Моя борьба. Книга пятая. Надежды - Наумова Анастасия 13 стр.


 Как хорошо, что ты пришел!  воскликнула она.  Выпьем кофе?

Я кивнул.

 Веди. Я тут вообще не ориентируюсь.

В тот день на улице было полно студентов они сидели на скамейках, бордюрах и лестницах, а в столовой на Сюднесхауген, где мы с ней расположились, оказалось малолюдно. На этот раз волновались мы меньше и сперва поболтали о ее учебе, о соседках по общежитию в Фантофте; я заговорил про Мортена, потом вспомнил про Ингве, про то, какое счастье было приехать к нему сюда в гости, когда сам я еще ходил в школу; Ингвиль кое-что рассказала про свое детство, она была типичная пацанка играла в футбол и лазила за чужими яблоками; я сказал, что сейчас по ней ни за что этого не скажешь, она рассмеялась, в Бергене она играть в футбол не собирается, однако в следующий раз, когда сюда приедет команда «Согндал», непременно пойдет за них болеть и еще сходит на домашние матчи в Фоссхаугене. Я обмолвился про «Старт» и как мы с Ингве смотрели здесь игру в 1980-м, когда они в последнем тайме забили «Русенборгу», со счетом 4:3 став чемпионами страны, как мы потом бросились на поле и, стоя возле раздевалки, орали, поздравляя игроков, а те кинули в толпу свою форму, и мне, как ни удивительно, досталась форма Свейна Матисена, самая ценная, с номером девять, но тут какой-то взрослый мужик ее у меня отнял. Я сказал, что это потрясающе болтать о футболе с такой девчонкой, как она, а Ингвиль ответила, что, возможно, у нее и еще найдется, чем меня удивить. Потом она снова перешла к своей сестре, заговорила о собственном комплексе неполноценности, но говорить об этом ей было трудно, по крайней мере, так казалось, но словам противоречил ее смех, а взгляд не только лишал их тягостности, но и порождал обратный эффект. По какой-то причине я рассказал ей про случай из детства, когда мне было лет восемь-девять,  мне достались горнолыжные очки, крутейшие, вот только с одним недостатком в них не было стекол. Несмотря на это, я надел их в следующий раз, катаясь с горок возле дома. Шел снег, снежинки залепляли глаза, но я катался почти вслепую, и все было классно, пока рядом не появились мальчики постарше. Они тоже похвалили мои очки, я едва не лопнул от гордости, тогда мальчишки, естественно, попросили их померить, я сказал нет, и речи быть не может, но в конце концов все же поддался на уговоры, один из них надел очки и собрался было съехать в них с горы, как вдруг обернулся ко мне и сказал: «Да они же без стекол!» Он не смеялся надо мной, просто искренне удивился, зачем кому-то надевать горнолыжные очки без стекол.

Поболтав с ней с полчаса, я проводил ее обратно до читального зала. Мы остановились у дверей и все еще разговаривали, когда вдалеке показался Мортен, его ни с кем не спутаешь, даже издалека, мало кто из моих знакомых носил красную кожаную куртку, и только Мортен двигался зажато, словно механическая кукла, и при этом живо и энергично. Впрочем, сейчас он шел не с поднятой головой, как раньше, а наоборот, понурив ее и ссутулившись, и когда он поравнялся с нами и я поднял в приветствии руку, то заметил у него на лице гримасу отчаяния.

Мортен остановился, я познакомил их с Ингвиль, он коротко улыбнулся ей и впился в меня взглядом. В глазах у него стояли слезы.

 Я в отчаянии,  проговорил он.  Не представляешь, как мне херово.  Он взглянул на Ингвиль:  Простите, прекрасная фрёкен, за выражение.  Мортен опять повернулся ко мне:  Не знаю, что и делать. У меня нет сил. Надо к психологу. Надо поговорить с кем-нибудь. Я позвонил в больницу, и знаешь, что мне сказали? Что занимаются только экстренными случаями, я говорю у меня и есть экстренный случай, сил больше нет, а они на это спрашивают у вас бывают мысли о самоубийстве? Разумеется, у меня есть мысли о самоубийстве! Я страдаю от несчастной любви, все катится к хренам собачьим! Но мой случай, оказывается, не особо экстренный.  Он не сводил с меня глаз, а я не знал, что ответить.

 Ингвиль, ты же психологию изучаешь, верно?

Она взглянула на меня:

 Начала неделю назад.

 Ты не знаешь, куда в таких случаях обращаются?

Она покачала головой. Мортен снова посмотрел на меня:

 Я, может, забегу к тебе сегодня вечером. Можно?

 Естественно. Заходи обязательно.

Он кивнул.

 Ладно, увидимся.  Мортен развернулся и зашагал прочь.

 Твой друг?  спросила Ингвиль, когда Мортен удалился настолько, что не слышал нас.

 Да нет, не сказал бы,  ответил я,  он мой сосед, я тебе о нем рассказывал. Я его всего раза три или четыре видел. Просто он весь наружу я таких еще не встречал.

 Да уж, это точно,  согласилась она,  ну, мне пора. Позвонишь мне?

В груди кольнуло. На секунду-другую у меня перехватило дыхание.

 Хорошо,  пообещал я.

Когда я остановился на вершине холма и увидел внизу подо мной город, меня пронзило острое ощущение счастья, и я не понимал, как дойду до дома, как буду писать, есть, спать. Но мир так устроен, что он идет навстречу как раз в такие моменты, внутреннее счастье ищет внешнего отклика и находит, оно всегда его находит, даже в самом безрадостном окружении, потому что нет на свете ничего относительнее красоты. Будь мир другим, то есть без моря и гор, без равнин и озер, пустынь и лесов; если бы он состоял из чего-то иного, для нас совершенно невообразимого, потому что мы ничего другого не знаем, то мы бы все равно нашли в нем красоту. Существуй в нашем мире какие-нибудь глии и райи, эванбилит и кониулама, например, или ибитейра, пролуфн и лопсит или еще что-нибудь наподобие, мы и их воспевали бы, потому что так уж мы устроены, мы восхищаемся нашим миром и любим его, хотя это вовсе не обязательно, мир есть мир, и другого у нас все равно нет.

Поэтому, когда в ту среду в конце августа я спускался по лестницам к центру города, в моем сердце находилось место для всего, что попадалось мне на глаза. Стертые каменные ступеньки: потрясающе. Выгнутая крыша возле высокого и прямого каменного здания: какая красота. Непрозрачная пищевая бумага на решетке, ветер подхватывает ее и, отнеся на пару метров в сторону, снова опускает, на этот раз на тротуар, весь в белых пятнах жвачки: невероятно. Щуплый старик в ветхом костюме и с пакетом, битком набитым бутылками, ковыляет по улице: удивительное зрелище. Мир протянул мне руку, я ухватился за нее, и он повел меня через центр и по холмам с другой стороны до самой квартиры, где я немедленно уселся за стихотворение.

* * *

На следующий день перед первым занятием мы сдали работы. Пока мы болтали и пили кофе, преподаватели скопировали наши тексты мы слышали, как гудит ксерокс, и, так как дверь стояла открытой, видели короткие вспышки каждый раз, когда аппарат освещал лист бумаги. Наконец копии были готовы, и Фоссе раздал каждому по экземпляру и несколько минут мы молча читали. Потом он выбросил вперед руку и посмотрел на часы пришло время приступать к обсуждению.

У нас уже выработался определенный порядок: один студент читал, остальные по очереди комментировали, а когда заканчивали, комментировал преподаватель. Последнее было наиболее важно, особенно когда этот преподаватель сам Фоссе, потому что хоть он и нервничал и будто бы слегка боялся, слова его звучали веско и убедительно, отчего стоило ему заговорить, как все обращались в слух.

Он подолгу останавливался на каждом стихотворении, анализировал каждую строчку, порой каждое слово, хвалил удачные обороты, критиковал неудачные, рассуждал о потенциале образов, которые можно развить и вывернуть иначе,  и все это настолько веско и сосредоточенно, не сводя глаз с текста, практически не глядя на нас, что мы всё за ним записывали.

Мое стихотворение, разобранное последним, было о природе. Я попытался передать в нем красоту и безграничность пейзажа, в последней строке трава шептала «пойдем», словно звала с собой читателя, передавая то чувство, которое переполняло меня, когда я смотрел на картину. Поскольку картина представляла собой пейзаж, ничего модернистского в стихотворении не было, дома я довольно долго прикидывал, как осовременить текст, и внезапно мне пришел в голову образ «широкоформатное небо», и я радостно за него уцепился, он создавал впечатление, похожее на то, что я пытался передать в прозе: глядя на действительность, мальчики накладывали на нее увиденное по телевизору и прочитанное в книгах, но в основном телепередачи. В результате получался сходный эффект. Образ, на мой взгляд, демонстрировал разрыв с лирикой и поэтическими канонами, и, прочитав стихотворение в аудитории, я решил, что все так и работает.

Фоссе, в белой рубашке с закатанными рукавами и синих брюках, со щетиной на подбородке и залегшими под глазами темными тенями, после того как я прочитал стихотворение, не стал его перечитывать, как стихи других, а заговорил сразу.

Он сказал, что Аструп ему нравится и что тот вдохновил не меня первого, вот Улава Х. Хауге тоже, например. Затем он приступил к разбору стихотворения. Первая строка, сказал он, клише выкидывай. Вторая строка тоже клише. И третья, и четвертая. Единственно ценное во всем стихотворении это «широкоформатное небо». Такого я прежде не встречал. Этот образ можешь сохранить. А остальное выкинь.

 Но тогда от стихотворения ничего не останется,  пробормотал я.

 Верно,  согласился он,  но у тебя и описание природы, и мечты о ней это клише. От загадочности Аструпа в твоем стихотворении нет ни капли, ты превратил его в банальность. А вот «широкоформатное небо»  это, как я уже сказал, неплохо.  Он поднял голову.  Ну вот и все на этом. Выпить пива в «Хенрике» кто-нибудь хочет?

Хотели все. Мы собрались и под дождем зашагали в кафе, находившееся напротив «Оперы». Я едва не плакал, но ничего не говорил и понимал, что если уж плакать, то сейчас, пока мы идем, потому что сейчас можно помолчать, а когда мы будем на месте, придется разговаривать, притворяться веселым или, по крайней мере, заинтересованным, чтобы никто не догадался, насколько сильно слова Фоссе меня ранили.

С другой стороны, думал я, усаживаясь на диван и ставя на стол перед собой пиво,  изображать слишком уж бодрый вид тоже неестественно, иначе бросится в глаза, как я стараюсь, чтобы остальные ничего не заметили.

Рядом уселась Петра.

 Ты написал отличный стих.  Она хихикнула.

Я не ответил.

 Говорю же, ты слишком серьезно себя воспринимаешь,  сказала она.  Это всего лишь стих.  И добавила:  Ладно тебе.

 Легко сказать,  ответил я.

Она посмотрела на меня с обычной насмешкой в глазах и обычной иронической улыбкой.

Юн Фоссе повернулся ко мне.

 Писать стихи трудно,  сказал он,  это мало кому удается. У тебя есть один удачный образ, и это замечательно, понимаешь?

 Да-да, конечно, понимаю,  ответил я.

Он будто собирался что-то добавить, но откинулся на спинку и отвернулся. То, что он пытается меня утешить, казалось еще унизительнее, чем сам разбор. Получается, он считает, будто мне нужно утешение. Первым уходить отсюда нельзя, потому что тогда все решат, что я расстроен и мне тяжело. Вторым и третьим тоже подумают то же самое. А вот четвертым можно, тут никто уж точно не подумает ничего такого.

К счастью, засиживаться никто не собирался, всем хотелось по одному пиву после занятий, и не больше, поэтому через час я поднялся и, не потеряв лица, покинул кафе. Дождь разошелся, он ливнем обрушивался на улицы центра, сейчас почти пустые, поскольку все уже закрылось. Плевать мне на дождь, плевать на людей и на кривые деревянные домишки, рядами выстроившиеся на склоне, по которому я поднимался, тоже плевать. Я спешил, меня тянуло домой, запереться и побыть в одиночестве.

Дома я сбросил ботинки, повесил мокрый дождевик в шкаф и забросил пакет с текстами и блокнотом на верхнюю полку, потому что одного взгляда на него было достаточно, чтобы ко мне вернулся стыд.

На беду, нам снова задали написать стихотворение, сегодня вечером, а на следующий день предстояло его декламировать и разбирать. Может, и на это тоже плюнуть?

По крайней мере, сейчас сил на него точно нет, подумал я и лег на диван. Над головой стучал по стеклу дождь. Ветер с тихим свистом налетал на газон и разбивался о стены дома. Время от времени доски поскрипывали. Я вспомнил шум ветра возле дома, в котором рос, казавшийся гораздо громче, чем тут, из-за того, что кругом были деревья. Какой же мощный это был звук. Внезапно нарастая, он приближался, умолкал, снова нарастал, вздох за вздохом проносился сквозь лес, и деревья качались туда-сюда, словно пытаясь от чего-то уклониться.

Больше всего я любил одинокие сосны рядом с домами. Они выросли в лесу, но потом лес вырубили, горы взорвали, разбили газоны и выстроили дома, рядом с которыми теперь оказались эти сосны. Огромные и стройные, с ветвями высоко над землей. Красноватые, почти огненно-красные, когда на них светило солнце. Они похожи на капитанов, думал я почти каждый раз, глядя в окно на соседский двор, на покачивающиеся сосны, а сам двор это корабль, забор релинг, дома каюты, поселок флотилия.

Я встал и прошел на кухню. Накануне вечером я замочил всю грязную посуду, ножи и вилки в горячей воде, в которой развел чуть-чуть мыла, так что теперь осталось только ополоснуть все под холодной водой и посуда засияет чистотой. Я был доволен, что придумал такой способ так мне, считай, и посуду мыть не надо.

Закончив, я уселся перед пишущей машинкой, включил ее, заправил лист бумаги и немного посидел, разглядывая его. А потом начал печатать новое стихотворение.


СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА. СРАКА.


Я вытащил листок и посмотрел на него.

Мысль о том, как я зачитаю это вслух в академии, приводила меня в восторг, меня распирало от радости, когда я все это себе представлял, как они отреагируют и что скажут. Что тут сплошь клише, все надо выкинуть и оставить только одно слово?

Ха-ха-ха!

Я налил себе кофе и закурил. Впрочем, радость моя была не то чтобы полной: зачитать это вслух значило сильно рискнуть, это провокация, пощечина, а если я чего и опасался, то это со всеми разругаться. Но чем больше я боялся, тем заманчивее оно выглядело. Запретное притягивало, головокружительный страх, сродни боязни высоты, подталкивал все-таки это сделать.

Назад Дальше