Сигизмунду пришлось с этим согласиться, в расчёте, что хотя бы великолепной одеждой всех затмит и покажет своё величие. В этот день он надел самый лучший костюм. Богатое французское платье с вышитыми на нём разными животными и птицами, позолоченные доспехи, шлем с распущенными павлиньими перьями, алый плащ, подбитый горностаями, и ботиночки с носами, золотые цепочки которых при каждом движении позвякивали. Наброшенная на доспехи толстая цепь держала дракона чудесной работы, из пасти которого извергалось золотистое пламя.
Из панов краковских великолепней всех выступал Добеслав из Курозвек, важней всех Ясько Топор. Другие также им не уступали, а в толпе по нарядам легко было отличить шляхту разных земель, потому что не все одевались одинаково. В большие города и их окрестности, в замки, расположенные на торговых трактах, в приграничные края легче проникал заморский товар, западные ткани, шелка с востока и чужеземные выкройки одежды. В других уголках держалась традиция и древняя одежда, часто как можно более простая и невзрачная. Те, что ехали с Руси, были одеты в нечто иное, чем приезжающие из запада; отличались оружием, головными уборами и даже лицами.
Каждая земля держалась кучкой, у них был свой вождь и оратор. Великопольша заметно разделилась на две группы, которые даже в сарае не хотели друг с другом соседствовать. Одна из них, в которой можно было увидеть Отека Наленча Лепеху, примыкнула к сандомирцам, другая с Грималой из Олесницы и всевозможными союзниками Грималов при Домарате поместилась ближе к Сигизмунду.
За Лепехой можно было увидеть Бартоша из Одоланова, который возвышался над ними на добрую половину головы. Он не готовился там взять голос, потому что был создан, как сам говорил, не болтать, а бить; всё-таки он хотел видеть и слышать, что там будет происходить.
Когда вошёл Сигизмунд в шишаке с перьями, а с ним епископы и старейшины, какое-то время ещё продолжался ропот, пока по данному слову не начали успокаиваться. Архиепископ постоянно указывал рукой, чтобы наступило молчание, и чешским послам первым дал право голоса.
Тогда, чуть приподняв шапочку, встал епископ Ян Чарнацкий и по-латыни начал речь, которую переводили друг другу кто как мог, потому что духовных лиц было достаточно.
Даже тот Бобрек, которого мы видели так спешно отплывающим в Торунь, оказался в Вислице. Только там он меньше походил на духовное лицо, был одет нейтрально, не узнать; так что одни могли принять его за клирика, другие за шляхтича. Он нашёл себе в группе великополян удобное место, чтобы слушать и быть незаметным, в углу.
Посол королевы очень осторожно обратился к собравшимся, начиная с того, что её величество королева благодарна панам и землевладельцам всех краёв за сдержанную клятву и верность пактам, которые гарантировали польскую корону одной из её дочек.
Когда он это говорил, не называя Марии, Домарат ёрзал и вздрагивал, Сигизмунд гордо хмурился, но речь епископа никто прерывать не смел; особенно, что большинство присутствующих принимало её заметно хорошо, кроме архиепископа Бодзанты, который сидел с грустно опущенными глазами, Домарата и Грималов.
На лице архиепископа не рисовались более отчётливо неприязнь и сопротивление. Со вчерашнего дня он значительно остыл, что Домарат уже почувствовал. Бодзанта слушал торжественно, со смирением, не противореча, не подтверждая ни лицом, ни фигурой. Маркграф всё нетерпеливей ёрзал на своём сидении, всё более гордо поднимал голову, поправлял плащ, перебирал ногами и звенел цепочками, точно хотел пуститься в пляс. Но этим всем он хотел скрыть свой гнев, который его охватил. Заявление посла пришло очень неожиданно и поразило его как обухом.
Тем временем епископ Чарнадский продолжал дальше, очень ловко больше говоря своим молчанием, чем тем, что сказал.
Таким образом, о принцессе Марии он ни словечком ни намекнул, о маркграфе совсем не вспомнил, точно его ни здесь, ни на свете не было, а отчётливо и ясно излагал то, что не говорили до сих пор: какую из принцесс предназначили для поляков. Покуда не было определённого решения и окончательной договорённости, поляки не должны были раньше времени никому отдавать замков и власти!
Он так ясно это произнёс, так чётко, вовсе не исключая Сигизмунда, что задетый и взволнованный этим маркграф чуть не вскочил со стула. Только взгляд Домарата его сдержал.
Только епископ Чарнадский закончил речь, когда подкоморий Ференч, встав по данному знаку, повторил за ним то же самое, только менее ловко. Поскольку он отчётливо повторил, что королева хочет, чтобы никому, в частности Сигизмунду, власти не давали, покуда что-нибудь не решат. Ему фактически не дали договорить, такой весёлый ропот поднялся со стороны Наленчей, из великопольского угла, и Лепеха, поднимая вверх руку, начал кричать:
Воля королевы должна быть исполнена и будет исполнена, а не пана Домарата, который хотел дать нам короля со своей руки, за что король его нам на шею посадить обещал. Если бы господин Домарат ангела с неба привёл на царствование, мы бы от него не приняли! Мы благодарны королеве, что она удовлетворила наши справедливые просьбы. Пусть же исполнит это и возьмёт с господином маркграфом к себе и слугу его, и челядь Домарата Мы не можем их терпеть и не будем!
За Лепехой крикнули все Наленчи, а устрашённый Бодзанта, подняв обе руки, велел замолчать. Таким образом, хоть не скоро и с трудом, но спокойствие и тишина были восстановлены. Сигизмунд, с гордостью и презрением опёршись о подлокотники стула, положив ногу на ногу, уставил глаза на верх, где воробьи на крыше щебетали наперекор шляхте. Если бы не Домарат, он наверняка бы покинул сарай; такой разгорелся в нём гнев, так ему смердила эта толпа.
Медленно и важно встал Ясько из Тенчина и, обращаясь к послам, стал очень мудро их благодарить и уверять, что её величество королева может обеспечить этому королевству и своим дочкам одно счастье в согласии с народом и мир. Он разглагольствовал по поводу того, как им неизбежно нужно было, чтобы будущие королева и король жили на родине и беспрерывно за ней следили, не полагаясь на других.
Ясько из Тенчина пользовался у своих сильным авторитетом, у чужаков не меньшим, поэтому можно было заклюлчить, что говорил он это не от себя, а с согласия панов краковских. Грималы очень нахмурились, Домарат побледнел, как труп, и трясся, Бодзанта вздыхал, глядя по сторонам. Только каштелян Войницкий договорил, когда с разных сторон стали срываться голоса, а рассеянный и задумчивый архиепископ усмирить их и управлять ими отказался. Громче всех кричал Лепеха, а так как людям было интересно услышать, что он скажет, стали затихать.
Кто-то из прислужников Наленчей, схватив во дворе пенёк, на котором откалывали лучины, на плечах внёс его в сарай и как раз вовремя подкатил его под ноги Лепеху, чтобы, встав повыше, его лучше было слышно.
Таким образом, этот оратор в грязном и рваном кожухе, подпоясанный белым, но перепачканным полотенцем, возвышаясь над своими великополянами, приступил к речи:
Этот немецкий господин, от которого несёт чужеземными запахами, к коим мы не привыкли, не для нас; мы люди простые, едим репу, смердим ему чесноком, а он для нас слишком шафраном будет вонять!
С нашей бедной земли на эти позолоченные одежды, в каких он привык ходить, ему бы не хватило Наши старые короли ходили так же, как мы, ели то же, что и мы, на том же языке, каким прославляли Господа Бога, и нам приказывали; ни один из них нас из избы не выгнал, когда садился за стол.
Этому пану, которого нам привезли из Венгрии, кроме людей Домарата, никто на глаза показываться не решался, немецкая служба разгоняла, насмехаясь. Его ещё королём не короновали, когда он так вёл себя; что было бы потом?
Краковские паны тоже кое-что должны знать о сильной любви, какую он к нам чувствует, когда в их Зверинецкий приход вместо Нанкера хотел посадить какого-то немца или чеха! Завтра бы из Буды и Вышеграда поехали к нам воеводы и губернаторы. То, что пан Домарат и его кровь хотели бы этого пана силой посадить на трон не удивительно. У них не о Польше идёт речь, но о собственной шкуре, за которую бояться, когда нами будет править справедливый король.
Мы не раз кланялись этому панычу, а троекратно, в Познани и Гнезне, чтобы забрал от нас Домарата; нас прогнали с угрозой и криком. Люксембург навязал нам Домарата, а Домарат Люксембурга, пусть с Богом идут от нас прочь!
За Лепехой поднялся такой крик: «Прочь Домарата!» что сарай качался. Руки и шапки взметнулись вверх, некоторые сначала вскакивали. Бодзанту и Домарата этот пыл испугал.
Домарат поднялся бледный и смущённый, прося голос; но он долго не мог говорить. Едва архиепископ своим авторитетом добился того, что кое-как успокоилось.
Тем временем в груди запальчивого Грималы тревога уже перешла в гнев, он крикнул:
Слушайте меня! В чём я виноват? Я должен быть строгим, потому что вы сами довели меня до этого своим безрассудством и самоуправством. Без железной руки над бунтующим краем порядка не будет. Никто не уверен в жизни и имуществе.
Дальше ему не дали говорить.
Сложи губернаторство! Прочь из Познани! Потом будешь очищаться!
Прочь Домарата!
Прочь угнетателя!
Архиепископ уже не мог сдержать бурю, а свидетели этого взрыва, паны венгерские, теперь убедились, как умно поступили, когда не поддержали Сигизмунда с Домаратом. Сам он, усомнившись, что подберёт слова, сел, сложив на груди руки, только гордой осанкой бросая вызов неприятелю. Сдаться и покориться он не собирался. Прошло довольно много времени, прежде чем Ясько Топор снова смог выпросить право голоса, спокойно и мягко предлагая подчиниться воле королевы, ничего без неё не решать, отправить к ней посольство и, договорившись с нею, одну из принцесс взять королевой.
Люксембург был слишком горд, чтобы позволять за него говорить и кого-то просить. Среди гомона он встал со стула, поворачиваясь задом к собранию, и вошёл в замок, никому не кивнув головой.
В связи с этим совещание стало более свободным, а оттого что почти все краковские и великопольские паны были согласны, горстке тех, кто хотели отпираться, пришлось замолчать.
Доныне друг Домарата, сторонник Сигизмунда, который уже готов был короновать его, архиепископ заметил теперь, что не может сопротивляться общему течению. Поэтому он согласился с тем, что предложил Ясько Топор, а это согласовывалось с желанием венгерских послов.
Под вечер уже не было сомнений, что за Люксембурга никто не осмелится заступится. Архиепископ, пошептавшись о чём-то с Домаратом, молчал; похоже, наконец даже великопольский пан был согласен с общим голосом, но он хитро улыбался.
Бартош из Одоланова, который сюда прибыл, дабы поднять вопрос о мазовецком Семко и бросить на чашу весой его имя, по совету Лепеха смолчал.
Выступить с Семко время будет, сказал старый Наленч. Наверняка королева даст дочку, а выбор мужа для неё предоставит нам. Пусть Семко готовит силы, пусть завоёвывает сердца. Пугать их преждевременно им не нужно, потому что мы скорее помешали бы ему, чем помогли.
Бартош согласился на это, но имя Семко Наленчи уже из уст в уста передавали.
Было довольно поздно, когда все устали и потребовали завершить собрание, потому что и обсуждать уже было нечего. По крайней мере на первый взгляд все согласились на одну из принцесс, а о маркграфе никто уже не вспоминал.
V
Вернувшись в свои комнаты, Сигизмунд сначала позвал шатного и челядь, приказывая снять с себя изысканный наряд, которого была недостойна грязная и смердящая шляхта.
Встав позже в одном кафтане у окна, которое выходило на сарай, он подбоченился и поносил толпу. Никто его, может быть, не видел и не обратил внимания на это, потому что головы были заняты чем-то другим, но у него было то утешение, что накричал на эту ненавистную толпу, которую больше всего ненавидел.
Потом он распорядился насчёт еды, никого не приглашая к столу, и, играя со своими собаками, выдумывал для них польские прозвища. Несмотря на эту антипатию к полякам, Сигизмунд вовсе не отказывался от своего господства над ними; напротив, он думал, как бы напасть с венгерским войском и чехами и вынудить бунтовщиков к послушанию. Хотя венгерские послы от имени королевы так нейтрально себя объявили, Люксембург считал это не окончательным словом Елизаветы, а ловким политическим шагом, для успокоения умов.
Очевидено, королева не хотела раздражать поляков, и надеялась, заручившись поддержкой вождей, с дочкой им и мужа навязать. Он не подозревал королеву, что она хочет разорвать соглашение. Поэтому он радовался, пил и развлекался, хоть доносящийся из сарая ропот его весьма беспокоил. Он был доволен, когда под вечер толпа начала растекаться. Его вовсе не волновало, что там решили, ибо он считал постановления этого сейма вещью временной и малозначительной.
В конце концов вся эта история в варварской стране, лишённой всего великолепия, к которым он привык, ужасно ему наскучила.
Погружённого в эти мысли и лежавшего со своими собаками на постели его обнаружил вошедший потихоньку Домарат из Перхна. Губернатор Познаньский был одним из тех людей, которых сам темперамент вынуждает к деспотизму, невоздержанный, резкий и мстительный, вместо того чтобы опомниться от неудачи, он пришёл в ярость. Возмущённый, униженный, он готов был отдать жизнь, дабы удовлетворить месть. Чем более свирепо шляхта требовала его отставки, тем упорней он решил остаться в должности.
Всё, что произошло в этот день на всеобщем сейме, для него значения не имело, он уже думал, как бы опровергнуть его решения. В его голове уже был дальнейший план поведения. Ни Сигизмунд, ни он не хотели подчиняться решениям шляхты; у Сигизмунда было с собой несколько сотен копейщиков; действуя смело, с ними можно было многого добиться.
У Домарата было время немного выпустить гнев и всё обдумать; он пришёл на первый взгляд спокойный, со злобной улыбкой на губах. Ужин, на котором он выпил, несколько вернул ему силы. Глаза сверкали веселей. Люксембург глядел на него с той неприязнью, какая у него была ко всем полякам, не исключая его, но ему приходилось его терпеть. Поклонившись, Домарат сжал колено господина, за что чуть не заплатил раной, потому что на него бросилась одна из собак, что у Сигизмунда вызвало детскую улябку на губах.
Милостивый господин и король мой, прошептал он, пусть это сборище кричит и лает, как хочет, победа будет за нами.
Сигизмунд поднялся на кровати.
Как? спросил он.
Только не нужно здесь долго сидеть, говорил Домарат. Ваша милость, завтра, послезавтра вы якобы выберетесь в Венгрию, а по дороге, естественное дело, заглянете в Краков Городом овладеть легко в замке мы поищем людей, может, сдадут нам его. Имея в руках столицу, окопавшись в ней, нам больше ничего не будет нужно. Краковские паны сами придут к нам просить! Но действовать надобно спешно, не терять времени.
Люксембургу, который тоже хотел отомстить и поставить на своём, совет очень понравился. От радости он хлопнул в ладоши, на пальцах засверкали кольца.
Лицо Домарата сияло.