Николай Лейкин
Голь перекатная. Картинки с натуры
© «Центрполиграф», 2023
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2023
* * *
Голь перекатная
Рассказы
Бездомники
I
Октябрьский серенький день только еще стал потухать, только еще начало смеркаться, и в мелочной лавочке, и в закусочной, помещавшихся в подвальном этаже, только еще зажгли лампы, а уж около входа в ночлежный приют начал собираться разношерстный народ, алчущий отдохновения. И каких только одежд тут нет! Вот форменное пальто, потерявшее свой первоначальный синий цвет, превратившийся во что-то буро-желтое, на спине и на рукавах с заплатами, вот фуражка с когда-то красным околышком, вот стоптанные сапожные опорки, из которых торчит сено около обернутых в грязные онучи ног, вот ситцевая кацавейка, подпоясанная веревкой и надетая на здоровом детине с опухшим лицом, вот нанковый подрясник с котомкой, привязанной за плечами, вот примитивная обувь из телячьей шкуры от чайного цибика и веревок. Серый армяк и заплатанный нагольный полушубок здесь аристократические костюмы, валенки роскошная уже обувь.
Дымят махорочные «цигарки», свернутые из газетной бумаги.
Кое-кто в толпе жует хлеб, вытаскивая его маленькими кусочками из-за пазухи. Кто-то в толпе говорит:
Пострелять бы в сумерочках-то. В сумерках подают чудесно, да места занять могут, и останешься без ночлега.
Как раз заполонят ночлежный. Что говорить! соглашается с ним другой голос.
А ведь еще, пожалуй, час места ждать, пока ночлежный отворят.
Нет, и все полтора, а то и два. Ко всенощной еще не звонили.
И присесть-то негде! А я сегодня гранил-гранил мостовую!
Садись на чем стоишь.
И то присесть.
Ситцевая кацавейка с подвязанной тряпицей скулой садится на тротуар, прислонясь к дому, и обхватывает руками колена.
Городовой сгонит. Не велено садиться-то, замечают ему из толпы.
Где городовой-то? А пока он придет, я уж отдохну. Шестьдесят верст прошагал в три дня, так костыли-то ой-ой как ноют!
Золотой роты господин кадет? спрашивает его кто-то.
Он самый.
Когда прибыли в Питер?
Сегодня около полудня.
Успели пострелять?
Здесь плохо. По дороге, за городом, стрельба была лучше.
Там всегда лучше. Там у публики сердце теплее.
Однако, как там ни тепло, всех в Питер тянет, никто там подолгу не сидит.
У меня здесь родня. Я к родне пришел в Питер, отвечает ватная кацавейка.
К родне? Так что ж у родни не ночуешь? Что ж к ночлежному дому пришел?
Долго рассказывать, дедушка. А только у меня здесь родня с каменными домами есть.
Ну-у?!
С лавками и магазинами. Все торговцы. Дядя на своих конях разъезжает. Кони огонь.
Вот так штука, коли не врешь!
Зачем врать! Завтра к ним объявлюсь. Сначала к отцу
Ах, и родитель даже есть?
Папаша и мачеха Прекрасная Елена. У отца магазин и электричество блещет вовсю.
Магазин у отца? Ну-ну-у? Как же это тебя отец-то так допустил?
Из-за него и погибаю.
Так. Бывает
Бывает, что у девушки муж помирает. Ха-ха-ха!
Ты чего зубы-то скалишь? Я правильно говорю. Прямо из-за отца погибаю. Я когда-то в бобре ходил, а летом в желтых полусапожках. Серая шляпа набекрень. При золотых часах с цепочкой. Есть лихачи на углу Невского и Садовой, что и сейчас меня признают.
Ну вот, должно быть, сам себя и ухлопал, коли с лихачами с Садовой занимался.
Нет, я не безобразил сначала. Конечно, эта самая «Аркадия» и «Салон варьете» были мне хорошо известны, но я просто как полированный юноша порхал.
Ну, вот и дополировался по «Аркадиям»-то. А то на отца клепать.
Говорю правду. Меня отец сгубил. К мачехе приревновал, к Елене Прекрасной.
Вот оно что Так Будем верить.
Рассказывай, рассказывай, милый, сказал ситцевой кацавейке субъект в вылинявшем форменном пальто. Долго здесь ждать, пока ночлежный отворят, все-таки послушаем.
Шута тебе захотелось? Не дождешься. Я горд, отвечала кацавейка. Когда-то около меня самого шуты-то прихлебали.
Молчание.
Ударили в колокол ко всенощной. Некоторые перекрестились. Выцветшее форменное пальто сказало:
Ведь вот теперь на паперти во время всенощной можно бы на сороковку настрелять, да боюсь, что народ в ночлежный нахлынет и без места останешься.
Не настрелять, коли ты не ихний, возражает кто-то. Не допустят и встать на паперти. Своя артель нынче на каждой паперти-то из нищих, и чужих не больно-то принимают. Забьют, заколотят. Да и церковные сторожа на их стороне. Со сторожами-то ведь они делятся.
Кондрак заключен?
Да, на манер кондраку.
А с ситцевой кацавейкой разговаривал уж сермяжный армяк.
А мачеха-то твоя, значит, оказалась ведьмой? спрашивал армяк.
И красоты неописанной, и доброты. И когда она ко мне склонность почувствовала, он ее тиранить начал и меня прогнал от себя. И вот тут-то я загулял, запил, потому сердце у меня чувствительное и несправедливости людской я не терплю.
Так все-таки запил. Ну, вот твоя и вина.
Запил. Мертвую запил. И все пуще и пуще. Бобры слетели с плеч, желтые полусапожки свалились. Все ниже, ниже и пошел я, наконец, с рукой По лавкам пошел просить пятачки. Назло ему пошел просить пятачки чтоб срам ему был за выгнанного сына, руку к чужим людям протягивающего.
На выпивку?
Только на выпивку ну и на закуску.
Ах, вино, вино! тяжело вздохнул сермяжный армяк.
Яд А заливает горе. Я и теперь, если стреляю, то прошу на сткляночку с килечкой, а не Христа ради на хлеб.
Субъект в ситцевой кацавейке умолк.
II
Совсем стемнело. Какой-то темно-серой шапкой нависло небо над узкой улицей. В воздухе моросило и мешало светить городским фонарям. Толпа около ночлежного приюта все увеличивалась. У входа ночлежники стали становиться в хвост. Слышались ссоры из-за мест, спорили, кто раньше пришел, кому стоять ближе к входу в приют. Какого-то подростка отколотили. Он заревел и продолжал плакать. Появился городовой, увидал какого-то пьяного и отправил его с дворником в участок.
В толпе говор.
Вот со своего кошта один и долой. На казенные хлеба попал.
Пьяных в участках не кормят. Я сиживал. Только ночлег. А наутро иди на все четыре стороны.
Все равно пятачок в кармане. Ведь за ночлег-то он отдал бы пятачок.
Как же, дожидайся!
Еще с четверть часа томительного ожидания.
А который теперь, к примеру, час? задает кто-то вопрос. Пора бы уж впускать нас.
Теперь скоро, отвечает кто-то. Вон народ от всенощной пошел.
От всенощной. А ты почем знаешь, что это от всенощной? Нешто у них на лбу написано?
Гурьбой идут. Сейчас видно. Все не было-не было никого на улице, и вдруг хлынули. Отворяют. Видишь? слышится радостное восклицание.
И действительно двери распахнулись, и толпа двинулась в коридор, толкая друг друга.
Звякают медные деньги о стойку. Приказчик выдает билеты.
Хорошо пахнет, шепчет кто-то в затылок подвигающемуся перед ним вперед. Сегодня, стало быть, щи на ужин, а не каша.
Да каша-то, братец ты мой, вкуснее.
Кому что. А я люблю хлебово. Только бы горячее было да посолонее.
Здесь соли вволю
Через несколько минут стучат ложки о чашки, за длинными столами слышно всхлебывание, чавканье, уста жуют. Ночлежники кормятся перед отправлением ко сну. Здесь тоже очередь. Кормят партиями. Одни сменяют других. Покончившие с ужином обтирают ладонью усы и бороды.
Слышится сожаление:
Хорошо и горячо, да мало. Только растравило горло.
За пятак с ночлегом и это благодать, отвечает кто-то. Конечно, тут надо подкармливаться от себя. У меня баранки есть на закуску.
Так то у тебя. Вишь, ты какой запасливый. А я налегке пришел.
Ночлежная мало-помалу наполняется. Нары с койками занимаются по нумерам. Тускло светят с потолка керосиновые лампы. В дополнение к ним горит камин. Около него просушиваются. Некоторые ночлежники тотчас же разулись и потрясают перед огнем онучами, обувью. Выветренное для ночлега помещение быстро начинает пропахивать прелью, потом, кислым запахом овчины.
На нарах на двух койках рядом уже залегли ситцевая кацавейка и форменное пальто, потерявшее свой первоначальный вид и цвет. Они раздеваются, кладут свою одежду под голову и знакомятся.
Так купеческое отродье ты, значит, говорит форменное пальто, слышавшее еще на улице рассказ ситцевой кацавейки. Из лавочников. Так, так А я, братец ты мой, от кутьи.
У-гм издает звук кацавейка, рассматривая пальцы на своих ногах. Стер ноги-то как! Шестьдесят ведь верст отмаршировал, а обувь балетная
И кадет ты золотой роты, продолжает форменное пальто.
Он самый.
Спиридоном поворотом называемый.
Вот-вот.
Ну и я то же самое. Молебны бы мне петь, по похоронам кутью с изюмом есть, а вот я по несколько раз в году странствую из места приписки в Питер обратно. Ты чудовской, что ли?
Нет.
Ну так кронштадтский?
Нет.
Лужской не можешь быть, потому я сам лужской приписки и тебя бы знал.
Шлиссельбургский я, шлиссельбургский. Шлиссельбург-то ты и забыл. Шлиссельбургской золотой роты я кадет Спиридон поворот, отвечала ситцевая кацавейка.
Который раз в Питер пришел в нынешнем году?
С весны третий Летом у нас и в Шлиссельбурге не очень худо. Богомольцы у Казанской, на пароходной пристани есть заработок.
Ну а я второй прибрел. Нам из Луги далеко. Что кронштадтским, что колпинским, что шлиссельбургским шаль.
Ну, не больно-то и шаль, коли из Шлиссельбурга. Шестьдесят верст шагать. А тянет сюда. Вот завтра объявлюсь перед родственничками.
Обрадуются?
В ужас впадут, когда приду в лавку вот в эдаком наряде, протяну руку и буду просить на сткляночку с килечкой. Первый визит к отцу.
Не любит?
Кто ж любит срам! Сейчас разговор: сын приходил во вретище, руку протягивал, милостыню просил. А я во второй раз нанесу визит. Разговор еще пуще. Потом покажу свой срам и перед другими сродственничками. В рынок приду, в рынке по лавкам сродственничков пройдусь с рукой и буду на сткляночку с килечкой просить. Потом по знакомым А разговор-то пуще, огласка-то шире.
А как подают? поинтересовалось форменное пальто.
Подают-то при стрельбе сродственники мало, никто больше двугривенного не дает, а рубля-то я и не видал и не запомню. Разве кто велит зайти домой да обноски даст
А ты обноски в оборот?..
Само собой. Нельзя же мне жить без расходного капитала, отвечала ситцевая кацавейка. Но дело, друг, не в этом. Надо конца ждать. Конец венчает дело. Как сраму этого самого наглотаются сейчас отец через приказчика об отступном переговоры вести начнет: сколько возьмешь, чтобы из Питера исчезнуть? Сколько возьмешь, чтобы избавить нас от срама? Ну и говоришь цену.
Так-так Ловко. Ну а сколько же заполучить можешь?
Да нынче один раз сорок взял, летом в другой раз пятьдесят.
Рублей? Тс Для кадета чего же лучше? Большой капитал. Ну а нынче опять цену поднимешь? Надеешься сорвать больше?
Да отчего не взять, коли дадут. Буду торговаться.
Форменное пальто в восторге.
Скажи на милость, как это у тебя хорошо придумано! дивится он. А вот кутье взять негде. На это наши не пойдут, хотя и у меня здесь есть дядя по матери, протопоп. Ну а как же ты потом, когда получишь отступного?
Я честен. Вором я никогда не был и надувательством никогда не занимался. Если уж я раз взял, то уж больше на глаза им не покажусь. Я просто несчастный человек и из-за вина пропадаю. Ну поприоденут меня, денег дадут, я и начну душеньку свою потешать, барином жить где-нибудь в уголке в сторонке. И проживу всласть, пока капиталов хватить, рассказывала ситцевая кацавейка.
А как капиталы к концу?
Ну, за одежу примусь.
А когда одеже конец?
Тогда сызнова: «Подайте на сткляночку с килечкой». Но уж по рынку не прошу, не конфужу их. А там порядок известный Заберут за прошение милостыни в нищенский комитет на казенные хлеба. Если ты тоже кадет золотой роты, то порядок-то уж тебе известный. Допросы, расспросы. Оденут в казенное добро и перешлют обратно на место приписки. На то мы и Спиридоны повороты. Ситцевая кацавейка умолкла, почесалась и сказала: Спать пора. Умаялся Глаза слипаются.
Через минуту и ситцевая кацавейка, и форменное пальто спали.
III
Спали, однако, ночлежники тревожно. Ночью они то и дело просыпались при каждом шорохе. Они ждали так называемой ими самими «облавы», то есть ревизии паспортов, причем не имеющие таковых сейчас же арестовываются полицией и уводятся, но в эту ночь облавы не было.
Ночлежники проснулись рано утром и тотчас же начали одеваться, сбираясь в «поход», как они выражались. При выходе из ночлежного приюта им давали по большой кружке горячего чая, по куску сахару и по ломтю хлеба. Горячую влагу они глотали жадно, то и дело разбавляя ее кипятком, дабы увеличить число жидкости.
За чаем ситцевая кацавейка и потерявшее свой вид и цвет форменное пальто опять встретились.
Стало быть, у тебя скоро пиры предстоят, сказало кацавейке пальто, вспоминая вчерашний рассказ о свидании ее с родственниками.
Пиры не пиры, а в первый-то день все же наберу по пятиалтынным да двугривенным рубля два, отвечала кацавейка.
Попотчуй товарища на радостях-то. Я кутейницкого отродья. Мне негде взять.
Ладно. Я к своим жалостлив.
Где встретимся-то? С собой тебе меня взять невозможно?
Боже избави! Нешто вдвоем стрелять можно? Ты сам знаешь. И в одиночку-то, так и то мимо городового проскользать да и проскользать надо. А ты, как стемнеет, приходи сегодня сюда Я буду с сороковкой. Вот на сон здесь грядущий и разопьем.
Да будто ты сюда придешь на ночлег, два-то рубля настрелявши? При двух-то рублях ты можешь и на постоялом дворе прохлаждаться при разносолах.
Конечно, следовало бы отлежаться и отдохнуть. Давно уж я не прохлаждался в благодушии. Ну да вот что. Приходи в сумерки на Невский к Гостиному двору и жди меня там на скамейке.
Со скамейки-то как бы городовой не согнал?
Ты руки не протягивай, так он тебя и не тронет. Не проси около Гостиного-то, уж воздержись. Ну а сгонит со скамейки так прохаживайся.
Ладно. Спасибо. Я приду.
Приходи. А куда ночевать пойдем там видно будет. Ведь и я тоже пока еще в неизвестности, много ли в рынке-то настреляю. Может быть, и рубля не соберу.
Напившись чаю, соседи по ночлегу стали уходить из ночлежного приюта. Вот они вышли на улицу и подали друг другу руку.
Сосед, а сосед! Да как тебя зовут? спросило форменное пальто кацавейку.
Имя мое тяжелое: Пуд. Пуд Чубыкин, сказала кацавейка.
Января четвертого празднуешь. Знаю. А меня Серапионом. Серапион Скосырев.
Ночлежники расстались.
Было еще рано. Часы показывали в окне часового мастера еще только восемь. В подвальном этаже в мелочной лавочке горел еще огонь. На улице было сыро. Падал мелкий мокрый снежок, дул ветер. Холодная сырость пронизывала до костей.
«Только-только еще отворять лавки начнут, пока я приду в рынок», рассуждал Пуд Чубыкин, ежась, засунул красные руки в рукава кацавейки и поспешно зашагал стоптанными дырявыми сапожонками, чтоб согреться.
Вот и рынок, где торговал его дядя-суровщик. Бакалейные и щепенные лавки были уже отворены, и в них торговали, но суровские еще только отворялись, а галантерейная и суровская лавка его дяди была еще заперта. Напротив рынка в доме красовался своими расписными вывесками чайный и фруктовый магазин отца Пуда Чубыкина с изображением фруктов в вазах, цибиков с чаем, стеклянных сосудов с кофе и голов сахару. Он был уже отворен. Пуд Чубыкин взглянул на него и смахнул с глаза слезу.
«Вот здесь тринадцатилетним мальчонком начал я когда-то привыкать к торговле, на первых порах ел в неимоверном количестве сахар, делал кораблики из оберточной бумаги, ласкал большого серого кота, всегда лежавшего на мешке с сушеным цикорием или на обернутом в дерюжный мешок медном горячем чайнике с чаем, ел, походя, апельсины, яблоки, мармелад, невзирая на предупреждения приказчиков не делать этого».