Помимо работы над переводами она решила попробовать писать киносценарии, но продать их не получалось. Был также начат роман (впоследствии известный под названием «Мыс Бурь»), но продвигался он медленно, так как Берберова вернулась к журналистике. Весной 1947 года была создана газета «Русская мысль», где она стала вести литературный отдел, а также регулярно печатать собственные рецензии на книги литераторов как первой, так и второй волны эмиграции.
В «Русской мысли», однако, платили мало, и даже скромно прожить на эти деньги не представлялось возможным, особенно потому, что в результате разрыва с Макеевым и продажи Лонгшена Берберова должна была снимать себе жилье. Вопрос о дополнительном приработке встал особенно остро. Во время очередной поездки в Швецию летом 1948 года Берберова стала осваивать швейное мастерство, или, как она сама выражалась, «кутюрную науку»64.
Вернувшись в Париж, Берберова решила пустить обретенные навыки в ход. Она устроилась в швейную мастерскую своей давней, еще гимназической подруги, где проводила пять часов ежедневно. «Работаю с удовольствием, писала Берберова одному из своих корреспондентов, так как это дает мне возможность жить и быть независимой»65. Но достаточно скоро случилось то, что казалось в те годы подлинной катастрофой: Берберова случайно сломала шпульку от швейной машинки. Этот эпизод, детально описанный в «Курсиве», закончился благополучно. Раздобыть новую шпульку Берберова смогла, но из мастерской она вскоре ушла.
Впрочем, с января 1949 года все ее время стала поглощать работа в «Русской мысли», ибо начался так называемый процесс Кравченко, получивший в свое время огромный резонанс. Берберова освещала этот процесс в качестве корреспондента газеты.
В. А. Кравченко, ставший «невозвращенцем» крупный советский чиновник, судился с французской коммунистической газетой «Les Lettres françaises», обвинившей его в клевете на Советский Союз. Возмущение газеты вызвала вышедшая во Франции книга Кравченко «Я выбрал свободу», где было впервые рассказано о человеческой цене индустриализации, искусственно организованном голоде на Украине и, главное, сталинских лагерях. Кравченко был, собственно, первым, от кого широкая западная публика услышала само слово «ГУЛАГ» [Kern 2007: XI] .
Репортажи Берберовой содержали не только свидетельства беженцев из Советского Союза, выступавших в поддержку Кравченко (в результате процесс был им выигран), но и речи его оппонентов, в том числе представителей левой западной интеллигенции, включая таких знаменитостей, как Жолио-Кюри и Сартр.
Благодаря репортажам Берберовой газета стала выходить не один, а два раза в неделю, доход, соответственно, увеличился, и зарплата сотрудников несколько возросла. Но прожить на эти деньги было по-прежнему трудно.
Раздумья по этому поводу, возможно, присутствовали в оригинале дневника, и все же в «Черную тетрадь» Берберова включать их не станет. Эту тему она подробно развернет в следующей главе «Курсива», в которой перечисляет причины, в силу которых она решила уехать из Франции.
Одной из этих причин была «невозможность дожить до конца месяца, неумение переменить профессию, как говорится, материально свести концы с концами в Париже после войны» [Там же: 563]66. Другой причиной, заставившей Берберову думать об отъезде, была утрата того «ésprit de corps», который объединял в довоенное время «десяток или два десятка людей, имевших дело с мыслью и музыкой русской поэзии со словом, с нотой, с идеями и ритмами, которые культивировались худо ли, хорошо ли в духе некоего оркестра»: «Как в оркестре, мы были лет пятнадцать все налицо. А сейчас не оставалось никого или почти никого, и впереди было небытие личное и общее» [Там же: 564].
Была, однако, еще одна причина, которая даже спустя много лет представлялась Берберовой главной в ее решении покинуть Париж. Этой причиной была ее «победа-поражение в личной жизни»:
На этом участке все было проиграно, имея вид выигрыша, все было завоевано тяжелой ценой, и все оказалось ненужным грузом, все было приобретено в мучениях, и все я готова была отдать даром кому придется иначе говоря, отступить, уйти, уплыть куда глаза глядят. И бедность, и разрушение, и бессмысленность всего были бы преодолены, вероятно, если бы не случилось этого [Там же: 568].
Понятно, что «победой-поражением в личной жизни» Берберова называет свою связь с Журно. Эта связь занимала в ее жизни гораздо более важное место, чем это явствует из текста «Курсива». Как свидетельствует позднейшая дневниковая запись, встречу с Журно Берберова ставила в один ряд со своей встречей с Ходасевичем, а также с Макеевым67.
Что именно заставило Берберову считать, что «на этом участке все было проиграно», отчасти проясняют ее письма Галине Кузнецовой. В конце 1947 года Берберова писала Кузнецовой: «Она [Журно] человек очень трудный. Я три года несла на себе страшную тяжесть ее нервности, сложности, изломанности Мне казалось, что я могу ее переделать, но я думаю, что переделать никого нельзя»68 А затем Берберова добавляла: «Мы очень любили друг друга, она очень интересный, многогранный, чуткий человек. Она открыла мне целый мир, как и я ей открыла мир (российский), но я не в силах отдавать себя так, как отдавала до сих пор. Мне хочется быть одной, быть свободной, мне хочется самой покоя» [Белобровцева, Демидова 2022: 118].
Однако Берберова и Журно продолжали практически ежедневно встречаться и проводить много времени вместе, и такая ситуация, очевидно, их обеих достаточно долго устраивала. А потому еще в начале 1950 года Берберова была твердо уверена, что останется в Париже. Как она писала Кузнецовой, «[я] не хочу отсюда никуда уезжать, потому что мне в этом городе хорошо»69
Но уже через несколько месяцев Берберова начнет энергично собираться в Америку. Видимо, возникли какие-то новые проблемы с Журно, и Берберова решила если не окончательно разорвать отношения, то попробовать на какое-то время расстаться.
Разговоры о ее отъезде из Франции вяло тянулись со второй половины 1940-х (обсуждалась не только Америка, но также Англия и Швеция), и Журно поначалу огорчалась и нервничала, но затем успокоилась. Похоже, что такой вариант она стала находить как раз очень удобным.
Журно давно работала по своей основной специальности, которая когда-то свела ее с Макеевым, но теперь она поднялась на много ступеней выше. Журно стала сотрудницей Луи Карре, знаменитого арт-дилера, коллекционера и владельца престижных галерей.
«Мина работает, собирается не то в Венецию, не то в Женеву, не то на луну» сообщала Берберова Зайцевым незадолго до своего отъезда в Америку70. В этих словах очевидно раздражение, но расставание с Журно прошло, похоже, не только без ссоры, но в уверениях во взаимной любви. Были даны (и выполнены) обещания друг другу писать, строились планы в скором времени увидеться.
Это казалось вполне реальным. У Луи Карре была галерея в Нью-Йорке, где с 1949 года он устраивал выставки современных французских художников. В организации выставок Журно принимала прямое участие, а это давало (если не практически, то теоретически) возможность часто ездить в Нью-Йорк и проводить там достаточно много времени. Да и Берберова надеялась, что, получив в Америке вид на жительство (она уезжала по туристической визе сроком на год), она сможет регулярно наезжать в Париж.
Глава 3
1950-е
Дневник за все 1950-е годы Берберова не сохранила, хотя трудно представить, что на протяжении целого десятилетия она не вела никаких, пусть даже самых нерегулярных записей. Не сохранилась, к сожалению, и переписка Берберовой с Журно, уничтоженная, судя по некоторым свидетельствам, в самом конце 1980-х.
О прибытии в Америку в ноябре 1950 года и первых семи годах на новом континенте Берберова рассказала в «Курсиве» кратко, но возвращаться к тому периоду снова была не намерена. Об этом свидетельствует сохранившийся в архиве план книги, в которой она хотела подробно написать о своей жизни в Америке, но начать предполагала лишь с конца 1950-х.
Такое решение объяснялось, видимо, тем, что первые семь лет были для Берберовой особенно трудными, состоявшими, по ее собственному выражению, «из разнообразных и разнокалиберных мучений»71. А о мучениях она писать не любила. Однако именно в эти годы жизнестойкость, трудоспособность, а также другие характерные качества Берберовой проявились с особой наглядностью. В силу упомянутых обстоятельств представляется важным восполнить эту лакуну в ее биографии, опираясь на дошедшие до нас материалы, которых оказалось не так уж и мало.
Берберова, в частности, позаботилась о том, чтобы в архиве остался листок из блокнота с перечислением всех учреждений, где она в эти годы работала. В архиве также остались копии писем к жившей в Париже двоюродной сестре, в которых Берберова подробно отчитывалась о своем тогдашнем житье-бытье. Правда, среди этих копий имеются существенные пробелы: все послания за 1951 год по какой-то причине отсутствуют. Зато письма Берберовой ее ближайшим друзьям Борису и Вере Зайцевым сохранились в их архиве, видимо, полностью. До нас также дошли ее письма к С. А. Риттенбергу, с которым она познакомилась и подружилась во время своей первой поездки в Швецию и с тех пор поддерживала связь72.
Берберова не стала скрывать от читателя «Курсива», что уезжала из Франции с тяжелым сердцем. Она откровенно призналась, что проплакала все те несколько часов, пока поезд шел из Парижа в Гавр (откуда отплывал пароход в Нью-Йорк), кое-как успокоившись только тогда, когда вдали показался порт.
На пароходе Берберова взяла себя в руки, а по прибытии в Нью-Йорк совсем приободрилась. Не последнюю роль сыграло, естественно, то, что большинство давних, еще парижских знакомых Берберовой, в разные годы перебравшихся в Америку, встретили ее исключительно сердечно и немедленно окружили заботой. В письме двоюродной сестре Берберова писала:
Моя дорогая Асика! Я здесь всего два с половиной дня, но видела столько людей и получила столько впечатлений, что не знаю, с чего начать тебе это письмо. У меня нет больше голоса, т. к. я говорила без перерыва бесконечное количество часов (и частично с глуховатыми), но чувствую себя великолепно: ничего не болит, сплю хорошо, сил и энергии больше, чем в Париже. Встречал меня только Гуль, т. к. встречать здесь почти невозможно: пароход приходит в 6 утра, а выпустили нас только в 2 часа дня. Этого никто не может выдержать. Была таможня, полиция, очереди, порядок, дисциплина и прочее. Когда я наконец вышла Гуль погибал в каком-то бараньем загоне, голодный и полумертвый от ожидания. Взяв такси, мы помчались к М<арии> С<амойловне> Ц<етлиной >, я ничего не видела куда еду, пока не оказалась в каком-то меблированном доме. <> У М<арии> С<амойловны> какие-то «политкаторжане» аккапарировали [от фр. accaparer («захватить»). И. В.] комнату (она вообще святая!), и она мне сняла повыше, на той же лестнице, то, что у нас называется гарсоньеркой. Платит она и вообще мила со мной ужасно. Две недели вперед она уже заплатила, а за это время я найду себе что-нибудь. У меня большая комната, ванна с душем и клозетом. Убирают, топят, телефон и пр. Пав друг другу в объятья, мы сейчас же стали пить чай и разговаривать. Гуль посидел и ушел, начались телефонные звонки. А<лександр> Ф<едорович> К<еренский> явился в 7, Гринберги73
Гринберги, у которых имелась машина, на следующий день провезли Берберову по Нью-Йорку, о чем она, в свою очередь, отчиталась Асике:
Город изумительный, вернее Манхэттан, т. е. центр: я видела китайский квартал, «тоди» [от фр. taudis («трущобы»). И. В.], порт, военные суда в доках, Уол стрит, крошечное старинное кладбище, затертое небоскребами, Парк Авеню, кот<орая> хороша необыкновенно, и пр. и пр.74
Тем же вечером Берберова вместе с Цетлиной отправилась на Таймс-сквер, где «стояла и смотрела с разинутым ртом на световые вывески, бегущую ленту новостей, оживленный рисунок рекламы Уолта Диснея на крыше 30-этажного дома, и пр. и пр. и пр.»75. На следующий день визиты желающих как можно скорее увидеть Берберову продолжились. Пришел, в частности, живший в Нью-Йорке Мстислав Добужинский. М. М. Карпович позвонил и сказал, что хочет специально приехать (и вскоре приехал) из Бостона.
В ближайшие недели Берберова познакомится у Цетлиной с литераторами второй волны эмиграции: Иваном Елагиным, Сергеем Максимовым и Ольгой Анстей. О состоявшемся знакомстве Берберова пишет двоюродной сестре:
Эти трое здесь уже в славе. Они люди талантливые, особенно Елагин, симпатичные, особенно Максимов, и культурные особенно Ольга Анстей. Все они страшно настрадались в России и Германии, безумно пьют, мрачны, печальны и неудачливы в семейной и личной жизни. <> Елагин совсем наш (32 г.), ходит ко мне и, развесив уши, слушает меня. Анстей Ходю [Ходасевича. И. В.] любила и читала еще в Киеве. Ей 38 лет, она, к сожалению, толста и некрасива. Максимов же автор «Дениса Бушуева», кот<орого> ты читала, вероятно, ему 30, он в есенинском духе и алкоголик. А<лександр> Ф<едорович> К<еренский> и М<ария> С<амойловна> Ц<етлина> его страшно заласкали и стараются, чтобы он не пропал76
И хотя Берберова там же пишет, что она, в свою очередь, со всеми тремя литераторами «страшно нежна», надеясь «добиться от них толку» (то есть, видимо, помочь на правах старшего коллеги реализовывать свой потенциал), дружеские отношения у нее сложатся только с Елагиным.
Впрочем, отдавать много времени общению Берберова позволить себе не могла: ей предстояло решить ряд неотложных проблем. Как она писала в «Курсиве», с «бытовой стороны дело обстояло довольно скверно: денег у меня, по приезде в Нью-Йорк, оказалось 75 долларов, из которых 25 я тотчас же отдала (это был долг)» [Берберова 1983, 2: 571]77.
Словом, вопрос о средствах к существованию встал очень остро с первого дня. Берберова знала, что найти хоть сколько-нибудь квалифицированную службу будет непросто. Об этом говорил пример нескольких знакомых, и в частности Галины Кузнецовой, приехавшей в Америку полтора года назад и жившей вместе с М. А. Степун тоже в Нью-Йорке. Отправившись к ним практически сразу по приезде, Берберова выяснила, что Кузнецова сумела устроиться только в качестве «прислуги»78. Правда, Галина Николаевна даже не пыталась учить английский, тогда как Берберова считала знание языка первейшим условием выживания. Да и в смысле характеров (независимости, целеустремленности и трудоспособности) Берберова и Кузнецова радикально отличались друг от друга79.
И хотя необходимость взяться за любую, даже «черную» работу Берберова исключить для себя не могла, она, несомненно, надеялась найти что-то более соответствующее своим интересам и квалификации. В этом ее горячо убеждала и Цетлина, которая сразу запретила ей «думать о кутюре, ведении хозяйства, состоянии при старухах 150 дол<ларов> в мес<яц> на всем готовом и завещание в пользу и пр<очих> деклассирующих человека джобах»80.
Прямо в день приезда Берберова созвонилась со своим давним знакомым, историком Б. И. Николаевским, в свое время тоже переехавшим в Нью-Йорк, и была у него уже на следующее утро. Николаевский обещал постараться помочь с устройством на «Голос Америки»: «писать и вещать»81. Но несмотря на его усилия, получить эту работу Берберовой тогда не удалось.