Те, кто приезжал на съезд, к замку не подъезжали, не спешили к архиепископу; тайно собирались то тут, то там и втихаря проводили совещания. Между тем молодой пан думал о том, как бы ослепить этих невзрачно одетых и смердящих кужахами поляков и выступить перед ними по возможности великолепней. Поэтому и сам Сигизмунд нарядился в золото и драгоценные камни, и двор его выступал в шитых платьях, с панскими гербами, броско, красочно, богато. Шляхта в епанчах и грубой обуви смотрела на это чудачество, спрашивая, не шуты ли это немецкие, и почему их так много.
Этот пёстрый двор действительно походил на шутов.
Домарат видел уже, что дела идут из рук вон плохо, но у Сигизмунда мужества не отнимал, напротив, так ему всё объяснял, что лучше не могло быть.
Итак, радостный, уверенный в себе паныч ожидал, когда все съедутся, и святой Николай даст ему корону. В канун этого дня Вислица была уже полна, хотя постоянно прибывали люди в большом количестве. Каждый старший из рода или по должности вёл за собой целый отряд. Сигизмунду дали знать, что из Кракова едут венгерские послы королевы-матери: епископы Ягерский Стефан и Ян Чарнадский, а с ними было два господина, которых именовали баронами и графами.
Накануне дня Святого Николая Домарат отправил им навстречу придворного, чтобы встретил послов и проводил в замок. Радовались тому, что Сигизмунду пришла неизбежная помощь. Маркраф, легко воспринимающий вещи, не радовался этому и не привязывал слишком большого значение к посольству королевы, был уверен в своём. Разве сопротивлялись бы ему эти варвары?
Домарат рассчитывал на сильную поддержку и к нему вернулась храбрость. Наконец вечером в Вислицу прикатили их кареты и конница. Но два епископа, один из которых, ксендз Ян, уже бывал в Польше, страну и людей немного знал; вместо того, чтобы направиться в замок, он с товарищем напросился к архиепископу в костёл. А двое магнатов выбора не имели, и их взяли в замок. С этими Домарату пришлось договариваться частью через переводчика, частью по-латыни, потому что по-польски они ничего не понимали.
Оба зрелых лет, серьёзные, выглядящие гордо, заросшие чёрной бородой, огромного роста, они не показывали желания разговаривать. Они смотрели безрадостно. Когда немного отдохнули, маркграф велел позвать их к себе на ужин.
Любящий показать себя пан нарядился в шелка и цепи, принимая королевскую осанку. Вышли двое венгров, также богато одетых, надев на шею цепочки, с уважением, но без излишней униженности к своему будущему пану. Сигизмунд, оттого что был энергичный и легкомысленный, сразу стал выкладывать им своё дело, высмеивая поляков. Подойдя к старшему из них, который занимал при дворе Елизаветы должность подкомория, он сказал:
Хорошо, что вы мне тут пришли в помощь, чтобы скорее сломить это смешное и бессмысленное сопротивление, которое оказывают мне дерзкие люди, которые не помнят клятв. Сами не знают, чего хотят, возмущаются и бунтуют! Меня приняли почти все и главный архипастырь Гнезненский, мне, как королю, оказывали великое почтение, сажали на троне в Гнезне, а теперь от того, что этого (он указал на Домарата) вынести не могут, подняли бунт. Я пригрозил им строгим наказанием.
Этот подкоморий, которого звали Ференчем, вовсе не разделяя Сигизмундовой горячности, сказал холодно:
Мы добавлены в спутники епископам Яну и Стефану, дел этих не знаем, будем делать то, на что они укажут. Её величество королева всё сдала на духовенство.
За столом почти ни о чём говорить не желая, за исключением обычных вещей, они больше прислушивались к тому, что рассказывали другие. Венгерские же епископы, которых маркграф в этот день ждал напрасно, отказались тем, что после дороги были уставшими. Сигизмунд из этого всего ничего не сделал, будучи уверенным в матери своей будущей жены, которая его сама отправила в Польшу. Он был уверен, что послы прибыли ни с чем иным, только, чтобы поддержать его права на корону.
Домарат больше забеспокоился и расстроился. Не дожидаясь следующего дня, он сам побежал в дом священника к епископам, якобы, чтобы с ними поздароваться, а в действительности, чтобы выяснить, какой ветер дул из этой Венгрии.
Прежде чем его впустили в комнаты, где ужинали епископы венгерские, архиепископ Бодзанта, увидев приезжего, отвёл его в маленькую каморку рядом со своей комнатой. Его лицо было таким растерянным и на нём так отпечаталось беспокойство, что и на Домарата этот взгляд нагонял тревогу, хотя никакой причины для страха он не знал, а посольство ещё считал поддержкой Сигизмунда и подкреплением для них.
Войдя в каморку, Домарат поцеловал руку епископу, а тот сказал ему торопливо:
В самом деле, в самом деле, не знаю, что делается. Моя душа очень встревожена. Я пытался понять своих братьев, особенно Яна, раньше мне знакомого, каким образом они думают поддеживать Сигизмунда, какие использовать аргументы, чтобы утвердить его на этом троне; я нашёл их обоих молчаливыми, замкнутыми. Не говорят ничего, опускают глаза. Я боюсь, как бы foemina variabilis, королева нас не покинула, или совсем не подвела, выставив на остриё.
Епископ заломил руки, а Домарат живо начал рассказывать, как венгерские паны были нейтральны по отношению к маркграфу и, ссылаясь на епископов, также ни о чём говорить не хотели.
Мы до завтра в такой неопределённости остаться не можем, горячо воскликнул вспыльчивый Домарат, который, может, за себя волновался больше, чем за Сигизмунда, и боялся, как бы не пал вместе с ним. Идём к ним, нужно поговорить открыто. Мы знаем, что нас ждёт, чтобы заранее предпринять меры для предотвращению измены.
Бодзанта, сам довольно встревоженный, после минутного размышления повёл за собой Домарата в комнату, в которой над миской орехов и миндаля, запивая сладким вином из маленьких кубков, сидели ещё двое епископов. Было очевидно, что из этих двоих, Ян, епископ Чарнадский, здесь был более деятельным, потому что важный старец Стефан, епископ Ягерский, хотя превосходил возрастом, оставлял слово за ним. Тот только, грызя орехи, давал головой знаки согласия.
Когда входили в комнату, венгров развлекали двое каноников и прелат, но, увидев Бодзанту, который вёл за собой Домарата, они сразу ушли в боковую комнату. Венгры остались с ними наедине.
Поцеловав пастырям руки, Домарат сел на указанное место, смяная в руках колпак. Его лицо от нетерения корчилось и дрожало, а глаза моргали. Не выдержав долго, он начал разглагольствовать по поводу того, как, должно быть, благодарен Сигизмунд её величеству королеве за это посольство, вовремя появившееся, дабы напомнить полякам об их клятве.
Епископ Ян Чарнадский слушал эту речь, ковыряя в зубах, довольно равнодушно, только когда Домарат почти припёр его к стене тем, чтобы объявил, что думал, он сказал холодно и протяжно:
Ваша милость, вы ошибаетесь, полагая, что мы прибыли по делу маркграфа Сигизмунда. Только последующие события вынесут о нём решение. Её величество королева поручила нам прежде всего выслушать жалобы и пожелания панов землевладельцев этого королевства. Мы должны дать ей отчёт в этом, а заодно только упомянуть, чтобы сохранили верность одной из дочек королевы.
«Одной из дочек!» зазвучало угрозой в ушах Домарата.
Но нет ни малейшего сомнения в том, прервал он резко, что для нас назначена принцесса Мария, никакая другая. А так как маркграф Сигизмунд был соединён с нею в детстве, значит, он с нею наш король, и мы его приняли как короля.
Епископ Стефан, слушая, крутил головой; повернулся к ксендзу Яну, словно ему поручал ответить.
С провозглашением короля вы немного поспешили, сказал ксендз Ян. Маркграф давно обручён с нашей принцессой, но они с ней не обвенчаны. Поляки хотят себе короля, который бы только их был, а Сигизмунд, вероятно, будет править в Венгрии. Так что всё ещё не решено. Повторю ещё, что мы должны только на том крепко стоять и защищать, чтобы они не наруши верности одной из наших принцесс.
А через мгновение епископ добавил, вздохнув:
Тут же повсеместно заявляют, что многие не хотят маркрафа королём.
Домарат вскочил со стула.
Вам донесли ложно, воскликнул он. Все самые главные и умные у нас люди признали маркграфа королём. Горстку возмутителей надо вынудить к послушнию и молчанию.
Это ваше дело! ответил епископ Чарнадский. Мы здесь чужие, принесли мир, а не войну. Мы выслушаем то, что завтра будут говорить ваши господа, и поступим сообразно с обстоятельствами.
Нетерпеливый Домарат ещё раз возвысил голос; поддержанный архиепископом, он долго выступал в пользу Сигизмунда. В конце концов он заметил, что оба епископа, отказавшись от спора с ним, молчали, слушали, никакого мнения не объявляя.
Поэтому было напрасно пытаться убедить тех, кто не хотел быть убеждённым. Когда пришло время прощаться, Домарат выходил оттуда совсем с другим убеждением, чем когда шёл туда. Он много потерял веры и мужества. Он думал над тем, стоит ли ему открыть Сигизмунду перемену положения, или нет. В конце концов это оказалось ему не нужным, ибо сами события раскрыли ему глаза. Отбирать храбрость и заранее пробуждать гнев он не хотел.
Вместо того чтобы направиться к князю, Домарат поехал ещё по постоялым дворам панов краковских, пытаясь привести их на свою и Сигизмунда сторону. Но и там он столкнулся с разочарованием, даже у тех, в которых был уверен, что держались со двором. Они встретили его холодно, не принимая близко к сердцу дела маркграфа, и поддерживали права одной из принцесс.
Добеслав из Курозвенок, о котором Домарат утверждал, что большого ума не имел, был особенно молчалив и замкнут в себе. Он только вздыхал по поводу трудных времён. Другие ссылались на завтрашнее собрание, на котором должно всё решиться.
Почти всю эту ночь в канун дня Св. Николая беспокойный Домарат провёл без сна. Вернувшись в замок, ему пришлось слушать то, что принесли ему слуги, высланные на разведку; некоторым он давал поучения, куда им идти завтра.
Посчитав своих сторонников в постоялых дворах, оказалось, что многие его друзья в Вислицу не прибыли, а из врагов мало кого не хватало. Там его совсем не опасались, поэтому и такие великополяне, которые где-нибудь в другом месте были бы не рады с ним встретиться, смело прибыли, не делая из этого тайны. Приехал Бартош из Одоланова, которого он считал самым худшим и опасным противником. Однако тот был главным образом страшен с оружием в руках словом же фехтовать не любил.
Другой из Наленчей был ртом всего рода. Его звали Отеком, а по традиции века старика прозвали Лепехой. У этого Отека на границе с Куявами были большие пространства земли, боровые владения. Он был богат, даже, чем в те времена мало кто мог похвалиться, копил гривны и гроши.
Несмотря на это, с первого взгляда его трудно было отличить от кмета или холопа. Всегда ходил в драном кожухе и простой кожаной обуви, в бараньей шапке, в жёсткой рубашке. Лицо у него было смуглое, пятнистое, руки чёрные и огромные, страшный облик убийцы, взгляд, поражающий как молния, и, казалось, он специально играет роль бедного человека, чтобы рядом с ним его могущество и важность сильнее выделялись. Ибо все знали, что на его зов в любое время были готовы сбежаться толпы бедных Наленчей и их свойственников. Более значительная их часть считала его своим вождём, и не без причины, потому что в любое время он готов был кормить их, поить, прикрывать, защищать, хотя обходился с ними деспотично.
Отек Лепеха мог бы с лёгкостью и ради своего рода, и для богатств добиться прекрасных должностей, стать каштеляном или старостой, но не хотел. Он всегда говорил, что он дома сам себе воевода и пан, и этого ему достаточно.
Взглянув на него, никто бы его иначе не назвал, только холопом, но у него был ум и очень редкие знания. Ещё мальчиком он, видимо, готовился к духовному сану, но бросил, когда у него умерли старшие братья и отец. Знал он много, потому что смолоду ездил в Прагу и Краков за тем разумом, что сидит в книгах. С тех времён у него осталась горячая набожность, чудесная и такая понятная речь, что всем попадала в сердца и головы. Любой клирик не решался вступить с ним в диспут, потому что редко кто из него выходил целым.
Лепеха, как выглядел невзрачно, так и жизнь вёл простым холопским обычаем. Никто у него дома других вещей и еды не находил, только те, что были у кметов или в древних дворах. Спал он на выцветшей коже, летом в холсте, зимой в облезлом кожухе, ходил лишь бы чем подпоясанный, всякой роскоши гнушался и считал её погибелью души. Если было у него что-нибудь богатое, красивое, он нёс в Божий дом в подарок.
В этом презрении ко всякой мягкости и безделушкам было кое-что достойное уважения, но также рассчитанное на то, чтобы бросалось людям в глаза, потому что Отек так хвастался заплатками на кожухе, как другие золотыми цепочками.
Всё-таки люди его уважали, потому что, несмотря на это тщеславие, сердце у него было христианское, милосердное и для бедных сострадательное.
Узнав, что и Лепеха приехал в Вислицу, да не один, а с роем Наленчей, Домарат стал угрюм, потому что ему никакой силой, страхом и авторитетом рот завязать никто не мог.
К этому великому дню Св. Николая так все готовились, что мессу совершили в сером рассвете, чтобы как можно скорей приступить к совещанию. В замок загодя стягивалось множество шляхты.
Никакая изба там их поместить не могла; предвидя это, они построили во дворе большой сарай, который широкой входной дверью соединялся с замковыми сенями и комнатами. Не было ни времени, ни необходимости её украшать; стены забросали щитами, под стеной замка поставили лавки только для главных и духовенства. Остальным постелили на полу толстым слоем солому, и крыша тоже была покрыта ею. Свет в неё попадал только через широкий вход.
Ни маркграф, ни архиепископ, ни епископ Венгерский ещё в сарае не появились, когда он уже был почти полон и в нём было шумно, как на ярмарке. Эта минута была, может, самая решающая, потому что люди договаривались. Люди встречались, обнимались, здоровались, вспоминали, знакомились, громко каждый говорил о том, что у него на сердце. Никто не думал утаивать, с чем пришёл, а многие, пользуясь временем, пытались обратить тех, которые не знали, чью сторону занять.
Маркграф Сигизмунд, который на этот день для демонстрации и ослепления нарядился, как никогда, ждал только венгерское посольство и краковских панов, дабы с ними, как со своим двором, войти к собравшимся.
Он во что бы то ни стало требовал, чтобы ему поставили стул, наподобие трона, отдельно на возвышении. А так как в замке был старый Казимиров трон, он обязательно пожелал сесть на нём. И посадили бы его на трон Домарат с Бодзантой, но перепугались, как бы шляхта при виде этого трона ещё пуще не рассвирепела. Поэтому они объяснили ему, что в Польше даже у коронованных королев, когда они публично выступали, не было ни более высокого, ни другого стула, только такой, как у архиепископов, которые тоже правили в духовном сане. Поэтому для Бодзанты и молодого Сигизмунда поставили два одинаковых стула. Рядом с ними должны были занять места послы королевы, дальше краковская и великопольская старшина.