Да что вы понимаете! разошелся Лакош. Или вы, может, думаете, национал-социализм и рабочая партия это просто слова такие красивые? Адольф и сам был простым рабочим. Говорю вам, своих он в беде не оставит!
В дверь просунул голову постовой.
Эй, меня тут менять кто-нибудь собирается? поинтересовался он. Десять минут первого!
Ругаясь на чем свет стоит, Лакош поднялся, напялил каску, схватил ружье и вышел на мороз. Разговор его и в самом деле взбодрил, поэтому бросать его на середине было жалко. Он принялся неторопливо расхаживать между землянками, из которых доносился приглушенный храп и свист. В нем пробудились воспоминания о далеком прошлом, позабытом в стремительном течении солдатской жизни. Подумалось об отце, которого вот уже шесть лет как не стало. Воспоминания о нем были смутными виделись они редко. Тот либо работал в дневную смену, либо, если работал в ночную, днем спал. Но вот по воскресеньям он порой, взяв маленького Карла за руку, бродил вдоль раскопа, показывал ему мрачные своды углемоечного цеха, высоченный копер, на котором крепился тросовый барабан лебедки, огромные отвалы, переплетенье путей, между шпалами которых грудилась угольная мелочь, рассказывал о тяжелом подземном труде, а стало быть, и о будущем о тех временах, когда шахта наконец-то будет принадлежать рабочим и они заживут вольной, достойной жизнью. Он рассказывал сыну о Ленине, который хотел освободить рабочих всего мира от оков. Мальчику, росшему в огромном, топившемся по-черному доме, где под одной крышей ютилось множество бедных семей, в душу запал этот образ будущего мира, в котором будет солнце, воздух, яркие краски и непременно белый хлеб на столе. Он вместе с другими мальчишками носился по улице, выкрикивая Да здравствует Москва!, кидался в полицейских камнями из укрытия и мелом рисовал на стенах советские звезды. Улюлюкая, отбивая такт в ладоши и горланя песни, он бежал впереди отряда, когда через их квартал проходил отряд Союза красных фронтовиков в зеленых гимнастерках и с музыкантами-шалмейщиками[11] во главе Потом наступил тридцать третий год. Карлу тогда уже стукнуло четырнадцать, но на вид было по-прежнему десять. Свершилась Национальная революция, и его забрали в гитлерюгенд. В отряде и в школе ему вбили в голову, что фюрер создаст теперь фольксгемайншафт[12], и фольксгемайншафт этот сбросит путы долгового рабства, последует освобождение рабочего класса, и создастся мощная, великая держава, в которой будет царить социальная справедливость. Когда он вдохновленно пересказывал это дома, отец, которого преждевременно состарила непосильная работа, реагировал в лучшем случае презрительным смешком, а то и вовсе таскал его за нос. Они все больше отдалялись, отец начинал казаться ему чудаком, каким-то странным пережитком прошлого. Карл не понимал, как можно было восхищаться чем-то, чего и вовсе не было как этим самым Лениным, давно уже умершим, и не видеть при этом, а может, и не хотеть видеть, как прямо в родной стране свершается великое чудо. Ну и пускай старик верит в этого своего Ленина, коль ему от этого легче! Хоть бы он нос на улицу высунул да поглядел, что творится! Но нет, он повсюду твердил, что Гитлер это война и прочую подобную чепуху. Однажды его наконец схватили и упекли в концентрационный лагерь. Прошло несколько недель, и пришла короткая телеграмма: Застрелен при попытке бегства. Лакош помнил тот скорбный день, как вчера. Мать, побледнев, все глядела на карточку, не в силах ни расплакаться, ни вымолвить хоть слово; он же рыдал что есть мочи от боли и гнева. Как же мог его старик так безрассудно поступить бежать! Что с ним могло такого страшного случиться? Два месяца работ да немного политподготовки, которая ему наверняка бы не повредила. И из-за этого рвать когти? Но что произошло, то уже произошло. Отцу не суждено было застать новый порядок, который наверняка заставил бы его примириться с властью. Два года спустя, когда Карл пошел служить в механизированный корпус, они с матерью не на шутку повздорили. Изможденная женщина, после гибели отца замкнувшаяся в себе и ставшая несколько с причудами, пришла в такую ярость, какой ему еще никогда не доводилось видеть. Называла его классовым врагом, кричала, что он предал память отца. Он в гневе покинул дом, чтобы больше никогда туда не возвращаться. Лакош регулярно слал матери короткие неловкие письма, в которых сквозила плохо скрываемая любовь, и каждый месяц отправлял деньги, даже с фронта. Но ответа никогда не получал. Настоящее мученье! Если бы дома не ждала его маленькая смуглая чертовка Эрна, это было бы просто невыносимо
Вдруг он прислушался. Где-то позади него раздались выстрелы. В деревне зажглись огни. Оттуда доносился шум и звуки голосов. Подъехал мотоцикл.
Тревога! издалека закричал посыльный. Русские танки в деревне!
Лакош заскакал от землянки к землянке, точно резиновый мячик.
Тревога! кричал он сквозь затворенные двери. Тревога!
Из хижин показались заспанные офицеры и затрусили к месту сбора перед бомбоубежищем, в котором располагался начальник штаба дивизии. Туда же поспешили и еще не протерший глаза обер-лейтенант Бройер с пулеметом на шее, и зондерфюрер Фрёлих, и Херберт с Гайбелем. Перед бомбоубежищем царил хаос: смешались танки и машины, кричали и размахивали руками люди. Фельдфебель Харрас напрасно пытался призвать всех к порядку. Среди толпы носился растрепанный Унольд с непокрытой головой.
Где Кальвайт? кричал он, захлебываясь. Кальвайт!!!
Здесь! пробасил майор.
Кальвайт, выдвигайтесь! Судя по всему, с юга прорвались танки!
Майор и три его танка умчались в заданном направлении. В нервном ожидании прошло минут пятнадцать, и он вернулся.
Все чисто! доложил он. Брехня!
Господь мой Спаситель, простонал Унольд чуть ли не со слезами в голосе. С ума можно сойти! Еще три дня таким манером и ко мне впору будет санитаров вызывать!
После ложной тревоги спать идти никому не хотелось. Офицеры собрались в просторном бомбоубежище, которое уступил штабу связьбат. В тусклом свете свечей они сидели и стояли вокруг в надежде узнать, каково положение вещей. Перед подполковником Унольдом стояла бутылка коньяка, время от времени он делал из нее большой глоток. Видно было, что коньяк его успокаивает, хотя по его бледному лицу все еще время от времени пробегала мрачная тень того волнения, что ему пришлось пережить.
Итак, о положении вещей, произнес он, проводя рукой по лбу. Что можно сказать о положении вещей Вы и сами видите Нате-ка, выпейте по глоточку! Хотя бы один ящик генерал нам оставил.
Обстановка незамедлительно разрядилась.
Майор Кальвайт, вытянув ноги, сидел у стола и разглядывал на просвет свой стакан.
И то верно, сказал он. До меня там всякие доходили слухи Что же стряслось с нашим генералом?
Дал деру.
Как деру?
Вот так, деру! Просто взял и свинтил, да еще и прихватил с собой хорьх и половину нашего провианта.
Все загудели.
Что же, вот так вот и сбежал? изумился молодой офицер. Да это же Это же дезертирство!
Капитан Энгельхард приструнил его взглядом. Бесцеремонность Унольда задела его за живое.
Господин генерал страдает тяжелым нервным расстройством, подчеркнуто беспристрастным тоном сообщил он. Внезапно возникла необходимость в отдыхе в санатории под Веной. Командование армией разрешило ему немедленно отбыть.
Кое-что проясняется! не выдержал стоявший у стены Бройер и рассказал о том, как встретил генерала у горящих складов.
И представьте себе, прибавил Унольд, он еще хотел, чтобы я ему для его барахла выделил грузовик! Не на того напал!
Тьфу, пропасть! воскликнул капитан Зибель. В такой ситуации взять и исчезнуть Стыдно после этого даже носить звание немецкого офицера!
Кто знает, удастся ли ему вообще выбраться! вставил кто-то.
Таким всегда удается! парировал капитан Эндрихкайт.
Вы не меня ли имели в виду? раздался голос из дверей. Все обернулись и уставились появившегося на пороге человека в белом камуфляже.
Бог мой, полковник Люниц! подскочив, произнес Унольд, не выдавая эмоций. Это и правда вы? Мы в мыслях уж было похоронили вас с почестями на двести восемнадцатой высоте
Отряхнув снег, Люниц стянул с покрытой короткими седыми волосами головы капюшон, укрывавший его обветренное лицо, и приблизился.
Рано радовались, дружище, мрачно произнес он и окинул тусклым взглядом уставленный стаканами и бутылками стол. Впрочем, не хочу мешать вашим милым посиделкам. Зашел лишь поздороваться. А что до похорон с почестями, дорогой мой Унольд, считайте, что можете приступать. Не так уж много от нас и осталось две пушки да человек двадцать солдат Как только мы выстрелили последний снаряд, они смели нас и уничтожили.
Повисла мертвая тишина. У всех оставались невысказанные вопросы.
Ну что ж, выдавил полковник, и это что ж говорило о многом. Ну что ж, повторил он с напускным весельем. Пойду я вздремну на соломке часок-другой. Все равно спиртное у вас, того и гляди, кончится. Всем доброй ночи!
Он удалился усталой походкой. На Бройера, распахнувшего перед полковником дверь, накатило тяжелое чувство, словно он почуял надвигающуюся бурю. Дело было не только в том, что они потеряли подразделение, не только в том, что дивизия распадалась буквально на глазах, но и в том, как они провели этот странный вечер за вином и беседой, в том, как позорно покинул ставку командир, в почти что наглом несоблюдении Унольдом субординации, столь ему несвойственном, в наигранной политкорректности Энгельхарда. Что все это значило? Стабильный и ясный солдатский мир, в котором он до сих пор пребывал, мотаясь по Европе, ни о чем не задумываясь и отдавая себя во власть мгновения, обретал вдруг новые, пугающие очертания. Неужто одно это поражение способно было распахнуть ящик Пандоры? В какой-то миг Бройеру показалось, будто он стоит у жерла вулкана и кажущаяся твердь может в любой момент разверзнуться, обнажив геенну огненную.
Сколько еще будет продолжаться это доблестное отступление? нарушил молчание капитан Зибель, будучи не в силах сдерживаться. Должно же что-то наконец произойти!
Он нервно теребил свой протез, который никак не желал нормально работать.
Подполковник Унольд налил себе еще рюмку. Коньяк был для него как анестетик.
Словами дело не поправишь, Зибель, произнес он. Русские прорвались, тут ничего не попишешь, и теперь они стремятся увеличить разрыв в наших рядах. Верховное командование вооруженных сил, разумеется, направит нам на подмогу резервы. Это может занять еще несколько дней. До тех пор положение остается печальным, и нужно быть готовыми к любому развитию событий. Но по крайней мере, отступать мы больше не станем. У нас есть приказ любой ценой удержать долину реки Большой Голубой. Для этого одиннадцатый корпус передал нам в подчинение подразделение под командованием Штайгмана, сражающееся сейчас за Бузиновку, и еще кое-какие части. Главное сейчас что? Чтобы русские дали нам хотя бы завтра продохнуть и, что важнее всего, не прорвались бы к открытому южному флангу.
Насколько далеко им уже удалось прорваться? спросил Бройер. Он вдруг осознал, что со вчерашнего утра вообще ничего не слышал о позициях неприятеля.
Подполковник лишь пожал плечами.
Корпус более точными сведениями не располагает вернее, от корпуса никаких более точных сведений не поступало. На пятьдесят, может, на шестьдесят километров. Дальше русские вряд ли отважатся забраться, хоть и не видят перед собой противника. Их командование просто не сможет так далеко направить части, даже если подойдет подкрепление. Мы это уже знаем по прошлой зиме. Кроме того, они до трясучки боятся удара во фланг.
Капитана Энгельхарда позвали к телефону. Вернувшись, он при всем своем самообладании не мог скрыть радостного волнения.
Звонили из корпуса! воскликнул он, обращаясь к Унольду. Армия отвела с передовой шестнадцатую и двадцать четвертую танковые дивизии. Они уже на подходе!
Настроение мгновенно улучшилось. Все загалдели наперебой.
Двадцать четвертую только недавно пополнили!
А уж шестнадцатая! Это они летом прорвались вперед к Волге!
Вот уж зададим мы им жару, господа!
А то! Ишь, обнаглели! Вон куда прорвались!
А на востоке стоит Хайнц с двумя целехонькими танковыми дивизиями! вставил майор Кальвайт. Если и он подключится, они в один день сметут весь вражеский клин. Тогда русским точно несдобровать!
Выпьем за это, Кальвайт! За Хайнца! вскричал Унольд, пододвигая командиру танковой части наполненный стакан. Я тоже думаю, что пройдет несколько дней, и все уляжется. Русские потеряют парочку танковых бригад и обретут бесценный опыт.
Под воздействием алкоголя лица офицеров зарумянились. Они погрузились в воспоминания и мечты о будущем. Даже Унольд все больше и больше расслаблялся, позволял себе то один, то другой выпад. Майор Кальвайт, как следует налегавший на алкоголь, в свойственной ему сухой манере травил сальные анекдоты, вызывавшие раскатистый гогот. К тому моменту, как капитан Энгельхард деликатно намекнул, что пора расходиться, напомнив, что впереди их ждет трудный день, ящик давно был пуст.
Ночь была светлая. Бройер возвращался на свою квартиру. До слуха его доносился шум колонн, проезжающих по дороге на противоположном берегу Голубой. Рядом, увязая в снегу, молча шагал лейтенант Дирк. Луна бросала странные тени на его молодое, еще не успевшее ожесточиться лицо.
Вот негодяй! вырвалось наконец у лейтенанта. Жалкий оборванец! И он еще смеет называться Он еще смеет произносить имя фюрера!
Бройер уставился на него в изумлении и заметил, что в глазах юноши стоят слезы. Мама родная, подумал он про себя. Вот его проняло! До войны Дирк был вожатым гитлерюгенда. Со всем присущим ему в двадцать лет восторженным максимализмом он настаивал, чтобы его послали на фронт, до тех пор пока не добился своего. Бройер уже не раз беседовал с ним, в том числе и осторожно касаясь определенных слабых мест и недостатков молодежного движения. Как правило, лейтенант бурно возмущался: вероятно, и были досадные прецеденты, но где их не было? Сетовать на это не стоило, и уж тем более не стоило позволять им замутнить взор, устремленный к великой цели. Критика, подобная той, что сорвалась с его губ в адрес дезертировавшего командира, была для него совершенно нехарактерна.
Плохо то, несколько легкомысленно заявил Бройер, что подобные личности встречаются не так уж редко по крайней мере за пределами рядов вооруженных сил!
Ничего подобного! возмутился лейтенант. Это случай единичный! Слава богу, единичный. Но то, чего таким трудом добились в многолетней борьбе десятеро, такой негодяй способен разрушить в одно мгновение вот что самое ужасное.
Не поймите меня превратно, Дирк, нерешительно произнес обер-лейтенант. Я тоже не большой любитель говорить на подобные темы Но вот есть у меня дома один крайсляйтер[13] он не только крайсляйтер, он еще и ландрат[14], и владелец лесопилки. И вот все заказы, что поступают от района, старый боец[15] ландрат направляет старому бойцу хозяину лесопилки. И то, что он за свои заслуги перед отечеством считает себя вправе ставить цену выше, чем другие поставщики леса, что господин крайсляйтер не привязан ни к какой тарифной сетке и самым наглым образом эксплуатирует своих рабочих, что район за что-то награждает его загородным поместьем на это все почему-то закрывают глаза. Не так давно его отдали под суд за дачу ложных показаний под присягой. И что же? Верховному судье пришлось подать в отставку, а он остался на своем месте! С тех пор он приличным людям и в лицо-то смотреть не осмеливается, но гауляйтер его, несмотря на все жалобы и иски, с должности не снимает, и фюрер ничего с этим не делает! Вот этого я, как видите, понять не могу. Неужто все это не стоит внимания?