам не мешает отоспаться.
Эммет пошел дальше, но через несколько шагов обернулся.
Вам с Вулли надо переодеться. Он себе что-нибудь подберет в шкафу отца. Они примерно одинакового размера. Вещи для себя и для Билли я уже упаковал, а ты возьми что хочешь из моего шкафа. Там еще пара школьных сумок, можете воспользоваться.
Спасибо, Эммет.
Он пошел дальше, а я вернулся в его комнату. Слышно было за дверью, как он умывается, а потом идет к брату в комнату.
Я лежал и смотрел в потолок. Самолетиков надо мной не было. Только трещина в штукатурке, вяло огибавшая потолочную лампу. Но в конце долгого дня этой трещины достаточно, чтобы запустить твои мысли неведомо куда. И то, как огибала эта трещина лампу, вдруг напомнило мне излучину реки Платт около Омахи.
Ах, Омаха, я помню тебя хорошо.
Это было в августе сорок четвертого, через полгода после моего восьмого дня рождения.
Тем летом отец участвовал в разъездной труппе, якобы для сбора средств на войну. Шоу называлось «Звезды варьете», но с таким же успехом могло называться «Кавалькадой бывших». Начинал его жонглер-наркоман, которого пробирала трясучка ко второй половине номера, за ним выходил восьмидесятилетний комик, забывавший, какие анекдоты он уже успел рассказать. Отец выступал с попурри из знаменитых шекспировских монологов как он именовал его, «Двадцать две минуты мудрости на всю жизнь». В бороде большевика, с кинжалом за поясом, он медленно поднимал голову и взглядом искал на правом балконе первого яруса царство высших идей. И начинал: «Но что за свет мелькает в том окне?..», «Что ж, снова ринемся, друзья, в пролом», «Как знать, что нужно? Самый жалкий нищий в своей нужде излишком обладает»