А это состояние с появившимся жизненным опытом порождает тотальную безответственность: я в этом не участвовал, знал, но был против в душе, я так красноречиво молчал, я не сомневался, что это плохо закончится. Моральное оправдание вот смысл жизни умного русского человека, а как там будет на практике, это не ко мне, пусть другие займутся, другие, но не я.
В начале шестидесятых, вскоре после карибского кризиса, меня часто навещал в Стэнфорде ваш любознательный американский мальчишка. Я понимаю вашу усмешку, доктор. Он, конечно, очень важная персона господин Бжезинский, но всё-таки он младше меня почти на сорок лет. Бжезинский безусловный прагматик и с позиции строгой логики причинно-следственных связей он пытался разобраться в трагической непоследовательности русской жизни. В чём корни: в монгольском нашествии, в византийской наследственности, в умении правителей противопоставить защиту родного болота здравому смыслу, в изначальном евангельском пренебрежении к накопительству, в чём? По мере сил я пытался помочь ему в этом безнадёжном анализе.
Однажды я сказал ему: Вы помните, кто основал анархическое движение?
Кропоткин и Бакунин, ответил Бжезинский.
Князь Кропоткин, сказал я. И богатый тверской помещик Бакунин.
Я вас понял, сказал Бжезинский.
Я не историк, доктор, я исторический персонаж. Точнее, я статист в той драме, которая развернулась в России в феврале семнадцатого, хоть и на первом плане. Я не собирался узурпировать власть. Я же юрист, я точно следую терминам. Наше правительство называлось Временное. Временное, доктор. Мы действительно собирались передать власть Учредительному Собранию.
Знаете, доктор, университетские философы любят развлекать неподготовленную публику вот такими пассажами. Каждая вещь в нашем мире самоценна сама по себе. То есть каждая вещь есть вещь в себе. Но когда она соприкасается с окружающей действительностью, появляется ещё иное, не относящееся к этой конкретной вещи, но, тем не менее, неразрывно с ней связанное. По-моему, у философов это называется меон. Вот этот меон и составляет суть взаимодействия вещей в природе.
В июле семнадцатого, незадолго до корниловского мятежа, меня осенило: ту трагическую ошибку, которую совершили русские люди в конце Смутного Времени, выбрав на всенародном соборе царём дурака, повторить преступно. Не важно, состоится Учредительное Собрание или нет, важно иное кто возглавит страну, кто тот лидер, который встряхнёт Россию и начнёт делать цивилизованное государство.
Я смотрел по сторонам. Кто? Башкироподобный генерал Лавр, искренне полагавший главным лекарством казачью нагайку? Думские депутаты, трудовики, октябристы, лицедеи и шарлатаны? Террористы эсеры, членом партии которых я некоторое время состоял? Кто? Ни одного достойного лица.
С Лениным я не был знаком. Разумеется, мы из одного города, наши отцы преподавали в одной гимназии. Но знакомы не были, и никогда не возникало желания познакомиться. Я читал некоторые ленинские статьи, они не произвели на меня ни малейшего впечатления.
Вот тогда я обратил внимание на Троцкого. Возглавляемый им Петроградский Совет был в революционные дни реальной силой, не менее реальной, чем наше Временное правительство. Троцкий был холодный и упрямый. Совсем не будучи пролетарием, он управлялся со своим рабоче-солдатским сбродом куда лучше, чем я с высокообразованным и сплошь интеллигентским правительством. Упырь я его так определил, когда увидел первый раз в Таврическом Дворце. Упырь, ненасытный, жадный, фанатичный в своей последовательности.
Троцкий сидел на широком низком подоконнике, я стоял рядом. Мы оба смотрели в дворцовое окно. Были изумительные белые ночи. Вы можете мне не верить, доктор, но между нами действительно происходил безмолвный диалог.
Еврей никогда не станет правителем России.
Знаю. Для этого у нас существует Ульянов.
Не лучший выбор.
У нас нет выбора. Ульянов основал партию. И он не так стар, как Плеханов. И в отличие от Плеханова, он практик.
Он заставит вас таскать каштаны из огня, а потом бросит на съедение шакалам. Не доживёте до торжества коммунизма на земле.
Троцкий молча посмотрел мне в глаза.
Верные люди донесли: Корнилов готов выступать на Петроград. Вас сметут, пукнуть не успеете.
Я вызвал надёжные части с фронта.
Ой, ли! Вы преувеличиваете свою популярность в войсках, господин Керенский. Никто вас не защитит, кроме этого бабского батальона, что расквартирован в Зимнем.
Сметут меня, следующий на очереди Вы.
Не понимаю, чем Керенский лучше Ульянова.
Ульянов слишком хорошо Вас знает. Я же не знаю вовсе. Мы оба уже прыгнули в пропасть. Прекрасная возможность подружиться.
Больше с Троцким мы никогда не встречались. Никогда в жизни. Между нами установился бессловесный, определенного рода телепатический контакт. Я дал негласное указание вооружить красногвардейские отряды. Именно они подавили корниловский мятеж. Троцкий был прав, моя популярность в армии являлась сильным преувеличением. Господа генералы ненавидели меня, вернее, в моем лице эту новую, неумолимо наступавшую жизнь. Это можно понять, в их среде пределом вольнодумства была конституционная монархия на английский манер. Смешно, декабристская фантазия в стране с поголовно неграмотным населением. В том огромном списке идиотских решений, которые мне приписываются, особенно любят издеваться над моим приказом о выборности командиров. На эту тему написана целая библиотека. И каждый автор, вне зависимости от цвета, указывает, что этот приказ дезорганизовал армию и фактически привёл большевиков к власти. Да, именно так и было. Но почему-то никто до сих пор не написал, что если бы я не создал анархию в армии, полки, проникнутые царским духом, растоптали бы революцию в самом её зародыше.
Я первый. Троцкий второй. До появления на сцене более достойных лиц. Так, во всяком случае, думал я. О чём думал Троцкий? Сейчас я понимаю, что он вообще не думал о будущем. Как фанатик идеи перманентности, бесконечного движения, он не верит в будущее, для него будущее это смерть. Для него есть только hic et nunc, только текущий момент, и ради этого момента он готов дружить и с чёртом, и с ладаном.
Двадцатый век, доктор, начался с крушения платоновского мира идей, Троцкий наглядное тому подтверждение. Он будет делать то, что удовлетворяет его тщеславие, а противоречит это его убеждениям или нет, не столь важно.
Мы оба летели в пропасть, я ожидал бархатную подушку, Троцкий не сомневался, что вместо подушки будут острые камни.
К двадцатым числам октября большевики контролировали почти весь Петроград. Не помню, в какой из дней мне доложили, что известно местонахождение Ленина и положили на подпись приказ об его аресте. Я не подписал. Я велел изъять и уничтожить тираж газеты, где большевик Каменев опубликовал подробный план вооружённого восстания. Я упрямо делал вид, что ничего не замечаю. Я был уверен, что Троцкий понимает меня. Утром двадцать пятого октября я вскользь заметил прогуливающемуся по коридору Зимнего коменданту Петрограда генералу Здановичу: «Вы знаете, генерал, что у нас вооружённое восстание?» Тот посмотрел на меня как на умалишённого.
Я сидел в царском приват-кабинете и ждал звонка Троцкого. На столе лежал томик Чехова, бутылка коньяка была отпита наполовину, моя тогдашняя суточная норма. Я подумал о том, что уходя в революцию, не дочитал новый сборник Зинаиды Гиппиус. Уже по первым стихотворениям было понятно, что это шедевр.
«Жаль, что не успел», подумал я. Раздался телефонный звонок.
Александр Фёдорович! голос телефонистки заглушался скрежетом и рёвом эпохи. Александр Фёдорович! Я вас умоляю. Немедленно уезжайте из Зимнего.
Кто вы? спросил я.
Я Лиза. Лиза Колокольникова. Я служу стенографисткой в Петроградском Совете. Я вас умоляю, бегите. Дыбенко едет арестовать Вас.
Кто такой Дыбенко? сказал я.
Это матрос. Дурной человек. Он убьет Вас. У него приказ военного совета.
Кто подписал приказ?
Все, сказала Лиза. Ленин и все остальные. Они всегда подписываются все. Уезжайте, у Вас очень мало времени.
Троцкий тоже подписал?
Да, сказала Лиза. Троцкий предложил арестовать Вас в первую очередь, чтобы потом судить.
Спасибо, барышня! сказал я. Помолитесь когда-нибудь за меня.
Доктор, мне девяносто лет. Я пережил всех, врагов, недругов, завистников, хулителей, Ленина, Троцкого, Николая Второго, Сталина, Черчилля, всех, кого я знал лично и многих из тех, кто слышал обо мне. Свою единственную любовь я похоронил в сорок шестом году в Австралии, её звали Лидия Триттен. Если я продолжу жить, то с высокой степенью вероятности доживу до крушения коммунизма в России. У меня есть ощущение, что пресловутая идея Троцкого о бесконечном движении воплотилась в моей жизни. Я не вижу конца. Я решил установить его сам.
Поэтому сейчас Вы отключите аппарат, который поддерживает мою жизнь, сделаете это аккуратно, чтобы не вызвать подозрений в вашей врачебной этике и тихо выйдете из палаты. Вы вернётесь через час, убедитесь в отсутствии жизни, сделаете соответствующую запись в медицинском журнале и гордо сообщите: Я последний человек, который разговаривал с Фёдоровной.
О, РИО-РИТА
В субботу 19 июля 1941 года лейтенант Кузовкин прогуливался по парку Сокольники в ожидании Риты Пчелинцевой. Кузовкин явился на свидание заранее, ровно в семнадцать ноль ноль, и маялся от безделья в предвкушении романтической встречи.
Погода выдалась солнечная, прекрасная, по лицам неспешно гуляющих парочек и мамаш с грудными детьми совершенно не чувствовалось, что проклятый враг второй месяц топчет советскую Родину и объявлена всеобщая мобилизация.
Кузовкин купил у мороженщицы вафельный «кругляшок» и стакан ситро. Продавщица, приятная женщина с формами, бросила на него быстрый лукавый взгляд. Кузовкин гордо расправил плечи и достал из кармана галифе пачку «Казбека».
Товарищ военный, здесь курить нельзя! томным голосом произнесла мороженщица.
Есть! Кузовкин приложил ладонь к пилотке и бодрым шагом направился к лавочке.
«До чего жизнь хороша! он взглянул на наручные часы. Мадемуазель должна прибыть через полчаса. Если не опоздает, конечно».
Лейтенант Кузовкин был не вполне окончательный. Выпуститься из артиллерийского училища он должен был в сорок третьем, но случилась война и весь их курс срочным порядком подготовили к отправке на фронт. Позавчера выдали лейтенантскую форму и построили в актовом зале:
Поздравляю, товарищи офицеры! гаркнул добродушный усатый подполковник Сыпаренко, начальник училища, до невероятности похожий на маршала Семёна Михайловича Будённого. До назначения в Москву Сыпаренко служил на родной Харьковщине, характером отличался незлопамятным, за что получил от благодарных курсантов ласковое прозвище «наш Сёма». Через неделю на фронт. Не посрамим чести училища. Позади Москва, отступать некуда. Ура, товарищи! Родным, близким и знакомым ни слова. Военная тайна!
Ура-а-а-а! рявкнули в ответ сто двадцать румяных физиономий.
Признаться откровенно, лейтенант Кузовкин не слишком стремился воевать. Он и в училище поступил скорей по настоянию матери, чем по велению сердца. «В армии всегда сытно, сказала мать, будто отрезала ломоть хлеба. Мне ещё двоих поднимать. Отец покойник одобрил бы».
Отец Кузовкина, начальник смены на заводе «Компрессор» погиб восемь лет назад в результате аварии. Кузовкин был школьником, а младший брат и сестрёнка пешком под стол ходили.
В работяги не пойдёшь, сказала мать. Не из таких мы, чтобы с гегемоном за одним столом щи хлебать.
С происхождением у Кузовкина действительно имелись некоторые затруднения. То есть по отцовской линии всё было правильно. Дед из курских крестьян, после Освобождения подался в Москву и устроился подсобником на завод Дангауэра. На этом же заводе, переименованным в «Компрессор», начался трудовой путь и отца Кузовкина, поднявшегося от простого слесаря до начальника смены.
Анкетная нестыковка присутствовала по линии матери. Пока отец был живой, эти разговоры в семье очень не любили, крохотную иконку с лампадкой мать поставила в «красном углу» только на поминках. Кузовкин, хоть и несмышлёнышем был, хорошо запомнил, как тогда поморщился дед. Дед не был партийным, но как крепкий пролетарий искренне сочувствовал народной власти, в Гражданскую записался в рабочее ополчение и готов был с винтовкой наперевес бить деникинцев на подступах к Москве.
В общем, дед у Кузовкина был героический, а мать, что выяснилось по мере взросления, поповской дочкой. Отец Кузовкина закрутил с ней в разгар революции, тогда всё летело кувырком, про деда по материнской линии Кузовкин младший так и не смог ничего доподлинно выяснить. На расспросы мать всегда отвечала скупо: «Ушёл на вечернюю службу и не вернулся». Родственников по материнской линии он никогда не видел, мать, когда расписалась с отцом Кузовкина, со своей семьей порвала.
«Где однако мадемуазель? Кузовкин взглянул на часы с нарастающей тревогой. Неужели не придёт?»
Невдалеке оркестр заиграл «Рио-Риту».
С Ритой Пчелинцевой Кузовкин познакомился до войны, в мае. Лучших курсантов, человек двадцать пять, пригласили на бал, и не куда-нибудь, а в МГУ. Вальсам, с тихого попустительства Сёмы, курсантов обучал актёр Иполлитов-Нащёкин, шепелявый и крикливый старикашка, сильно закладывавший за воротник. Старикан был вечно недоволен своими подопечными и все два часа танцевального класса заставлял кружиться с вытянутыми на руках сосновыми табуретами, чем вызывал приступы отчаянного веселья у будущих артиллеристов. В строго размеренной жизни училища танцевальные занятия были главным и единственным развлечением.
Лично для Кузовкина возможность поехать на бал да ещё и в МГУ была как луч света из известной пьесы. Дома порядки были строгие, особенно после смерти отца, мать, будто в раскаяние за совершённое в юности предательство, всё чаще говорила о боге, не в прямую, разумеется, намёками, околичностями, но Кузовкин, парень сообразительный, очень хорошо понимал, что мать имеет в виду. «Она бы с радостью в монастырь ушла, со свойственной юности максимализмом думал иногда Кузовкин. Только монастырей сейчас нет, и брата с сестрой куда девать». С той же скучной занудностью она талдычила сыну в год окончания школы: «Не пройдёшь ты с такой анкетой в хороший институт. Придётся в солдатчину, в военные училища всех берут. Ты уж потерпи, сынок, службу эту окаянную, бог поможет, в люди выбьешься».
Вот Кузовкин и терпел, ненавидя до глубины души эту солдафонщину, сальные шуточки однокурсников, простых парней из деревень, коренных москвичей в училище было пересчитать по пальцам одной руки, налегая больше на науки теоретические. Наследственная поповская хитрость подсказывала: это верный способ, чтобы по получению звания направили на штабную должность в какой-нибудь приличный военно-окружной город Куйбышев или Минск. Хорошо бы, конечно, в Москве остаться, мечтал Кузовкин, только как в Москве без протекции останешься, обязан три года в войсках отслужить. Блядь, злился Кузовкин после очередного изнурительного марш-броска по подмосковным полям, можно подумать, Родину нельзя при штабе защищать. Вообще, о Родине Кузовкин думал редко, что о ней думать, Родина она и есть Родина, она как банный лист, никуда от неё не спрячешься.