Жизнь – сапожок непарный. Книга первая - Петкевич Тамара Владиславовна 4 стр.


 Мамочка, что страшнее всего не свете?

Будучи уверена, что мама ответит «война», удивилась, когда, опустив шитьё, она тихо, но чётко выговорила:

 Голод, детка!

Значит, не война? А что такое голод? Этого я ещё действительно не знала.

Социальное положение отца тем временем заметно изменилось. Как сказали бы теперь, он «выпал из номенклатуры». По каким-то частным вопросам он, как говорила мама, имел особое мнение, часто его высказывал и стал «неудобным и неугодным». Тогда бытовало выражение: «бросать на прорыв». Отца по партийной линии и стали «бросать» на хозяйственно-административную работу то в одно, то в другое место.

Ленинград нуждался в топливе. Вокруг города в болотистых местах имелись залежи торфа. Их надо было разрабатывать. Отца назначили директором Андогостроя торфоразработок под Череповцом.

Лето первой папиной загородной службы запомнилось хорошо. В светлую звучную июньскую ночь с преогромным интересом я смотрела, как сквозь пелену клубящегося тумана на реке Суда причалила к берегу деревянная толща парома, перекинувшего нас затем на другой берег. Всходило солнце, дымилась гладь реки; среди пересвиста и перещёлкивания птиц я пыталась распознать соловьиное пение. «Ну, слышишь? Вот же он, вот!»  подсказывала мама.

Увидев приготовленное для нас жилище разгороженную на две половины цветастой ситцевой занавеской комнату,  я растерялась. Мама, однако, звонко рассмеялась и сказала: «Мне здесь решительно всё нравится!» Тогда и мне здесь тоже всё понравилось, особенно мамин смех и благодарная улыбка отца.

По реке Андоге сплавляли лес. Сбитые в плоты стволы то затирало, то безудержно несло по течению. Задавленная плывущим деревянным настилом река отпугивала. Много раз я видела на открытых делянках змей, часто меня застигала гроза в лесу, но всё обходилось. Моя любовь к лесу граничила с одержимостью. И лес миловал меня.

В семье между тем возникла сложная, никак нежданная проблема. После перенесённого ещё на холодной карповской квартире воспаления лёгких у моей средней сестры Валечки начался туберкулёзный процесс. Поставить её на ноги могло только усиленное питание. После долгих и мучительных раздумий родители приняли решение: выписать бабушку Дарью, оставить меня с ней, чтобы я продолжала учиться в Ленинграде, а самим с младшими детьми уехать к месту следующей папиной работы на Ларьянстрой под Тихвин, поселиться в деревне и купить корову, чтобы молоком и маслом поддержать здоровье сестёр.

Это стало коренной ломкой всей прежней жизни. Многое мне сейчас видится в неординарном решении родителей. Во всяком случае, предельная степень серьёзности в оценках главного и второстепенного, способность ограничивать свои желания и привычки. Они оставались приверженными идее «строительства нового общества» и заботе о здоровье детей.

Итак, все уехали. Мы остались вдвоём с бабушкой Дарьей. На самом деле я отныне, более чем когда-либо, оказалась предоставленной самой себе.

В школе самым любимым предметом была литература. А самым любимым учителем Михей Никифорович Глазков. Читая «Муму», в самых душещипательных местах он умело выдерживал паузу, как бы стараясь не заплакать, подносил к глазам платок. Наблюдая это, и мы давали волю слезам, чего он от нас и добивался.

Открыв мир книг, я поглощала их одну за другой. Всё подряд. От подаренных отцом за хорошие отметки сказок Андерсена, братьев Гримм и классиков до дешёвых бульварных романов, невесть откуда появлявшихся в доме. Нащупав эту заповедную страну, я погружалась в мешанину домыслов и правды. Вера Засулич, Наташа Ростова, Жанна дАрк плотно заселяли мир, который я стала почитать истинным. Ослепительный, достоверный, он был настолько ярче и значительнее мира окружающего, что я спешила разделаться с домашними заданиями, дабы приняться за Данилевского, Войнич или Лермонтова.

Меня также безмерно волновала музыка. Заранее вычитав в радиопрограмме, когда будут транслировать концерт Бетховена, когда Вагнера, я придвигала к топившейся печке оттоманку и, глядя, как огонь превращает поленья дров в светящуюся раскалённость, слушала музыку.

При очевидной внутренней и внешней робости на меня накатывала порой какая-то всепотопляющая сверхбезумная уверенность в том, что сама могу сейчас раскрыть рояль, к которому никогда не прикасалась, и бурно, с безошибочной технической точностью воспроизвести некую музыку эфира, которую «слышала». А иной раз чудилось, что, властвуя над миром, запою красивым, как у Консуэло, контральто.

Разрыв между прекрасной жизнью, которую я проживала в часы уединения, и действительным существованием явился причиной тяжёлого душевного кризиса, который я пережила в четырнадцать лет. Не принимая несправедливости, обострённо реагируя на грубость, я мало кому верила, чувствовала себя отверженной и разочарованной в жизни. Избегая общения, в школе во время перемен убегала на нижний этаж, чтобы скрыться от вопросов, от подруг. Думала о самоубийстве жить было незачем.

Однако заземлённость школьных интересов настойчиво выравнивала существование. Нашими отличниками Ильёй Грановским, Ноем Левиным, Борисом Магаршаком и Асей Чижиковой гордилась вся школа. В первых ученицах числилась и я. Чтоб не уступать в изобретательности ответов другим, надо было постоянно что-нибудь придумывать. Скажем, для убедительности мотивировок своей нелюбви к Маяковскому за его обращение к Пушкину: «После смерти нам стоять почти что рядом. Вы на П, а я на М»  у доски я мелом рисовала кубы, над означенными «П» и «М» воздвигала условные схемы поэтов и, торжествуя, цитировала журнал «Бегемот»: «Дорогой товарищ, обратите внимание, между нами стоит некоторое Но». Я торжествовала, а умные глаза педагога Гильбо, преподававшего литературу в седьмом классе, снисходительно жалели меня.

Каждый год меня в школе выбирали или председателем отряда, или председателем класса. От мальчиков я получала записки с объяснениями в любви. Именовалась в них «мадонной» и «колдуньей». Отличала самые смешные из них, вроде: «Открыть только в 12 часов, непременно при красном свете». Сама не влюблялась. Была немало ошарашена, когда одна из учениц, задержав меня после уроков, спросила:

 Скажи, что ты делаешь, чтобы нравиться мальчишкам?

Я не думала, что об этом можно так деловито спрашивать. И потом считала, что все мои ровесницы от кого-нибудь получают похожие «секретки». Однако после разговора с девочкой начала понимать, что нравлюсь мальчикам больше, чем другие.

1 декабря 1934 года день убийства С. М. Кирова застало отца дома. Ни с кем не разговаривая, подперев рукой голову, папа сидел за столом. Меня послали за газетой.

Падал сухой снежок. Возле газетного киоска на углу Первой линии и Среднего проспекта в ожидании «Вечёрки», вытянувшись в длинную очередь, стояли подавленные известием люди. Друг с другом не разговаривали.

Вернувшись домой, я застала папу в прежней позе. Растерянность отца, очевидная глубина его переживаний придавали событию зловещий смысл. Газета ничего не прояснила: кто убил и почему? Возникшее позже неизвестно из какого «около» имя убийцы Николаев тоже мало что говорило. Ранним декабрьским утром, когда ещё не рассвело и горел электрический свет, нас в школе построили и повели прощаться с Кировым. Мы вступили в бесконечный скорбный людской поток, молча прошли мимо гроба. Неяркое освещение, шарканье ног, траурная музыка и то ли мне приснилось позже, то ли пригрезилось там, наверху, на галерее, появившееся на мгновение и исчезнувшее лицо Сталина. Таким я запомнила тот день.

На мои четырнадцать лет пришлось первое реально задевшее сознание политическое убийство.

При вступлении в пионеры, произнося текст торжественного обещания: «Я, юный пионер Союза ССР, торжественно клянусь бороться за дело рабочего класса», я ощущала ужасный испуг и стыд. Теперь, после убийства Кирова, на вопрос отца: «Ты готова вступить в комсомол?»  пылко и чистосердечно ответила: «Да!» Готовность совершать полезное и угодное Родине переполняла меня.

В Василеостровском райкоме комсомола я без запинки ответила на вопросы о международном положении, назвала фамилии наркомов, и мне торжественно вручили комсомольский билет.

В 1936 году во все средние школы присылались так называемые комсорги ЦК. Это были люди с высшим образованием и специальной подготовкой. Мы мгновенно и весело сгруппировались вокруг умного, интересного Давида Самойловича Хейфица, назначенного в нашу школу. Выпускали стенгазеты. Клеили, рисовали, переписывали, вывешивали. Вместе совершали экскурсии в музеи, прогулки по городу, останавливаясь у памятников, у мемориальных досок. Часто ходили в театр. Форма культпохода ничуть не мешала театральным потрясениям. Я не замечала никого ни вокруг, ни рядом. После «Маскарада» Лермонтова навсегда заболела театром. Александринский театр стал любимым. Оперные спектакли Мариинского театра, такие как «Русалка», «Мазепа», также поражали воображение.

На диспутах «О любви и дружбе» я отстаивала веру в великую любовь и великую дружбу. Вопрос: «А что, если друг или любимый человек изменит, предаст?»  воспринимался как подножка. Я даже не искала ответа, поскольку такие «закавыки» расшатывали мои романтические представления о жизни. Мы и не подозревали, насколько близко время, когда именно на эти вопросы придётся отвечать по существу.

С приходом в школу комсорга моя общественная деятельность стала особенно активной. Как делегата меня стали посылать на районные и городские конференции. Перед ноябрьскими праздниками 1936 года сказали, что в Смольном на моё имя выписан специальный пропуск: я удостоена чести стоять на трибуне в день парада. Взволнована этим была не только я, но и родители. Увиденные 7 ноября с трибуны парад и демонстрация закрепились в сознании как зримый образ мощи, согласного и радостного единства людей.

Пыл юности, заносчивый подъём помыслов, вера в завтрашнее торжество всеобщей справедливости, о чём так часто говорил отец, стали не только «дымом» возраста, но и насущным духовным хлебом из-за испанских событий. Как живой язык пламени, испанская война прожгла географическую карту, приковала к себе сердца и мысли. Имя Долорес Ибаррури, провозглашённая ею формула: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях!»  импонировала необычайно. Я верила в то, что «Но пасаран!»  преграда любой несправедливости, и следила за событиями в неистовом ожидании победы. В Испанию уезжали мужчины-идеалы, мужчины-герои. Я была влюблена в этих героев. Восхищение добровольно уезжавшими на войну принимала за личную причастность к событиям.

Ленинградские семьи охотно разбирали смуглых ребятишек, прибывавших из Испании. И это также было прекрасно, человечно и празднично. Да, все мы, живущие на земном шаре,  одна семья; победа Народного фронта не за горами.

Посещение Дома политкаторжан, куда меня отец брал с собой, идеи интернационального единства, привитые им, убеждение, что в жизни не должно быть места неправде, как нельзя лучше дополняли одно другое.

Меня волновала мысль, что, оказывается, и сегодня, сейчас а не только в легендарные времена Жанны дАрк можно совершать великие подвиги, геройски сражаться и погибать за идеалы свободы и братства. Испания сблизила мечту и реальность. Это было самое потрясающее чувство, испытанное мною в те годы.

Патетическое ожидание победы, однако, постепенно теряло остроту. О событиях стали говорить глуше, путанее и туманнее, а потом вообще всё вокруг рассеялось. В душе осталось что-то похожее на невынутую занозу, которая сидела там много-много лет. Тем не менее война в далёкой Испании заставила меня с гораздо более осознанным интересом вникать во всё, что происходило и в моей стране.

Радио и газеты были непререкаемым авторитетом. Вера в газету равнялась безоговорочной вере в Правду и Справедливость, а ими и только ими вымерялась жизнь. Дело промпартии, скажем, представлялось поучительным романом или повестью. Рамзин, Хрусталёв и другие, верила я, действительно виновны. Их наказали, разъяснили ошибки, они сожалеют о своих заблуждениях и теперь делом доказывают, что впредь готовы служить народу. Примерно так же поверхностно судила и об оппозиции: «левая» ли, «правая»  было несущественно.

* * *

Впрочем, на безоблачное восприятие общественной жизни иногда наползал мглистый туман.

Один незначительный случай тех дней не пожелал уйти из памяти. Я из-за болезни не пошла на первомайскую демонстрацию. Рвалась. Переживала. Мама уступила в малом разрешила постоять возле ворот дома. Мимо проезжали празднично разукрашенные грузовики с разного рода макетами, знамёнами, портретами вождей. С оркестром и песнями шагали демонстранты. С аэропланов сбрасывались листовки. Я подхватила одну из них: «И тот, кто сегодня не с нами,  было написано там,  тот против нас!» Слова резанули огульной недобротой. Поэтическо-политическая строка как-то впрямую относилась к тому, что я не в рядах шагающих в колоннах. Не вникая в причины, меня кто-то уличал, даже обвинял. Праздничный настрой померк.

Не много у меня было доверительных бесед с отцом. Но одну из них я хорошо запомнила.

Каждый комсомолец шефствовал над пионеротрядом. После проведения сбора, подражая любимому учителю литературы, я читала своим пионерам «Муму», страстно мечтая вызвать у подопечных такие же слёзы, какими плакала сама Это удавалось. Я с охотой бегала на эти сборы. Но однажды, придя в назначенный час, увидела на своём месте другую пионервожатую, девочку из параллельного класса.

 Теперь я вожатая этого отряда,  без смущения сказала она.

Круто повернувшись, я ушла. Дома неутешно рыдала. «Кто её назначил вместо меня? Отчего со мной никто не поговорил? Почему меня не предупредили?» Я поделилась с отцом. Но вместо того, чтобы разделить со мной обиду, отец стал отчитывать меня:

 А кто дал тебе право неизвестно на кого бросить отряд и уйти? Ты разве знаешь эту девицу? А может, она враг? Ты обязана была выяснить, в чём дело. Должна была бороться!

Не ведая, как следует себя вести в подобных ситуациях, я чувствовала какую-то правоту отца, но понятие «враг» и формулу «бороться» принять не могла. По моему разумению, бороться можно было за победу в Испании. Но в своей школе, отряде, среди учеников?.. Глагол «бороться» я отвергала ещё и потому, что он впрямую связывался с отношением отца ко мне. Наказывая меня, он «боролся» со мной.

Я уже привыкла жить с бабушкой, в известной степени отдалилась от родителей. Свою добрую и ласковую бабушку очень любила, хотя и мучила капризами: не сделаешь по-моему не буду обедать; не позволишь пойти гулять не сяду за ужин; не так сказала вообще не притронусь к еде. Когда родители присылали нам провизию творог, сметану, масло,  я, не задумываясь над тем, как тяжко это им достаётся, собирала своих подружек, и они в один присест уминали всё, что бабушка рассчитывала растянуть недели на две. История с гусями странным образом отложилась во мне. Я считала, что девочки вообще всегда голодны. Бабушка чуть не плакала, а отец, приезжая в город, опять «учил» ремнём. Поделом, конечно. Но я становилась старше и мучительное чувство стыда и унижения переносила трудно. С течением времени, правда, «кожаные изделия» сменил другой способ наказания.

Назад Дальше