Кусочек жизни - Тэффи Надежда Александровна 4 стр.


 Жутко нам! Не можем, мы не умеем. Может быть, дворник, читающий эстетику, и верит в глубокую пользу своего дела, но профессор, пекущий пряники, твердо и горько знает, что пряники его не пряники, а черт знает что.

Бежать! Бежать!

Где-то там в Киеве в Екатеринодаре в Одессе где-то там, где учатся дети и работают люди, еще можно будет немножко пожить Пока.

Бегут.

Но их мало и становится все меньше. Они слабеют, падают на пути. Бегут за убегающим бытом.

И вот теперь, когда сбилось пестрое стадо на скале Гергесинской для последнего прыжка, мы видим, какое оно маленькое. Его можно было убрать все в какой-нибудь небольшой ковчег и пустить по морю. А там семь пар нечистых пожрали бы семь пар чистых и тут же сдохли бы от объедения.

И души чистых плакали бы над мертвым ковчегом:

 Горько нам, что постигла нас одна судьба с нечистыми, что умерли мы вместе в ковчеге.

Да, милые мои. Ничего не поделаешь. Вместе. Одни оттого, что съели, другие оттого, что были съедены. Но беспристрастная история сочтет вас и выведет в одну цифру. Вместе.

И бросилось стадо со скалы и перетонуло все.

Ке фер?[5]

Рассказывали мне: вышел русский генерал-беженец на Плас де ла Конкорд, посмотрел по сторонам, глянул на небо, на площадь, на дома, на пеструю говорливую толпу, почесал переносицу и сказал с чувством:

 Все это, конечно, хорошо, господа! Очень даже все хорошо. А вот ке фер? Фер-то ке?

Генерал это присказка.

Сказка будет впереди.



Живем мы, так называемые лерюссы, самой странной, на другие жизни не похожей жизнью. Держимся вместе не взаимопритяжением, как, например, планетная система, а вопреки законам физическим взаимоотталкиванием.[6]

Каждый лерюсс ненавидит всех остальных столь же определенно, сколь все остальные ненавидят его.

Настроение это вызвало некоторые новообразования в русской речи. Так, например, вошла в обиход частица вор, которую ставят перед именем каждого лерюсса: вор-Акименко, вор-Петров, вор-Савельев.

Частица эта давно утратила свое первоначальное значение и носит характер не то французского le для обозначения пола именуемого лица, не то испанской приставки дон: дон Диего, дон Хозе.

Слышатся разговоры:

 Вчера у вора-Вельского собралось несколько человек. Были вор-Иванов, вор-Гусин, вор-Попов. Играли в бридж. Очень мило.

Деловые люди беседуют:

 Советую вам привлечь к нашему делу вора-Парченку. Очень полезный человек.

 А он не того не злоупотребляет доверием?

 Господь с вами! Вор-Парченко? Да это честнейшая личность! Кристальной души.

 А может быть, лучше пригласить вора-Кусаченко?

 Ну нет, этот гораздо ворее.

Свежеприезжего эта приставка первое время сильно удивляет, даже пугает:

 Почему вор? Кто решил? Кто доказал? Где украл?

И еще больше пугает равнодушный ответ:

 А кто ж его знает почему да где Говорят вор, ну и ладно.

 А вдруг это неправда?

 Ну вот еще! А почему бы ему и не быть вором!

И действительно почему?



Соединенные взаимным отталкиванием, лерюссы определенно разделяются на две категории: на продающих Россию и спасающих ее.

Продающие живут весело. Ездят по театрам, танцуют фокстроты, держат русских поваров, едят русские борщи и угощают ими спасающих Россию. Среди всех этих ерундовых занятий совсем не брезгуют своим главным делом, а если вы захотите у них справиться, почем теперь и на каких условиях продается Россия, вряд ли смогут дать толковый ответ.

Другую картину представляют из себя спасающие: они хлопочут день и ночь, бьются в тенетах политических интриг, куда-то ездят и разоблачают друг друга.

К продающим относятся добродушно и берут с них деньги на спасение России. Друг друга ненавидят белокаленой ненавистью:

 Слышали, вор-Овечкин какой оказался мерзавец! Тамбов продает.

 Да что вы! Кому?

 Как кому? Чилийцам!

 Что?

 Чилийцам вот что!

 А на что чилийцам Тамбов дался?

 Что за вопрос! Нужен же им опорный пункт в России.

 Так ведь Тамбов-то не овечкинский, как же он его продает?

 Я же вам говорю, что он мерзавец. Они с вором-Гавкиным еще и не такую штуку выкинули: можете себе представить, взяли да и переманили к себе нашу барышню с пишущей машинкой как раз в тот момент, когда мы должны были поддержать Усть-Сысольское правительство.

 А разве такое есть?

 Было. Положим, недолго. Один подполковник не помню фамилии объявил себя правительством. Продержался все-таки полтора дня. Если бы мы его поддержали вовремя, дело было бы выиграно. Но куда же сунешься без пишущей машинки? Вот и проворонили Россию. А все он вор-Овечкин. А вор-Коробкин слышали? Тоже хорош. Уполномочил себя послом в Японию.

 А кто же его назначил?

 Никому не известно. Уверяет, будто было какое-то Тирасполь-сортировочное правительство. Существовало оно минут пятнадцать-двадцать, так по недоразумению. Потом само сконфузилось и прекратилось. Ну а Коробкин как раз тут как тут, за эти четверть часа успел все это обделать.

 Да кто же его признает?

 А не все ли равно! Ему, главное, нужно было визу получить для этого он и уполномочился. Ужас!

 А слышали последние новости? Говорят, Бахмач взят!

 Кем?

 Неизвестно!

 А у кого?

 Тоже неизвестно. Ужас!

 Да откуда же вы это узнали?

 Из радио. Нас обслуживают три радио: советское Соврадио, украинское Украдио и наше собственное первое европейское Переврадио.

 А Париж как к этому относится?

 Что Париж? Париж, известно,  как собака на Сене. Ему что!

 Ну а скажите, кто-нибудь что-нибудь понимает?

 Вряд ли! Сами знаете, еще Тютчев сказал, что умом Россию не понять, а так как другого органа для понимания в человеческом организме не находится, то и остается махнуть рукой. Один из здешних общественных деятелей начинал, говорят, животом понимать, да его уволили.

 Н-да-м



 Н-да-м

Посмотрел, значит, генерал по сторонам и сказал с чувством:

 Все это, господа, конечно, хорошо. Очень даже все это хорошо. А вот ке фер? Фер-то ке?

Действительно ке?

Ностальгия

Пыль Москвы на ленте старой шляпы
Я как символ свято берегу
Лоло

Вчера друг мой был какой-то тихий, все думал о чем-то, а потом усмехнулся и сказал:

 Боюсь, что к довершению всего у меня еще начнется ностальгия.

Я знаю, что значит, когда люди, смеясь, говорят о большом горе. Это значит, что они плачут.

Не надо бояться. То, чего вы боитесь, уже пришло.

Я видела признаки этой болезни и вижу их все чаще и чаще.

Приезжают наши беженцы, изможденные, почерневшие от голода и страха, отъедаются, успокаиваются, осматриваются, как бы наладить новую жизнь, и вдруг гаснут.

Тускнеют глаза, опускаются вялые руки и вянет душа душа, обращенная на восток.

Ни во что не верим, ничего не ждем, ничего не хотим. Умерли.

Боялись смерти большевистской и умерли смертью здесь.

Вот мы смертью смерть поправшие.

Думаем только о том, что теперь там. Интересуемся только тем, что приходит оттуда.

А ведь здесь столько дела. Спасаться нужно и спасать других. Но так мало осталось и воли, и силы



 Скажите, ведь леса-то все-таки остались? Ведь не могли же они леса вырубить: и некому, и нечем.

Остались леса. И трава, зеленая-зеленая, русская.

Конечно, и здесь есть трава. И очень даже хорошая. Но ведь это ихняя lherbe, a не наша травка-муравка.[7]

И деревья у них, может быть, очень даже хороши, да чужие, по-русски не понимают.

У нас каждая баба знает если горе большое и надо попричитать иди в лес, обними березоньку, крепко, двумя руками, грудью прижмись, и качайся вместе с нею, и голоси голосом; словами, слезами изойди вся вместе с нею, с белою, со своею, с русской березонькой!

А попробуйте здесь.

 Allons au Bois de Boulogne embrasser le bouleau! [8]

Переведите русскую душу на французский язык Что? Веселее стало?

Помню, в начале революции, когда стали приезжать наши эмигранты, один из будущих большевиков, давно не бывший в России, долго смотрел на маленькую пригородную речонку, как бежит она, перепрыгивая с камушка на камушек, струйками играет, простая, бедная и веселая. Смотрел он, и вдруг лицо у него стало глупое и счастливое:

 Наша речка русская!

Ффью! Вот тебе и Третий Интернационал!

Как тепло!

Ведь, пожалуй, скоро и там сирень зацветет



У знакомых старая нянька. Из Москвы вывезена.

Плавна, самая настоящая толстая, сердитая, новых порядков не любит, старые блюдет, умеет ватрушку печь и весь дом в страхе держит.

Вечером, когда дети улягутся и уснут, идет нянька на кухню.

Там француженка кухарка готовит поздний французский обед.

 Asseyez-vous!  подставляет она табуретку.[9]

Нянька не садится.

 Не к чему, ноги еще, слава богу, держат.

Стоит у двери, смотрит строго.

 А вот скажи ты мне, отчего у вас благовесту не слышно? Церкви есть, а благовесту не слышно. Небось молчишь! Молчать всякий может, молчать очень даже легко. А за свою веру, милая моя, каждый обязан вину нести и ответ держать.

Вот что!

 Я в суп кладу селлери и зеленый горошек!  любезно отвечает кухарка.[10]

 Вот то-то и оно Как же ты к заутрене попадешь без благовесту? То-то, я смотрю, у вас и не ходят. Грех осуждать, а не осудить нельзя А почему у вас собак нет? Этакий город большой, а собак раз-два, да и обчелся. И то самые мореные, хвосты дрожат.

 Четыре франка кило,  возражает кухарка.

 Теперь вон у вас землянику продают. Разве можно это в апреле месяце? У нас-то теперь благодать клюкву бабы на базар вынесли, первую, подснежную. Ее и в чай хорошо. А ты что? Ты, пожалуй, и киселя-то никогда не пробовала!

 Le président de la republique?  удивляется кухарка.[11]

Нянька долго стоит у дверей у притолоки. Долго рассказывает о лесах, полях, о монашенках, о соленых груздях, о черных тараканах, о крестном ходе с водосвятием, чтобы дождик был, зерно напоил.

Наговорится, напечалится, съежится, будто меньше станет, и пойдет в детскую, к ночным думкам, к старушьим снам все о том же.



Приехал с юга России аптекарь. Говорит, что ровно через два месяца большевизму конец.

Слушают аптекаря. И бледные, обращенные на восток души чуть розовеют.

 Ну, конечно, через два месяца. Неужели же дольше? Ведь этого же не может быть!

Привыкла к пределам человеческая душа и верит, что у страдания есть предел.

Раненый умирал в страшных мучениях, все возрастающих. И никогда не забуду, как повторял он все одно и то же, словно изумляясь:

 Что же это? Ведь этого же не может быть!

Может.

Воскресенье

Душно Душно

Парижане за неделю точно выдышали весь воздух, и на воскресенье его не хватает.

Или так кажется, потому что именно в воскресенье полагается вздохнуть свободно тут-то и видишь, что воздуха нет.

Магазины заперты. Весь Париж отхлынул куда-то по трамваям, автобусам, по кротовым коридорам метро.

Дышать поехали.

В такси непривычные парочки. Она в нитяных перчатках и хорошей шляпке или в хороших перчатках и скверной шляпке в зависимости от магазина, в котором она служит. Он в щегольском галстуке и помятом котелке или, наоборот, в помятом галстуке и щегольском котелке тоже в зависимости от магазина, где он состоит приказчиком. Оба напряженно улыбаются от удовольствия и конфуза собственным великолепием.

В трамваях более солидная публика, знающая суетность мирских наслаждений и понявшая, что истинное счастье деньги, не расточаемые, а накопляемые и сберегаемые в банке. В трамваях лавочники с женами и детьми, пузатые старички с толстоносыми старухами.

Все едут. Уехали.



В маленькой русской церковке идет богослужение.

Седобородый священник умиленно и торжественно говорит прекрасные слова молитвы: Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси

Господин с тонко выработанным пробором сколько лысина позволяет благоговейно склонил голову и шепчет соседу:

 А я забыл ваш телефон. Мерси. Ваграм или Сакс?

 Онз сис, Ваграм,  истово крестясь, отвечает сосед.[12]

Молится седобородый священник о русских митрополитах, может быть, уже убитых, о православной церкви оскверненной, с поруганными иконами, с ослепленными ангелами

 Интересно знать,  молитвенно закатывая глаза, шепчет дама, крашенная в рыжее, даме, крашенной в черное,  настоящие у нее серьги или нет.

 А мне вчера в концерте понравилось платье Натальи Михайловны. Я бы сделала себе точно такое, только другого цвета и другого фасона.

На паперти, щурясь от яркого желтого солнца, толпятся нищие духом и толкуют про свои дела.

 Сговорились встретиться здесь с Николай Иванычем, и вот уже полчаса жду.

 А может быть, он внутрь прошел?

 Ну! Чего ради!

 О чем это там братья Гвоздиковы с Копошиловым говорят? И Синуп с ними

 Кабаре открывать собираются.

 Не кабаре, а банк.

 Не банк, а столовую.

 Кооператив с танцами.



Надо дышать.

Пойдем в Jardin des Plantes.[13]

Душный ветер гонит сорную пыль.

Треплет праздничные юбки, завивает их о кривые ноги воскресных модниц в нитяных перчатках и пышных шляпках (и наоборот), сбивает с шага ребятишек, подшлепываемых заботливой материнской рукой. Посыпает песком мороженое и вафли у садового ларька.

Деревья качают тяжелыми тусклыми листьями, как непроявленные картинки декалькомани.

Длинное здание с решетками. Это клетки.

В одной клетке спит большая серая птица. В другой спит-дышит чья-то бурошерстая спина. Гиена, что ли.

В третьей лев. Маленький, желтый, аккуратный, весь вылизанный с расчесанной драконской гривой.

Сидит в профиль и зевает, защурив глаза.

Перед клеткой толпа в пять рядов. Напирают, давят, лезут, поднимают детей на плечи, чтобы лучше видели, как лев зевает.

Нежная мать с перьями дикобраза на шляпе высоко подняла крошечную голубоглазую девочку.

 Regarde la grosse bébête! Vois-tu la grosse bébête? [14]

Девочка таращит глаза, но между нею и grosse bébête поместилась толстая курносая дама с сиренево-розовыми щеками.

Девочка видит только ее и все с бо́льшим ужасом таращит на нее голубые глазенки.

 La grosse bébête!

Вырастет девочка большая и будет говорить:

 Какие у меня странные воспоминания детства. Будто показывали мне какого-то льва с сиреневыми щеками в полосатой кофте, толстого-толстого с бюстом и в корсете Что это за львы были в те времена? Чудеса! А так ясно помню, словно вчера видела.



В ресторанчике услужающая мамзель заботливо вычеркивает перед вашим носом каждое выбранное вами в меню блюдо и, глядя в ваши, полные кроткого упрека, глаза, посоветует есть морковь.

 Des carottes.[15]

Но ведь есть ресторанчики с определенным обедом. Это спасение для человека с дурно направленной фантазией, выбирающего то, чего нет.

В ресторане с определенным обедом вам дадут две редиски, потом пустую тарелку, сбоку которой, по самому бордюру, ползет подсаленный (для того, чтобы полз) огрызок говядины. Подается он под различными псевдонимами cotelette dagneau, boeuf frit, chateaubriant, lapin, gigot, poulet. Отвечает за быка, зайца, курицу и голубя. Не пахнет ни тем, ни другим, ни третьим. Пахнет теплой мочалой.[16]

Потом подадут пустую тарелку.

 Отчего она рыбой пахнет?

 Saumon supréme. [17]

 Ага!

Но ее совсем не видно этой saumon supréme. Верно, кто-нибудь раньше вас съел.

Потом вам дают облизать тарелку из-под шпината (в ресторанах получше музыка при этом играет что-нибудь из Тоски).

Потом вы облизываете невымытое блюдечко из-под варенья и торопитесь на улицу, чтобы успеть, пока не закрылись магазины, купить чего-нибудь съедобного.



Театров много. Французы играют чудесно.

В одном театре идет Ки-Ки, в другом Фи-Фи, в третьем Си-Си.

Потом вы можете увидеть: Le danseur de Madame, Le bonheur de ma femme, Le papa de maman, La maman de papa, La maman de maman, Le mari de mon mari, Le mari de ma femme. [18]

Можете посмотреть любую; это то же самое, что увидеть все. Некоторые из них очень серьезны и значительны. Это те, в которых актер в седом парике подходит к самой рампе и говорит проникновенно:

 Faut étre fidéle à son mari. [19]

Растроганная публика рукоплещет, и сидящий в десятом ряду русский тихо поникает головой:

Назад Дальше