Мизанабим - Дарья Райнер


Дарья Райнер

Мизанабим

«Не нравится нам смерть, но поневоле

актёры с ней играют в унисон»

Р. М. Рильке


ЧАСТЬ I. Город боли и мостов

В начале было Море,

и Море было миром,

а Слово душой.

ПЕРЕД ШТОРМОМ


«Не оглядывайся».

Она шагает по поросшим мхом каменным ступеням, что уводят дальше от берега, вглубь дремучего леса в сердце острова Первого Огня. По обе стороны от тропы тянутся заросли тагавы: белые чашечки цветов качаются в такт её шагам, случайные прикосновения напоминают жгучие поцелуи. Листья папоротников, напротив, нежно трогают за плечи, гладят по макушке узкими ладонями, словно успокаивая: «не бойся, глупая, не дрожи паутинкой на ветру».

Нура сжимает кулаки. Страх сливается с восторгом и предвкушением неизвестного. Отчасти она знает, что ждёт в конце тропы: за первым испытанием последует второе, но каким оно будет известно лишь болотной ведьме, хранительнице Очага, мао-роа'ни «той, что живёт за рекой» и ведает людские судьбы.

Встречи с ней Нура боится больше всего, но страх нужно взращивать в себе из семени в росток и обращать во благо. Сегодня её шестнадцатый ханга-вир оборот солнечного колеса,  а значит, она обретёт вторую душу и докажет, что достойна быть частью племени.

«Ни о чём не думай».

Она перешагивает через сплетения корней, похожие на змеиные кольца, и отводит от лица плети лианы. Босые пятки шлёпают по булыжникам; капли вечерней росы остаются на коже.

Чем дальше Нура уходит от стоянки Плавучего Дома, тем чаще бьётся сердце. Пути обратно нет.

Она ступает на верёвочный мост, и тот мягко качается, скрипит канатными петлями. Гнилая доска кусает за пятку, оставляя жало занозы. Ничего, приложит к ранке лист тагавы, когда вернётся.

Если вернётся.

Глубокий вдох. Что ей говорил Сатофи? Духи реки Мангароа слышат мысли, чуют страхи.

Она закрывает глаза, позволяя зрению перейти в кончики пальцев и босые стопы, которыми приятно ощущать объятия моря, но не промозглый утренний туман, оставляющий следы на коже.

Шаг вперёд.

«Ни о чём не думай».

Тихий плеск воды. Звук повторяется теперь ближе, будто кто-то шагает к ней против течения, размеренно и неотвратимо, минуя острые камни на мелководье, протяжно вздыхая и исторгая запах застоявшейся тины.

В памяти проносятся наставления Сатофи, его глубокий голос и лучики морщин на тёмной, как ствол раку, коже. Он улыбается, говоря о том, что ждёт тринадцатую внучку за рекой,  так легко, будто речь идёт о чистке рыбы. Он всегда говорит о страхе с улыбкой и знает о нём больше прочих. Имя Саат-о-Фей на языке та-мери означает «сердце, в котором живёт ужас».

Нура крепче зажмуривается, сжимая ладони в кулаки.

Река в этом месте узкая: ей хватит двенадцати шагов, чтобы преодолеть мост и оказаться на другом берегу.

Раз, два, три

Она не успевает понять, что произошло: чужие голоса и руки подхватывают её уносят прочь от священной реки.

СТРАНИЦА ПЕРВАЯ. Рыбёшка


Лето в тот год умирало долго.

Цеплялось за жухлую траву, за острые края черепичных крыш, окунало солнце в лужи и качалось в гамаках из паутины. Оно хотело жить. Как и все в Клифе.

Простое желание.

Проще только воды принести.

 Тебя за смертью посылать быстрее вернёшься,  бросает Сом, когда Ёршик приходит с полупустым ведром. Расплескал по дороге, причём половину на себя, рубаха мокрая. На русой макушке взъерошены вихры. Глаза двенадцатилетнего мальчишки ни в чём не повинная синь.

 Там плеснявка вернулась,  говорит он, бухая ведро на землю рядом с Сомовым котлом,  в колодце сидит.

С груды ящиков доносится вздох.

На подстеленной рогожке чтоб заноза не ужалила лежит Горчак и лениво покачивает ногой. Свою работу он на сегодня выполнил: принёс в жестяной банке мальков, выловленных в протоке, и на этом полномочия всё закончились. Готовка в их верёвочной семье ложится на плечи Сома сегодня, завтра и всегда по праву старшего и «кухонной мамки», о чём не устаёт напоминать Карп, называя его уху хлёбовом внаготку. Без ничего, то есть. Раньше Сом жарил рыбу над костром, позволяя мясу пропитаться запахом дыма и сухих трав, а теперь всё чаще бросает наспех в кипящую воду. Если повезёт с клубнями батата и шляпками грибов, очищенными от гнили. Овощами или хлебом не разжиться в городе пусто.

На улицах и в людях. Везде пусто.

Только набат слышен дважды в день на рассвете и в вечерних сумерках. Над Уделом Боли тянутся нитки хоровых песнопений красные, тонкие, они сплетаются в клубок, обматывают шпиль и опадают в бессилии. Молитвы не лечат миножью хворь.

 Чего вздыхаешь?  говорит он Горчаку.  Иди да прогони.

 Пробовали.

Нога в запылённом ботинке взмывает и опускается. Как маятник. Горчак гоняет между зубов сухую травинку. Угольная чёлка закрывает лоб. Весь он угольный и угловатый в свои пятнадцать от грязных подошв до колючих глаз. Локти и колени острые, как у сверчка, плечи узкие, а скулы, наоборот, широкие, и ямочка на щеке, когда улыбается едко. По-другому не может. Всегда бьёт словами в цель, но чаще бережёт силы. Карп поначалу шутил, мол, языком ворочать не больно, парень, хочешь, мы тебе по медному холу будем платить за каждое слово, а потом смекнул, что к чему. Теперь у них идиллия: один молчит, другой не затыкается.

 Значит, пробуйте ещё раз.  Сом непреклонен.  Нам чистая вода нужна, а не муть эта,  он кивает на ведро.

Ёршик поджимает губы. Зря тащил, что ли?

 Ясно же как день,  заговорщицким шёпотом вступает Карп, молчавший до сих пор,  жертва ей нужна, плеснявке вашей. Иначе не уйдёт. Бросим в колодец Малого, и дело крыто.

 Себя туда брось,  Малой щетинится сразу. Ершится.  Ей надолго хватит.

Карп хохочет, хлопая себя по впалому животу. Среди братьев он самый рослый, на полголовы выше Сома, шире в плечах, вот и отдувается всякий раз, когда сила нужна. Впрочем, сильнее всего развит язык: практика сказывается.

 Меня не станет жрать,  сидя в тени, Карп вырезает рукоятку для будущего ножа. Любит он дерево. Почти так же сильно, как Горчак узлы и сети.  Я для неё слишком жёсткий. Подавится, слюной изойдёт Воду вам отравит.

Он откидывается назад. За спиной у Карпа Куча, которую он собственноручно перетаскал из Крепости, освобождая проход на третий этаж. Мусора в заброшенном доме было много: кое-что перенесли в западное крыло, что-то на городскую свалку, расчистив часть жилых комнат бывших палат военного госпиталя для себя.

Куча состоит из пружинных матрасов, осиротевших дверец и оконных рам. В её утробе прячутся ножки стульев, колёсики инвалидных кресел и останки носилок. Всё вместе образовывает на переднем дворе Крепости живописную гору хлама, но как заверяет и клянётся Карп, гору очень нужную. Ценно-ресурсную. Источник полезных запчастей и древесины. Так и высится Куча, до сих пор не сожжённая,  в надежде на светлое будущее.

 Хоть соломинку тяните,  отзывается Сом, помешивая жидкое варево в котле. Зимой их полевая кухня переезжает под крышу, и там все чинно сидят за столами, не то что на улице: кто на ящиках, кто на коряге, кто просто на земле, поджав под себя ноги. Каждый из шести братьев сидит по-своему.  А лучше идите вместе. Чтоб наверняка.

Карп фыркает. Видно, что ему не хочется отрываться от работы, выпускать из рук деревяшку. Лень подниматься и топать за ограду.

Горчак покачивает ногой.

Ёршик пинает ведро.

Оглоеды.

Сом не спеша зачерпывает уху, подносит к губам, дует. Пробует. Сплёвывает в траву и бросает половник. Разворачивается и шагает к Крепости.

Стёкла очков в металлической оправе горят отражённым светом.

 Куда ты, капитан, мой капитан?  летит ему в спину. Карп окликает строчкой из песни, но Сом не отвечает.

Ясно куда. За якорем.



Они отвоевали Крепость два года назад.

Стояла промозглая, насквозь гнилая зима, и в лодочном сарае на берегу падал снег сквозь прореху в дыре виднелось небо. В тот год их стало шестеро: Верёвочное братство обрело название и пустило корни. Все они понемногу врастали друг в друга. Привыкали, слушали, а потом и говорили. Каждый о своём.

О жизни до.

И о том, как.

А после были бои с пиявками. Бродягами и попрошайками, которые облюбовали коридоры тогда-ещё-не-Крепости: там, вдали от окон, было проще сохранить тепло. Печи давно вышли из строя, но костры всё равно жгли, и главный корпус утонул в пожаре. Вместе с аркой, балконами и лепниной. Горевали недолго. Радовались, что спасли восточное крыло пусть не такое красивое, зато новое. Оно было достроено позже, когда особняк богатого торговца мона Ферро после смерти хозяина перешёл во владение городского совета. Началась война за независимость колоний, и Клифу понадобился госпиталь: мест не хватало. Так что красота в этом месте штука весьма условная, как сказал однажды Карп, перешагнув порог.

Это был своего рода ритуал.

Каждый замирал на миг, а потом делал шаг и оказывался внутри.

Крепость принимала их, одного за другим, оборванцев, не имеющих за душой ничего, кроме упрямой веры в то, что завтра будет лучше. От пиявок, которые спят под мостами и просят милостыню на площадях, их отличало нечто очень важное: те самые корни, в переплетении которых рождалась семья. Странная, местами буйная и шумная, иногда колкая и способная ранить до крови, но всё же целая.

Стая из пяти братьев.

И одной сестры.



Свет застревает в стёклах и проливается внутрь уже не белым или жёлтым, а зеленоватым, как речная тина. Из белёных потолков вырастают крашеные стены, отражаясь в мутных дверных витражах.

«Это голубой»,  сказал Ёршик в первый день, едва перешагнув порог.

«Зелёный»,  заявил Скат.

«Бирюзовый»,  Горчак не спорил, он сообщал миру очевидную истину.

«Это морская волна, камрады,  Карп довольно зажмурился, раскинув руки.  Стоишь на берегу и чуешь солёный запах ветра. И веришь, что свободен, и жизнь только началась»

Сом тогда промолчал. Его ждали насущные дела: раздобыть ужин и устроить ночлег для шестерых на новом месте,  становилось не до размышлений о цвете стен. Хотя сейчас он понимает: лазурные. Были когда-то. Пока не начали линять. Сейчас чешуйки краски то и дело падают на бетонный пол первого этажа и деревянный настил второго. За ними видна кожа стен: шершавая, коричнево-серая.

Коридоры Крепости почти всегда сумрачны и неприветливы на первый взгляд. Но стоит приложить ладонь к трещине и пойти наугад, следуя за изгибами артерии, как вскоре почувствуешь под пальцами биение пульса.

У Крепости есть сердце.

Но об этом после.

Сейчас Сом идёт за якорем. Сворачивает направо и взлетает по лестнице на второй этаж. Ступени серые, в прожилках, а перила лазурь. Затёртые и поблёкшие от времени. Над высоким арочным проходом висит немая лампа.

Третья по счёту дверь с нарисованными очками его. Ниже кто-то пририсовал сомьи усы, и вряд ли этим художником был Ёрш.

Обалдуи.

Краску мешали с чернилами и кислотой: въелась мигом да так, что не ототрёшь. Потом кашляли, втягивая запах, пока не выветрилась без остатка, и ходили довольные.

На двери Ската красовалась летяга с длинным хвостом и ушами. «Ты их видел, этих скатов, в глаза? То-то же!».

У Горчака был канатная петля, отчего-то напоминавшая виселицу. Он знал тридцать семь узлов и продолжал придумывать новые: пальцы ловко продевали петли в восьмёрку, зовущуюся в простонародье заячьими ушами, и затягивали, проверяя на крепость. Он говорил, они ему снятся: кому-то сокровища и дальние страны, а Горчаку верёвочные узоры.

Вход в спальню Карпа и Ёршика ещё до того, как Малой перебрался в «одиночку»  сторожили таинственный глаз с полузакрытым веком и блуждающая улыбка. Видно, что получилась со второй попытки: первую наскоро замазали кляксой.

И только дверь Умбры осталась нетронутой. Она ничего не сказала, но расстроилась. Зря. Её не обошли вниманием: наоборот, побоялись обидеть. Нашла где-то тонкую кисточку она в то время обходила все палаты, осматривая шкафы и тумбы в поисках личных вещей, которые могли стать якорями,  и нарисовала веточку таволги. Не едкими чернилами, а смолой. Янтарной, пахнущей сладко и горько. Как сама Умбра.

Художники признали поражение с честью, а рисунки с тех пор служат напоминанием. Коснёшься, толкнёшь от себя створку и входишь. Малый дом внутри большой Крепости.

У Сома в нём ничего лишнего.

В платяном шкафу пустые вешалки: зимние вещи, свёрнутые, лежат аккуратными стопками. Сменные штаны и куртка на спинке стула. На столе пачка пожелтевшей бумаги и тяжёлая, как гроб с покойником, пишмашинка с отсутствующей буквой «н». Остро наточенный карандаш для пометок. Ручки он не любит. Они оставляют кляксы на ладонях.

Из-за ворота рубашки Сом достаёт ключи. Он всегда носит их с собой. Не в кармане, а именно так на крепком плетёном шнурке. Отпирая ящик стола, достаёт жестяную коробку. Под крышкой прячется всё ценное, что есть у Сома: слева его, справа чужое. Те самые якоря, найденные Умброй: вещи, когда-то принадлежавшие солдатам, офицерам, врачам и медсёстрам. Оставленные, забытые, брошенные. Всё, что могло пригодиться, или «светилось», как говорил Ёршик. Он делил вещи на просто хлам и то, что светится. Такое не вынести на свалку и не сжечь вместе с мусором. Это всё равно что память вытравить, человека стереть.

Но иногда приходится.

Так надо.

Сом перебирает медальоны и пожелтевшие квадраты фотокарточек. В его маленькой сокровищнице хранятся покрытые эмалью значки и катушка ниток, ножницы, напёрсток, игральные карты, кости, вышитый цветами платок и даже обручальное кольцо не золотое, медное. Но он ищет брошь. Стальную ласточку с хвостом-булавкой.

И не находит.

Плохо дело.



Плеснявка, как они её прозвали, на самом деле была плакальщицей. Чья-то мать при жизни, медсестра или санитарка, не вернувшаяся домой. Единственная из неживых обитателей Крепости, кто появлялся снаружи, за стенами, облюбовав колодец и заросли у ограды.

Почему кто её разберёт.

Может, небо любила теперь не спросишь. Скованные не разговаривали. Они передавали послания через знаки и образы как немые.

Ёршик говорил, что плеснявка страшная. Скрюченная и с гнилым ртом. Когти, как у птицы, и хребет выпирает.

Только он её видел. Прошлой весной, когда бока Крепости облепили птичьи гнёзда.

За водой стали посылать Горчака, но тот приносил муть на дне ведра, пожимая плечами. Стали думать, не рыть ли новый колодец, и если рыть, то где.

Сом ошибся. Отнёс не тот якорь. Подумал, что если она показывается только Ёршику, стало быть, на сына похож. Но нет, фотографию десятилетнего мальчугана вернул обратно ветер. Потом был шторм: лёжа в кроватях, они слушали завывания ветра, налетевшего с моря,  а наутро Малой увидел на земле гнездо. Птенцы погибли. Взрослые ласточки улетели. Ёршик возьми да и отнеси то, что осталось, к колодцу.

Договорился чудом. Без слов.

С тех пор плеснявка пропала, а Сом запоздало вспомнил о броши.



Он опускает крышку коробки. Если не здесь, то где?

Это может означать только одно: в Сомовых вещах кто-то рылся. Переступал порог без разрешения.

Нарушил кодекс.

У каждого в Братстве есть права.

Право на голос и неприкосновенность имущества. Все смеялись, когда он записывал эти строки. Конечно, мол, руки прочь от добытого честным трудом. Не все из членов Братства умели читать, и уж точно под рукой не нашлось печати, чтобы заверить липовый документ. Они просто позволили ему «маленькую дурь, как и у всех», пообещав соблюдать написанный от руки остро наточенным карандашом кодекс.

Карп поклялся первым, плюнув на ладонь и протянув руку.

«Фу!»  выдохнул Ёршик. Но тоже плюнул. За первым рукопожатием последовали другие, пока круг не замкнулся.

Умбра плевать не стала, но по очереди обняла каждого. Ската последним.

«Ну всё, камрады,  весело заключил Карп,  мы с вами повязаны судьбою. Кодексом!.. Всё по-серьёзке тут. Ныне объявляю стул у окна моим».

Дальше