Что было бы, если бы смерть была - Бизин Николай 8 стр.


 Когда лукавый протянет тебе два сжатых кулака и предложит выбрать, не выбирай,  сказал малец.

Малец тоже был (почти)  воображаемым. Стоило дать ему другое имя (не Малец и не Эрот)  например, переменив пол: «какая-никакая» Дульсинея. Тогда бы он ничуть (помятуя его появление в ресторане) не напоминал о Хельге.

Мальчик качнул головой:

 Назад пути нет,  и внезапно перешёл на вы: то ли «младенец» Эрот вернулся в детство, то ли (ему, Перельману)  напомнил о бесполезной множественности версификаций.

Они всё еще шли по Крещатику. Перельман помнил лишь небольшую его часть. Там (в этой части) они всё время и находились.

 Если вы (всё же) вернётесь назад, жизни у вас всё равно не будет: теперь вы узнали её непрочность. Или опять спрячетесь в искусственную нирвану? Но здоровья у вас много: сразу умереть не выйдет, а потом ваши версификации опять вас настигнуть.

Малец помолчал. Потом подытожил:

 Только сил у вас тогда будет уже меньше. Намного меньше.

 Я прекращу версифицировать.

На эту глупость ответа не последовало. Версификации нельзя было убить. Они и так не совсем (более чем) живые: ушли за пределы скудного бытия (создали иллюзии выбора, бессмертия и неуязвимости).

На сказанное Перельманом Малец не отреагировал, сказал другое

 А не пора ли приступить к действию. Совершить какие-никакие телодвижения,  сказал мальчик.

 Хорошо.

 Сделано!

Крещатика не стало. Не стало советских украинцев вокруг. Перельман оказался в допросном подвале, возможно, где-то в Днепропетровске или Одессе июня 2014 года.

Прошлого Перельмана тоже не стало. А нынешним Перельманом готовились побеседовать двое нынешних Украинцев.

Перельман был беспомощен, а они были непобедимы.

 Смотри,  сказал ему римский мальчик (сам, замечу, сделавшийся невидимым),  Я мог бы опять натравить на тебя женщину Хельгу и даже дать ей прекрасное имя Дульсинея. Я мог бы поместить тебя в автобус с матерями солдат, который расстреливают украинские военные. Или ты стал бы смертельно раненым оператором и до последнего держал бы в руках камеру, понимая: уже не удержишь.

Здесь невидимый римский мальчик невидимо усмехнулся:

 Ты думаешь, эти фашисты непобедимы? Нет, это Хельга непобедима. А с убийцами и глупцами ты ещё потягаешься.

Перельман не поверил.

Малец это понял и не удивился:

 Ты опять победишь, ибо ты и есть прозрение мира, и без тебя мира не будет. Тебе только время понадобится. Но вот времени у тебя и нет. Ты им не владеешь, а всего лишь играешь версиями т. н. «велений времени».

Напомню, теперь Перельман находился в допросном подвале в Днепропетровске. Поскольку он был еврей и москаль, то здесь человеком не считался. А вот напротив него сидело двое убеждённых людей-Украинцев.

 Хотите хорошее стихотворение Давида Самойлова?  сказал им Перельман.

Один из людей-украинцев встал, подошёл к нему и с размаху ударил.

 Сделано!


Душа Перельмана перед монитором. Тело Перельмана на кухне и в опьянении. И я (в несомненном волнении) опять задался вопросом: что станет-таки с моим Перельманом, которому только что на Украине одним ударом с замаху повредили барабанную перепонку в ухе? А ничего не станет.

Что может Украина без России? Ничего. Только попробовать кого-нибудь убить. Вот они и пробуют, эти двое уккр-рар-рар-раинцев; отчего так прозвучало? А оттого, что (ещё) рот Перельмана был разрдоблен, а зубы выбиты.

Поверьте мне, это очень больно. Настолько, что и болью назвать нельзя. Можно лишь попытаться перестать ею руководствоваться; что Перельман и попробовал проделать.

Здесь следует-таки рассказать о запредельном опыте моего Перельмана. Опыт этот (посмертный в том числе), напомню, был ему дарован, когда он приближался (по причине своего алкоголизма) к физической погибели. Когда весь он готовился распасться на части: одна часть его лежала бы в земле, а другие его части растворялись бы в ноосфере, всемирной памяти матушки нашей Геи.

Раз уж злоба человеческая и ложь человеческая непобедимы (или почти непобедимы), посмотрим, как обстоит со сверхчеловеческим и почти божеским? Или прав-таки пушкинский Смоктуновский-Сальери (видите, не только Перельману дано играть версификациями мира):


Все говорят, нет правды на земле

Но правды нет и выше (прошу прощения, цитата по памяти, тоже могу её немного версифицировать). Перельман, одним ударом выбитый из плоти прямо в собственную (соборную) душу, повторил:

 Уккр-рар-рар-раинцы Хотите хорошее стихотворение?  и плюнул кровью себе под ноги.

На сей раз он собрался читать вийоновский «разговор тела с душой: опомнись, изменись! Я изменюсь! Поторопись! Ты зря ко мне спешила», но его тотчас ещё раз ударили, и он попросту потерял сознание (был вброшен в невероятность).

Ибо зачем ещё могут быть нам нужны все эти «независимые» Украинцы или «жизнелюбивые» женщины (то есть все, утверждающие свои права за твой счёт, «правые в своём праве»), как не для самоопределения?

Кто ты есть и где ты есть, и каким ты быть не хочешь.

Поэтому (пока что)  мы оставим допросный подвал и нациствующую Украину (там мы быть не хотим), оставим так же Украину советскую и виртуальный (с трудом вспоминаемый) Крещатик и вернемся в Санкт-Ленинград в ресторан на Невском, где помянутые мной Топоров и Кантор уже напрочь забыли о Перельмане.

Да и как им не забыть о Перельмане?

Кантор и Топоров (живой «гений» и усопший «гений») размышляли о будущем, а Перельман как раз этим будущим и был.

О нём не следовало размышлять, но его следовало знать. Правда, знание такое для «всего» человека, а не для его «частей», порасспыпанных в различных версификациях реальности.

Поэтому им (человеческим гениям, каковыми они себя полагали) оставались их размышления.

Перельман с Мальцом, вновь крепко-крепко вцепившемся ладошкою в его ладонь, стояли перед входом в ресторан, и Перельман (в отличие от Кантора и Топорова немного более весь, чем они) тоже размышлял о будущем: явившись из прошлого, достаточно оглянуться вокруг.

 А что, Хельга совсем ушла?  спросил он у римского мальчик.

Итак, любовная интрига продолжилась.

 Хочешь, чтобы я её вернул?  удивился мальчик, после чего радостно процитировал из Сатирикона:

 Иному приходится испустить непоседливый дух, вылетев из повозки, как если бы в ней наехав на камень.

Он прямо имел в виду: хорошо, что украинские нацисты дали тебе леща (напомню: повредив перепонку в ухе и раздробив Перельману рот это никуда не ушло).

После чего Малец-Эрот гневно вопросил:

 Так ты правда захотел вдруг остановиться, оглянуться, обрести себе точку опоры? Неужели ты, поцеловавший меня, именно женщину полагаешь точкой опоры? Понимаю тебя: женщина воплощает душу в смертную плоть (рожает в смерть); ты желаешь ощутительного и материального, а не виртуального.

Он крепко дернул Перельмана за руку и изрек вдруг на древнееврейском:

 Отдаёшь свое первородство за чечевицу.

 Пойдем в зал. Я хочу вернуть тебя тем, у кого забрал,  сказал ему Перельман.

 Ты думаешь, что меня получится «отдать»?  мог бы сказать мальчик.

На деле (и в этом виртуале) он произнес:

 Ты думаешь, что ты думаешь.

А ведь мог бы ещё сказать:

 Ты хочешь хотеть; но с этого всё и начинается.

 Не будем тревожить человеческих псевдо-гениев, ни живых ни мертвых: пусть говорят между собой и измысливают человечеству какую-никакую пользу,  сказал древнеримский мальчик и снова сильно (и даже несколько больно) дернул Перельмана за руку.

И тотчас рука души Перельмана (у монитора) тоже дернулась и двинула на экране стрелку курсора. Послушные стрелке Малец-Эрот и Перельман опять оказались на воображаемом Крещатике, вот только располагался он в древних Афинах.

И явилась у меня в голове мысль, что все происходящее происходит не просто так, а зачем-то.

То есть что-то (или кто-то)  за чем-то или кем-то следует.

Что, совмещая в версификации Невский проспект постперестроечного Санкт-Ленинграда и Крещатик советского Киева (но имея при этом в виду гражданскую войну на нынешней Украине), происходящее на экране перельманова монитора является иллюстрацией различий в мировосприятии, в видении мира, которое и является причиной всему человеческому, слишком человеческому, в том числе помянутой гражданской войне.

Назад