Они ехали всю ночь по сельской глуши и прибыли на место дождливым весенним утром. Бартон Трэшер, толстенький, кругленький, вышел из каменной Сторожки и, рыдая, простер руки к давно потерянному отпрыску. Они забрались в Розовый Дударь, и Гарольд, когда-то юрист, проверил документы. Штату требовалось, чтобы в документе было указано имя, и они согласились, что пусть это будет Хэнди, хотя приобретение принадлежало всем поровну. Только когда бумаги были подписаны, Титус сказал своему отцу: У нас с тобой были нелады в прошлом, пап, но теперь, я думаю, все в порядке. В ответ Бартон Трэшер приник к широченной груди сына, а Титус стоял, терпеливо снося это проявление нежности.
Тут кто-то зажег римскую свечу, и все захлопали. Остатки дождя орошали их, капая с деревьев, когда Свободные Люди впервые совершили неторопливую прогулку по лесу, чтобы оглядеть свою землю. Мужчины, размахивая мачете, расчищали тропу, а женщины с детьми на руках шли позади. Выйдя на Овечий луг, они ахнули. На вершине холма стояли огромные постройки, увидеть которые никто не ждал: Бартон Трэшер сказал, он думал, здесь только сельскохозяйственные угодья, и знать не знал, что эти здания существуют. Аркадия-дом высился над ними кирпичной громадой, заросшей кустами шиповника, за ним огромный серый корабль Восьмиугольного амбара и другие каменные сооружения, утопающие в траве. Они поднялись по террасам, нащупывая прячущиеся под наносами и сорняком каменные ступени. Яблони, древние и одичалые, искореженные, как гоблины, а между ними заросли дикой малины. Прошлогодняя листва приторно-ароматной слякотью липла к подошвам. Они вышли на крытую плоским сланцем веранду и сгрудились перед огромной входной дверью.
Et in Arcadia ego, прочел кто-то. Все поглядели на притолоку над дверью, по которой были кое-как высечены эти слова.
Астрид, прочтя вслух, сказала: Аркадия. Это значит: И я в Аркадии. У Пуссена картина так называется. Это цитата из Вергилия[10]
Но Хэнди громко прервал ее: Никаких эго в этой Аркадии! и все радостно завопили. Астрид пробормотала: Нет, это не то эго, это значит, что А потом смолкла, и никто, кроме Кроха, ее не услышал.
Аркадия, в волосы Кроху прошептала Ханна, и он кожей головы почувствовал ее улыбку.
Прихожая: обрушившаяся люстра, хрусталинки среди сора, следы животных, палые листья; лестницы, изгибающиеся в небо, в крыше дыра. Свободные Люди разделились, принялись обследовать найденное. Ханна несла Кроха сквозь разруху, свалявшуюся комками перекати-поля пыль, исписанные кем-то давно стены, двери, которых лет сто никто не открывал. Аркадия-дом представлял собой беспредельное здание в форме подковы, охватившей внутренний двор, посреди которого царил огромный, футов в пятьдесят высотой, дуб. В крыльях дома тоже все было сломано и замусорено, и были они длинные, конца нет. Глянув в окно, Крох увидел мерцание Пруда и хозяйственные постройки, похожие на корабли, плывущие по морю из сорняков. Все вокруг было дырявое: крыша, стены, полы. Жутковато.
Наконец все собрались в Просцениуме, большом зале со скамейками, сценой, драными гардинами, выцветшими до серости, хотя в глубине складок прятался еще густо-красный бархат. Свободные Люди, грязные и голодные, жаждали вечеринки. После долгих лет, в течение которых они обсуждали, как лучше выстроить жизнь, делились прочитанным, рассказывали о кибуцах, ашрамах и художественных коммунах вроде той, что была в Дроп-Сити, в которых некоторые из них жили, наконец-то они вернулись домой. Им хотелось отпраздновать это с музыкой, травкой, а может, и с чем-то покрепче, но Хэнди не разрешил. Если мы не сделаем эту работу сейчас, битники вы мои, сказал он, когда ж нам ее делать? Так что они остались в Просцениуме, и день угас и перешел в полночь, а они всё судили-рядили, обсуждая правила своего Дома.
В пролом в полу виднелась Прихожая, наливавшаяся чернотой, пока только и разглядеть стало, что отблески хрусталинок, валявшихся на полу; а в той дыре, что в крыше, ночь стала чернильной и вскоре вспыхнула сиянием звезд.
Все вещи общие, все имущество банковские счета и трастовые фонды идут в общий котел, каждый, кто присоединится, должен отдать все, что у него есть. Счета и налоги оплачиваются этими деньгами. Зарабатывать будут акушерством и наемным трудом в поле, пока наконец не станут есть только то, что собрали сами, а излишки сбывать. В пределах Аркадии корыстолюбие деньги запрещены.
Приглашается каждый, кто пообещает работать; о тех, кто работать не может, потому что немощен, болен, брюхат или стар, будут сообща заботиться. В помощи никому не откажут. Но никаких беглецов: проблемы с властью им не нужны.
Жить они будут чисто и правдиво, ничего незаконного. Но тут в воздухе разлился знакомый вонючий дымок, и внесли поправку: ничего такого, что должно бы быть незаконным.
Наказания будут излишни; каждый, если допустит ошибку или не выполнит честно свою работу, подвергнется Конструктивной критике, то есть коммуна соберется и провинившегося пропесочит: это ритуальное очищение.
С кем ты трахаешься, на том ты женат, сказал Хэнди; и так возникли поначалу браки в четыре, пять, шесть и восемь составляющих, большинство из которых вскоре распались на одиночек и пары.
Ко всем живым существам относимся с уважением; все веганы, товары животного происхождения запрещены, домашние животные тоже.
До того дня, когда они отремонтируют наконец этот огромный странный корабль под названием Аркадия-дом и станут жить здесь вместе в любви и согласии, будет создана временная Эрзац-Аркадия.
Было уже почти утро, когда правила были изложены, согласованы и перечислены по порядку. Многие уже спали. Те немногие, кто не спал, видели широкое лицо Хэнди, подсвеченное льющейся сквозь грязные окна зарей. Размашисто махнув вокруг себя, он сказал: Эта земля, эти постройки, которые мы обрели здесь сегодня, это дар любви от Вселенной.
Тут дали себя знать годы бездомных скитаний, и Хэнди заплакал.
С тех пор прошло три года тяжелой работы, урожайных и нет. У соседей-амишей они одалживали волов, чтобы вспахать поля. Позже молчаливые, трудолюбивые амиши пришли нежданно помочь собрать урожай сорго, ячменя, сои. Собранного хватало лишь на еду, на продажу ничего не осталось. Акушерки ездили в соседние города, Илиум и Саммертон[11], где за деньги принимали роды. Для грузовых перевозок, тоже за плату, был основан Гараж; парк машин поддерживали тем, что, находя брошенные автомобили, разбирали их на запчасти. Каждую осень они нанимались работать в полях или яблоневых садах, чтобы заработать побольше. Делали Кисло-сидр, соусы и пироги из собственных яблок, консервировали землянику с малиной и прочее, что давал сад. Но даже прошлой зимой в Аркадии голодали неделю, и было бы еще хуже, если б Ханне не удалось вырвать у родительских адвокатов свой трастовый фонд. Вместе они выжили.
Однажды декабрьской ночью после празднования Солнцестояния, когда Хэнди алкал видений в парилке, которую они построили рядом с Душевой, Эйб созвал секретное совещание по реновации Аркадия-дома. Пригласил соломенных боссов, временных начальников рабочих подразделений: Полей, Садов, Ассенизации, Дармового магазина, Пекарни, Соевого молокозавода, Консервного цеха, Акушерок, Бизнес-подразделения, Гаража и Детского стада. Ханна принесла Кроха с собой, под пончо, потому что была тогда временной начальницей Пекарни и не хотела бросать его одного в Хлебовозке. Собрались они на полпути между Аркадия-домом и Восьмиугольным амбаром, в туннеле, который Олли укрепил на случай ядерного удара.
Послушайте, сказал Эйб. Я тут подумал, что настал некоторого рода поворотный момент. Нужно как можно скорей въехать в Аркадия-дом, иначе наши грандиозные планы завянут. Ведь стоит привыкнуть к жизни в Эрзац-Аркадии, как все мечты про жизнь в Аркадия-доме развеются в дым. Что въезжать-то, нам и в Эрзац-Аркадии хорошо, вот мы никогда и не въедем.
Тут кто-то возразил что-то, кажется, насчет денег, но Эйб поднял руку. Дайте мне минутку. Совершенно очевидно, что мы работаем надрывно, неэффективно, слишком много усилий тратим на обыденные дела просто для того, чтобы выжить. Все дело в разделении труда. Если централизовать уход за детьми и приготовление пищи и сделать так, чтобы не нужно было самим таскать воду из Пруда и самим доставлять продукты из Дармового магазина на ужин, или следить за тем, чтобы всегда было достаточно нарубленных дров, чтобы не мерзнуть на этой неделе, мы в самом деле успевали бы сделать достаточно, чтобы и прокормить себя, и подзаработать. Я вот тут подсчитал, сказал он и поднял листок, исписанный его мелким почерком. Если мы отремонтируем Аркадия-дом и будем жить там все вместе, это вполне может выгореть. Может сработать. Может, даже получим прибыль в этом году.
Борода Эйба разошлась надвое, а улыбка стала такой широкой, что Крох испугался за щеки отца.
Наступила тишина. Слышно было, как в Восьмиугольном амбаре над головой волокут по полу что-то тяжелое. Но потом все принялись переговариваться друг с другом, расхаживать взад-вперед по туннелю, мечтать вслух, выстраивать свое видение будущего деталь за деталью.
* * *
И теперь, чем глубже Крох пробирается по Аркадия-дому, тем злее кусается противный липкий холод. У мужчин до этих комнат руки еще не дошли: тут темно и все в плесени. Он надавливает на щеколду, дверь распахивается, дохнув смрадом. Между тьмой коридора, в котором он находится, и светом над лестничной клеткой он выбирает свет и идет туда, хотя пыли по щиколотку. Он оказывается на лестнице, которая огибает оставшуюся глубоко внизу комнату, вполне вроде бы целый диван, большой кирпичный камин и то море запустения, которое волнуется футов на десять пониже воздуха, потревоженного шагами. Отсюда не слышно больше ни мужчин, работающих на крыше, ни их музыки, ни женщин, поющих и болтающих далеко, в Детском крыле.
Под первой дверью разливается чернота, зло, которое истекает из щели. Крох тихо-тихо идет дальше. За второй что-то слышится, вздох и шепот, в металле ручки ощущается холодок, поэтому он пропускает и ее тоже. Третья открывается, когда Крох с силой ее толкает, и он входит.
Комната вся толстым слоем устлана шерстистой пылью. Густо поросли ею стены и пол, она покрывает собой выпуклости, которые оказываются мебелью, Крох сует внутрь пыли руку, чувствует, что под ней дерево или, в другом месте, ткань, и выясняет, что это кровать.
Посереди пола влекущий к себе ком, Крох погружает в него обе руки. В сердцевине там что-то твердое. Крох вынимает кулак и, раскрыв ладонь, видит косточки, мышиный скелет и череп. Затем пригоршню пуговиц из незнакомого материала, непрозрачного, кремово-белого, мерцающего. Наконец, предмет, твердый и мягкий одновременно. Он дует на него, пока предмет не оказывается книгой.
На кожаной обложке тисненые цветы, мальчик выглядывает из-за дерева, и золотые буквы. Крох прослеживает четыре: Г-Р-И-М теряет терпение и раскрывает книгу.
Сначала он видит картинку. Во всем Аркадия-доме нет ничего ярче; картинка впитывает в себя дневной свет. Девушка с сосредоточенным лицом, похоже, своим отрезанным пальцем, словно ключом, пытается открыть дверь. На другой странице изображен крошечный человечек, который раскалывается надвое, из его ран хлещет кровь. Еще на одной картинке девушка в длинном платье идет рядом со львами, рот у нее приоткрыт, а золотистые волосы собраны кверху пушистой шапочкой вроде желудевой.
Он находит самую коротенькую историю. Его палец елозит под каждым словом, пока Крох не разгадает его. Эта про то, как у одной матери было много детей, а еды совсем не было. Крох очень хорошо понимает, как это, когда в животе сосет, а в стеклянных банках с завинчивающимися крышками только и осталось, что ягоды остролиста и соевые бобы. Мать хочет съесть своих детей. Дети сущие ангелы и готовы для нее умереть. Но ей становится совестно принять такую жертву, и она их не ест, а только сбегает от них, бросает.
Ужас громоздится на ужас: мать пожирает своих детей, дети умирают, мать навеки пропадает в той тьме, что за гранью сюжета.
Он роняет книгу назад, в пыль. Закрывает глаза руками. Мир надвигается на него, давит. Он не убирает рук, пока ужас не отступает, и он снова может дышать.
Издалека доносится голос Ханны, высокий, испуганный: Крох! Бегом ко мне, немедля, прямо сейчас! Прежде чем уйти, он хватает книгу, засовывает ее в штаны и по собственным следам в пыли бежит вниз, бежит и бежит, поворачивает не туда, теряет голос Ханны, влетает в знакомый зал, голос теперь ближе, бежит вниз по лестнице, перескакивая через проваленные ступеньки, споткнувшись, попадает в Прихожую, бежит по коридору, снова теряет голос, разворачивается в другую сторону и, наконец, оказывается в зеркальной комнате с проломленными длинными столами, где Ханна стоит спиной к нему и зовет. Она рада Кроху, до того рада, что хватает его под мышки и прижимает к себе так крепко, что ему трудно дышать, а потом опускает его на пол, отирает свое мокрое лицо о плечо и говорит: Не убегай никогда. Ты можешь пораниться. Тут очень, очень опасно.
Продолжая держать его за руки, мать отстраняет его от себя. Боже, как ты замурзался. Ты весь черный.
Тут ее рука натыкается на книгу у него в штанах, она озабоченно поджимает губы, а он наблюдает за ней и почти что разочарован, когда она оставляет книгу там, где есть. В эти дни она все пускает на самотек.
Из задней комнаты появляется Мидж. С тех пор как ее отец заледенел на том утреннем собрании в феврале, лицо у Мидж сделалось кислым, будто во рту у нее крыжовник. Не место здесь для ребенка, шипит она. Отвези его домой, Ханна.
А у Мидж-то нет шеи, вдруг замечает он. Голова ее ходит на плечах, как дверная задвижка.
Они уезжают оттуда, грохоча вниз по склону Красной коляской. Крох прячет книгу под ботинками и штанами, когда они с матерью оказываются в Душевой из цементных блоков, хотя по расписанию банный день у них в воскресенье. На неделе они обычно делают то, что Ханна называет ЭлТриПэ: обмакивают в горячую воду мочалку, намыливают ее и трут Личико-Подмышки-Промежность-Попу. Сегодня в пустой Душевой гуляет эхо. Все еще на работе. В пару есть душевредная роскошь: она в розовой мягкости матери, разогретой горячей водой, в лицах спящих младенцев, которые живут на коленях Ханны, в слоях тьмы, которые стекают с него самого, когда она трет его своими потрескавшимися руками, пока не отскребет докрасна и он не станет снова как новорожденный.
* * *
Неспешно вымывшаяся посреди дня, Ханна наливает себе чашку чая. Она сидит у окна, Эдит Пиаф на проигрывателе. Non, поет невидимая певица, je ne regrette rien[12]. Нет, слышит Крох, Жени не винегрет. Конечно, не винегрет, бедная Жени, думает он.
Ханна так погружена в свои мысли, что Крох для нее невидимка. Он машет рукой у нее перед лицом, но она и глазом не моргнет. Он вытаскивает из штанов книгу, которую стащил в Аркадия-доме, и по ступенькам главного входа в Хлебовозку бочком спускается под холодный навес и прячет книгу в свою жестянку-схоронку, куда та помещается, только если вынуть все остальное: змеиную кожу, стеклянный глаз с зеленой радужкой, наконечник стрелы и воробья, умеющего махать крыльями, которого Эйб когда-то для него вырезал.