Позвольте ей свою присягу исполнить.
Христя успокаивалась только тогда, когда гости позволяли ей себя «одеть и обуть як слид по закону». В этом была «ее присяга» ее служебное назначение, которому простодушная красавица оставалась преданною и верной.
В разговоре между собою Фигура и Христя относились друг к другу в разных формах: Фигура говорил ей «ты» и называл ее Христино или Христя, а она ему говорила «вы» и называла его по имени и отчеству. Девочку Катрю оба они называли «дочкою», а она кликала Фигуру «татою», а Христю «мамой». Катре было девять лет, и она была вся в мать красавица.
Глава пятая
Родственных связей ни у Фигуры, ни у Христа никаких не было. Христя была «безродна сыротина», а у Фигуры (правильно Вигуры) хотя и были родственники, из которых один служил даже в университете профессором, но наш куриневский Фигура с этими Вигурами никаких сношений не имел «бо воны з панами знались», а это, по мнению Фигуры, не то что нехорошо, а «якось не до шмыги» (то есть не идет ему).
Бог их церковный знае: они вже може яки асессоры, чи якись таки сяки советники, а мы, як и з рыла бачите из простых свиней.
В основе же своего характера и всех поступков куриневский Фигура был такая оригинальная личность, что даже снимает всю нелепость с пословицы, внушающей ценить человека битого дороже небитого.
Вот один его поступок, имевший значение для всей его жизни, которая через этот самый поступок и определилась. О нем едва ли кто знал и едва ли знает, а я об этом слышал от самого Фигуры и перескажу, как помню.
Глава шестая
Я жил в Киеве, в очень многолюдном месте, между двумя храмами Михайловским и Софийским, и тут еще стояли тогда две деревянные церкви. В праздники здесь было так много звона, что бывало трудно выдержать, а внизу по всем улицам, сходящим к Крещатику, были кабаки и пивные, а на площадке балаганы и качели. Ото всего этого я спасался на такие дни в Фигуре. Там была тишина и покой: играло на травке красивое дитя, светили добрые женские очи, и тихо разговаривал всегда разумный и всегда трезвый Фигура.
Раз я ему и стал жаловаться на беспокойство, спозаранку начавшееся в моем квартале, а он отвечает:
И не говорите. Я сам нашего русского празднования с детства переносить не могу, и все до сих пор боюсь: как бы какой беды не было. Бывало, нас кадетами проводят под качели и еще говорят: «Смотрите это народное!» А мне еще и тогда казалось: что тут хорошего хоть бы это и народное! У Исайи пророка читается: «праздники ваши ненавидит душа моя», и я недаром имел предчувствие, что со мною когда-нибудь в этом разгуле дурное случится. Так и вышло, да только хорошо, что все дурное тогда для меня поворотилось на доброе.
А можно узнать, что это такое было?
Я думаю, что можно. Видите это еще когда вы у бабушки в рукаве сидели, тогда у нас были две армии: одна называлась первая, а другая вторая. Я служил под Сакеном Вот тот самый Ерофеич, что и теперь еще всё акафисты читает [Сакен тогда еще был жив. (Примеч. авт.)]. Великий, Бог с ним, был богомолец, все на коленях молился, а то еще на пол ляжет и лежит долго, и куда ни идет, и что ни берет все крестится. Ему тогда и многие другие в этом в армии старались подражать и заискивали, чтоб он их видел Которые умели хорошо выходило И мне это раз помогло так, что я за это до сих пор пенсию получаю. Вот каким это было случаем.
Глава седьмая
Полк наш стоял на юге, в городе, тут же был и штаб сего Ерофеича. И попало мне идти в караул к погребам с порохом, под самое светлое воскресенье. Заступил я караул в двенадцать часов дня в чистую субботу, и стоять мне до двенадцати часов в воскресенье.
Со мною мои армейские солдаты, сорок два человека, и шесть объездных казаков.
Стал надходить вечер, и мне вдруг начало делаться чего-то очень грустно. Молодой человек был, и привязанности были семейные. Родители еще были живы и сестра но, самое главное, и драгоценнейшее ма-ти мати моя добродетельница!.. Чудесная у меня была мати предобрая и пренепорочная добром окрытая и в добре повитая До того была милостива, что никого не могла огорчить, ни человека, ни животного, даже ни мяса, ни рыбы не кушала, из сожаления к животным. Отец, бывало, спорит: «Помилуй, скажи: сколько ж их разродится? Деваться будет некуда». А она отвечает: «Ну, это еще когда-то будет, а я этих сама выкормила, так они мне как родные. Я не могу своих родных есть». И у соседей не ела: «этих, говорила, я живых видела: они мне знакомые, не могу есть своих знакомых». А потом и незнакомых не стала кушать. «Все равно, говорит, с ними убийство сделано». Священник ее уговаривал, что «это от Бога показано», и в требнике на освящение мясов молитву показывал, но ее не переспорил. «Ну, и хорошо, отвечала она, як вы прочитали, то вы и кушайте». Священник сказал отцу, что это всё делают какие-нибудь «поныряющие в до-мы и прельщающие женища, всегда учащеся и ни коли же в разум прийти могущие». А мать говорит отцу: «Се пустое: я никаких поныряющих не знаю, а так просто противно мне, чтобы одно другое поедало».
Я о моей матери никогда не могу воспоминать спокойно, непременно расстроюсь. Так случилось и тогда. Скучно по матери! Хожу-похожу, соломинку зубами со скуки кусаю и думаю: вот она теперь всех провожает в село, с вечера на заутреню, а сама сироток сберет, неодетых, невычесанных, всех сама у печки перемоет, головенки им вычешет и чистые рубахи наденет Как с ней радостно! Если бы я не дворянин был, я при ней бы и жил и работал бы, а не в карауле стоял. Что мы такое караулим?.. Все для смертного бою А впрочем, что я так очень скучаю Стыдно!.. Я ведь жалованье за службу получаю и чинов заслуживаю, а вон солдат он совсем безнадежный человек, да еще бьют его без милосердия, ему куда для сравнения тяжелее а ведь живет же, терпит и не куксится бодрости себе надо поддать все и пройдет. Что, думаю, самое лучшее может человек сделать, если ему самому тяжело? То, другое, третье приходит в голову, и, наконец, опять самое ясное приходит от матери: она, бывало, говорит: «Когда самому худо, тогда поспеши к тем, кому еще хуже, чем тебе» Ну вот, солдатам хуже, чем мне
Давай, думаю, я чем-нибудь солдат бедных обрадую! Угощу их, что ли, чаем напою, разговеюсь с ними на мои гроши!
Понравилось.
Глава восьмая
Я позвал вестового, даю ему из своего кошелька денег и посылаю, чтобы купил четверть фунта чаю, да три фунта сахару, да копу крашенок (шестьдесят красных яиц), да хлеба шафранного на все, сколько останется. Прибавил бы еще более, да у самого не было.
Вестовой сбегал и все принес, а я сел к столику, колю и раскладываю по кусочкам сахар и очень занялся тем: по скольку кусков на всех людей достанется.
И хоть небольшая забота, а сейчас, как я этим занялся, так и скука у меня прошла, и я даже радостно сижу да кусочки отсчитываю и думаю: простые люди с ними никто не нежничает, им и это участие приятно будет. Как услышу, что отпустиый звон прозвонят и люди из церкви пойдут, я поздороваюсь скажу: «Ребята! Христос воскресе!» и предложу им это мое угощение.
А стояли мы в карауле за городом, как всегда пороховые погреба бывают вдалеке от жилья, а кордегардией у нас служили сени одного пустого погреба, в котором в эту пору пороху не было. Тут в сенях и солдаты и я, часовые наружи, а казаки трое с солдатами, а трое в разъезд уехали.
Из города нам, однако, звон слышен, и огни кое-как мелькают. Да и по часам я сообразил, что уже время церковной службы непременно скоро кончится скоро, должно быть, наступит пора поздравлять и потчевать. Я встал, чтобы обойти посты, и вдруг слышу шум дерутся Я туда, а мне летит что-то под ноги, и в ту же минуту я получаю пощечину Что вы смотрите?
Да настоящую пощечину, и трах с одного плеча эполета прочь!
Что такое?.. Кто меня бьет?
И главное дело темно.
Ребята! кричу, братцы! Что это делается?
Солдаты узнали мой голос и отвечают:
Казаки, ваше благородие, винища облопались!.. дерутся.
Кто же это на меня бросился?
И вас, ваше благородие, это казак по морде ударил. Вон он и есть в ногах лежит без памяти, а двух там на погребице вяжут. Рубиться хотели.
Глава девятая
Все вдруг в голове у меня засуетилось и перепуталось. Тягчайшее оскорбление! Молодо-зелено, на все еще я тогда смотрел не своими глазами, а как задолбил, и рассуждение тоже было не свое, а чужое, вдолбленное, как принято. «Тебя ударили так это бесчестие, а если ты побьешь на отместку, тогда ничего тогда это тебе честь» Убить его, этого казака, я должен!.. зарубить его на месте!.. А я не зарубил. Теперь куда же я годен? Я битый по щеке офицер. Все, значит, для меня кончено?.. Кинусь заколю его! Непременно надо заколоть! Он ведь у меня честь взял, он всю карьеру мою испортил. Убить! за это сейчас убить его! Суд оправдает или не оправдает, но честь спасена будет.
А в глубине кто-то и говорит: «Не убий!» Это я понял, кто! Это так Бог говорит: на это у меня, в душе моей, явилось удостоверение. Такое, знаете, крепкое, несомненное удостоверение, что и доказывать не надо и своротить нельзя. Бог! Он ведь старше и выше самого Сакена. Сакен откомандует, да когда-нибудь со звездой в отставку выйдет, а Бог-то веки веков будет всей вселенной командовать! А если Он мне не позволяет убить того, кто меня бил, так что мне с ним делать? Что сделать? С кем посоветуюсь?.. Всего лучше с тем, кто Сам это вынес. Иисус Христос!.. Тебя самого били?.. Тебя били, и Ты простил а я что пред Тобою я червь гадость ничтожество! Я хочу быть Твой: я простил! я Твой
Вот только плакать хочется!., плачу и плачу!
Люди думают, что я это от обиды, а я уже понимаете я уже совсем не от обиды Солдаты говорят:
Мы его убьем!
Что вы!.. Бог с вами!.. Нельзя человека убивать! Спрашиваю старшего: куда его дели?
Мы, говорит, ему руки связали и в погреб его бросили.
Развяжите его скорее и приведите сюда.
Пошли его развязать, и вдруг дверь из погреба наотмашь распахнулась, и этот казак летит на меня прямо, как по воздуху, и, точно сноп, опять упал в ноги и вопит:
Ваше благородие!., я несчастный человек!.. Конечно, говорю, несчастный.
Что со мною сделали!..
И плачет горестно так, что даже ревет.
Встань! говорю.
Не могу встать, я еще в исступлении
Отчего ты в исступлении?
Я непитущий, а меня напоили У меня дома жена молодая и детки и отцы старички старые Что я наделал?..
Кто тебя упоил?
Товарищи, ваше благородие, заставили за живых и за мертвых в перезвон пить Я непитущий!
И рассказал, что заехали они в шинок, и стали его товарищи неволить выпить для светлого Христова Воскресения, в самый первый звон, чтобы всем живым и умершим «легонько взгадалося», один товарищ поднес ему чару, а другой другую, а третью он уже сам купил и других потчевал, а дальше не помнит, что ему пришло в голову на меня броситься, и ударить, и эполет сорвать.
Вот вам и приключение! Теперь валяется в ногах, плачет, как дитя, и весь хмель сошел Стонет:
Детки мои, голубятки мои!.. Старички мои жалостные!., женка бессчастная!..
Глава десятая
Убивается бедняга, и люди все на него смотрят, и вижу, и им тягостно, а мне еще более всех тяжело. А меж тем как я немножко раздумался, сердце-то у меня уж назад пошло: рассуждать опять начинаю: ударь он меня наедине, я и минуты бы одной не колебался сказал бы: «Иди с миром и вперед так не делай». Но ведь это все произошло при подначальных людях, которым я должен подавать первый пример
И вдруг это слово опять меня спасительно уловляет какой такой нам подан первый пример? Я ведь не могу же это забыть я ведь не могу же, чтобы Иисуса вспоминать, а при том Ему совсем напротив над людьми делать
«Нет, думаю, этого нельзя: я спутался лучше я отстраню от себя это пока хоть на время, а скажу только то, что надо по правилу»
Взял в руки яйцо и хотел сказать: «Христос воскрес!» но чувствую, что вот ведь я уже и схитрил. Теперь я не его я ему уж чужой стал Я этого не хочу не желаю от него увольняться. А зачем же я делаю как те, кому с Ним тяжело было который говорил: «Господи, выйди от меня: я человек грешный!» Без Него-то, конечно, полегче Без Него, пожалуй, со всеми уживешься ко всем подделаешься
А я этого не хочу! Не хочу, чтобы мне легче было! Не хочу!
Я другое вспомнил Я его не попрошу уйти, а еще позову Приди ближе! и зачитал: «Христе, Свете истинный, просвещаяй и освещаяй всякого человека, грядущего в мир»
Между солдатами вдруг внимание кто-то и повторил:
«Всякого человека!»
Да, говорю, «всякого человека, грядущего в мир», и такой смысл придаю, что он просвещает того, кто приходит от вражды к миру. И еще сильнее голосом воззвал: «Да знаменуется на нас, грешных, свет Твоего лица!»
«Да знаменуется!.. да знаменуется!» враз, одним дыханием продохнули солдаты Все содрогнулись все всхлипывают все неприступный свет узрели и к нему сунулись
Братцы! говорю, будем молчать! Враз все поняли.
Язык пусть нам отсохнет, отвечают, ничего не скажем.
Ну, я говорю, значит, Христос воскрес! и поцеловал первого побившего меня казака, а потом стал и с другими целоваться. «Христос воскрес!» «Воистину воскрес!»
И вправду обнимали мы друг друга радостно. А казак все плакал и говорил: «Я в Иерусалим пойду Богу молить священника упрошу, чтобы мне епитимью наложил».
Бог с тобой, говорю, еще лучше и в Иерусалим не ходи, а только водки не пей.
Нет, плачет, я, ваше благородие, и водки не буду пить и пойду к батюшке
Ну, как знаешь.
Пришла смена, и мы возвратились, и я отрапортовал, что все было благополучно, и солдаты все молчали; но случилось так однако, что секрет наш вышел наружу.
Глава одиннадцатая
На третий день праздника призывает меня к себе командир, запирается в кабинет и говорит:
Как это вы, сменившись последний раз с караула, рапортовали, что у вас все было благополучно, когда у вас было ужасное происшествие!
Я отвечаю:
Точно так, господин полковник, происшествие было нехорошее, но Бог нас вразумил, и все кончилось благополучно.
Нижний чин оскорбил офицера и остается без наказания и вы это считаете благополучным? Да у вас что же нет, что ли, ни субординации, ни благородной гордости?
Господин полковник, говорю, казак был человек непьющий и обезумел, потому что его опоили.
Пьянство не оправдание!
Я, говорю, не считаю за оправдание, пьянство пагуба, но я духу в себе не нашел доносить, чтобы за меня безрассудного человека наказывали. Виноват, господин полковник, я простил.
Вы не имели права прощать!
Очень знаю, господин полковник, не мог выдержать.
Вы после этого не можете более оставаться на службе.
Я готов выйти.
Да, подавайте в отставку.
Слушаю-с.
Мне вас жалко, но поступок ваш есть непозволительный. Пеняйте на себя и на того, кто вам внушил такие правила.
Мне стало от этих слов грустно, и я попросил извинения и сказал, что я пенять ни на кого не буду, а особенно на Того, Кто мне внушил такие правила, потому что я взял себе эти правила из христианского учения.
Полковнику это ужасно не понравилось.
Что, говорит, вы мне с христианством! ведь я не богатый купец и не барыня. Я ни на колокола не могу жертвовать, ни ковров вышивать не умею, а я с вас службу требую. Военный человек должен почерпать христианские правила из своей присяги, а если вы чего-нибудь не умели согласовать, так вы могли на все получить совет от священника. И вам должно быть очень стыдно, что казак, который вас прибил, лучше знал, что надо делать: он явился и открыл свою совесть священнику! Его это одно и спасло, а не ваше прощение. Дмитрий Ерофеич простил его не для вас, а для священника, а солдаты все, которые были с вами в карауле, будут раскассированы. Вот чем ваше христианство для них кончилось. А вы сами пожалуйте к Сакену; он сам с вами поговорит ему и рассказывайте про христианство: он церковное писание все равно как военный устав знает. А все, извините, о вас того мнения, что вы, извините, получив пощечину, изволили прощать единственно с тем, чтобы это бесчестие вам не помешало на службе остаться Нельзя! Ваши товарищи с вами служить не желают.