Проснулся я еще до зари, самым первым, и построил их всех, чтобы долго не залеживались и не теряли времени даром. Пошел Василис, привел своего побратима с гончими, мы вышли всей компанией и разошлись по четыре стороны от деревни. К тому времени, когда солнце поднялось высоко и начало припекать, я, Стаматис и мой дядя Никос почти дошли уже до Лимниона, и по дороге мы все места-то обыскали. Мы договорились, что как дойдем до моря, сделаем кружочек по берегу, а потом пойдем выйдем к Илье Пророку и там встретимся с отцом и с еще одним его братом, Фанисом, посмотрим, нашел ли кто Сирмо. Так мы и сделали, но когда пришли к Илье Пророку, никого там не нашли. Сели подождать, снова стали обсуждать, где еще потом поискать, но время шло, уже полдень наступил, а никто так и не появился. Дядя мой и говорит, пойдем-ка дальше, туда, где они ищут, по дороге их и встретим.
Ну, слово за слово, мы снова поднимаемся и идем по тропинке за Ильей Пророком, собаку вперед пустили по дороге, а сами в каждую нору заглядываем. Только дошли мы до развилки, где одна дорожка идет в деревню, а другая в монастырь, как слышим сверху, на хребте, какие-то голоса. И собака лаять начала, я бегом к тому месту, а как только вышел наверх, вижу, как отец и еще один мой дядя сидят, согнувшись, их из-за куста только наполовину видно было. Я подбежал и уже готов был заорать на них, что они ничего не делают, как увидел Сирмо. Она лежала на спине, а лицо у нее было все в крови. Отец мой снял пиджак и набросил на ее тело, а дядя мой сидел рядом и держал в руках две ее косы, отрезанные, они висели, словно дохлые змеи. Беги в деревню, говорит мне дядя, пригони лошадь и принеси одеяло, да, и врачу скажи, чтобы пришел. Даже договорить они это не успели, как я взял ноги в руки и вмиг домчался до деревни. Пока возвращался назад, там уже все наши собрались, я издалека уже слышал рыдания матери вперемешку с воем собак. Спустился я с лошади и отодвинул их всех, чтобы врач прошел, с ним подошел и я, лег рядом с Сирмо и стал смотреть, как он начал ее осматривать да ощупывать. А про себя я говорил, Пресвятая Богородица, пусть она только будет жива и пусть только она поправится, и я тебе обет даю монахом стать. Только бы с Сирмо все было хорошо. Но не суждено ей было. Говорит врач, мол, девушка еле дышит. И голова у нее, и все внутри всмятку. Очень ей худо, и ни сама она не поправится, ни я не могу больше ничего сделать. Это чудо, что вы живой ее нашли, но ежели вы ее подымете, так она до деревни не дотянет. Если желаете, я поставлю ей укол, чтобы больно не было, но оставьте ее здесь, пусть больше не мучится.
И мы сели там, гладили ее, обнимали, но никакой радости от того, что мы нашли ее и держали теперь в руках, у нас не было, потому что мы ее оплакивали как мертвую, пока она была еще жива. Я ни слова не мог ей сказать, я только вызвался обмахивать ей лицо платком, а когда она начала трепетать от ран и от боли, я поцеловал ее и сказал про себя, ох, мамочка, ох, душа моя, не надо больше крепиться. Уходи, пора и тебе отдохнуть. И она как будто меня услышала, Антонис, будто поняла, чего это я так смотрел ей в глазки, потому что я ей был как сын и все она про меня знала. И тогда она вздохнула и отошла. Меня подняли вместе с ней, потому что ноги меня не держали, а больше я ничего не помню, как мы возвращались, только то, что я шел рядом с лошадью и держал ее за руку, и пока мы шли, ее пальчики становились все холоднее.
Что там потом было, нет смысла рассказывать. Каждый раз, когда это вспоминаю, каждый раз заново чувствую, что осиротел. Но знаешь, что сказали, Сирмо не сама упала и убилась. Кто-то ей встретился по дороге и убил ее. Это точно. А когда решил, что она умерла, то косы ей отрезал, а потом их в кусты бросил. Там их мой дядя и нашел. Эх, я как услышал это, клятву дал найти убийцу. Вернулся я на то место, где он бросил мою сестру, взял камень, который он ей на голову кинул, и поклялся на этом камне, что убью его и так спрячу, что даже дикие звери найти не смогут. Так же, как он с Сирмо сделал.
Прошло два года, как умерла сестра, пришел мой черед ехать в Малую Азию[4], но душа моя так еще и не успокоилась. Ходил я и в поле, и оливки собирать, и за скотом, и в кофейню, и в церковь, но все озирался вокруг, чтобы разглядеть какую странную привычку, услышать какой тайный разговор, может, удастся разузнать, кто был убийцей. Мне братья сказали, что это был чужак, что деревенский не причинил бы такого зла. Но я знал, что он был из наших. Там, где мы ее нашли, дороги никуда больше нет, понимаешь? Это дорога, чтобы спрятаться, а не чтобы там случайно ходить. Нужно специально туда зайти. И тот, кто это сделал, это знал, поэтому там ее и спрятал. Ну, не буду тебе голову морочить, это неважно. Тогда ничего я не разузнал. А потом я уехал.
В Малой Азии поначалу были мы в тылу. Через время послали и мой батальон на линию фронта. Но не думай только ничего серьезного. Турки бежали тогда. Изредка только пара выстрелов раздавалась кое-где, когда мы натыкались на отряды четов[5], которые кое-где еще оставались, но серьезной опасности не было. Все было жестко. У нас был приказ выгнать турков из всех окрестностей, а в таких вещах не миндальничают. Я тебе больше скажу мы сеяли и пожинали порох. Никто тебе не расскажет, что мы там тогда делали, но, Антонис, мы разучились людьми быть. Я иногда вижу на улице тех, кто вернулся из моего призыва, думаю о том, что каждый из них там делал, и меня дрожь пробирает. Но опять же, а я разве не так делал? Единственное, я женщин не трогал, не потому что я не думал об этом деле, но вот же, мне каждый раз в голову сестра приходила, и я не мог.
Многое я, короче, повидал, столько, что, если человек столько повидает, он потом холодным становится, так что больше ничего уже не видит, но однажды я и еще двое зашли в один дом, якобы оружие поискать, а находим внутри только двух женщин. Одна старуха, другая молодая. Мать и дочь. Они начали говорить нам, что они там говорят, мы и ухом не ведем, все вверх дном перевернули, чтобы оружие найти. Да вранье все. Мы прогнать их хотели и искали, чего бы такого сказать. Ну, я там с одним пошел в сарай животных резать, а из дома слышу какой-то вой. Мы и ухом не повели. Снова и снова. Ну, мы, короче, закончили наши дела, и когда обратно пошли, видим, как третий из дома выходит. Эй, что случилось-то, спрашиваю. Он улыбается и говорит, да хотела она удрать, эта шлюха, но я с ней хорошо расправился. Ну и молодец, говорю ему, но в этот миг мой взгляд упал ему на руки. В одной он держал нож, а в другой отрезанные косы. Знаешь ли, когда такие вещи происходили, люди много всяких странностей показывали. Кто груди отрезал, другому нравилось кусок от одежды брать. Но такой привычки я не видал. Меня внутри всего обожгло. Говорю про себя, тебе показалось. Бывает же, что иногда что-то странное происходит.
По дороге, как мы возвращались в лагерь, смотрю он делает вооот так и забрасывает косы в какие-то кусты. Меня дрожь пробрала, он будто по лицу меня ударил, тогда-то я и решил не выпускать его из виду, последить за ним. Это было не очень-то и сложно, потому что в батальоне я, он и еще девятеро были из нашей деревни, так что не показалось никому странным, что я так с ним сдружился. Со временем мы даже хлеб один на двоих делить стали, так сказать. Одну буханку он сворует мы ее пополам съедим. Другую я сворую то же самое. Куда бы мы ни шли, всегда вместе. Филипп и Нафанаил[6]. Так нас называли. И вот, поскольку мы везде были вместе, я и узнал все его привычки да пристрастия. Но самым большим, таким, что не скроешь, были женщины. А раз уж там, где мы были, не было шлюх, для него были чужие женщины, ненашенские. Каждый раз, как бабу попортит, он ей косы отрезал. Но себе их не оставлял. Он всегда их затем выбрасывал.
Как только я увидел это, Антонис, и точно все понял, то сказал я себе, что надо его сейчас же убить, вот прямо тут, где мы есть. Видишь ли, мы на войне были, там никогда не знаешь, что может случиться. Сегодня ты есть, завтра нет тебя. Надо, думаю я, успеть, и пусть меня под трибунал отдадут, если все раскроется. Не должен был я клятву нарушать. И в этот миг я хотел броситься и прямо на месте размозжить ему голову, но сдержался, потому что решил: надо план продумать, чтобы уж наверняка все получилось. Как бы не ошибиться и не дать ему выжить, этой сволочи. Потому как если бы с нами рядом кто-то еще оказался, они могли бы успеть вырвать его у меня из рук.
Но я недолго искал удобного случая. Через пару-тройку дней послали нас на задание, и мы сожгли дотла одну деревню недалеко от Аласехира. Приказали нам, чтобы там камня на камне не осталось. Чтобы даже птица над деревней не летала. Сделали мы, что надо было сделать, а на обратном пути я отвел его в сторону и говорю, так, мол, и так. Мне сказал один турок, что у него-де зарыты золотые лиры и он мне их отдаст, если я его отпущу. А ты что сделал, спрашивает. Я сказал ему, что отпущу, если скажет, он сказал, и я его прикончил. Нужно нам так все устроить, чтоб вернуться и поискать. Да, говорит он. Когда мы обратно пришли, я пошел к командиру батальона и рассказал ему то же самое. Разреши, говорю, нам вернуться, и половина твоя. Он дал мне зеленый свет, взял я веревку, еще пару вещей, того, второго, и отправились мы в деревню. По дороге был он у меня рад-радехонек. Все говорил мне, что он будет с лирами делать, что купит вот эту землю в деревне, кого в жены сосватает теперь, когда он богат, и все такое. Я дурачка изображал и все распалял его. Будем мы богачами, раздувал я его, мясо будем каждый день есть.
Как пришли мы, он и спрашивает, где копать будем. Да не нужно, говорю я ему. Ты что, видишь, что я лопату с собой взял? В засохшем колодце этот старик лиры спрятал. Пошли за мной, увидишь. Иду вперед и захожу в дом, который я еще утром заприметил. Вот, говорю ему, это здесь. Видишь? Ты меня веревкой обвяжешь, я спущусь вниз, а как дам тебе знак, что я их нашел, ты меня снова наверх и вытащишь. Как я сказал, так и сделали. Сложили мы оружие, снял я с себя китель и гимнастерку, говорю ему, давай, обвяжи мне веревку вокруг живота, как следует, чтобы не развязалась и я не разбился. А когда он подошел и развел руки, чтобы обхватить меня и обвязать веревку, я как дал ему лбом прямо в нос, так что сломал его. Прежде чем он как следует успел отступить назад, я схватил его за плечи и как дал ему еще раз, а потом еще, еще и еще, пока и у меня лоб не стал мокрым. Когда он потерял сознание, я схватил его и связал ему руки и ноги за спиной. Усадил я его в углу и решил привести в чувство, облить водой. В какой-то момент он открыл глаза и хотел что-то сказать. Ты забыл, что у женщин, которых ты убиваешь, говорю, есть мужья и братья. И тебе совсем не стыдно было друга мне изображать после всего, что ты с моей сестрой сделал. Он смотрит на меня как дурак. Че смотришь, говорю. Будто не понимаешь. Он начал какие-то сопли жевать. Да что же это такое ты мне говоришь, Такис, и прочую ерунду. Потом он начал якобы разгневанного корчить, и что, как только он якобы освободится, я за это дорого заплачу. Дал я ему пощечину и говорю: ты мне тут не корчи из себя невиновного, так, мол, и так с Сирмо. Долго мне пришлось тебя искать, но сейчас нет тебе никакого спасения. Снова начал он мне говорить, что он якобы не делал ничего, а когда Сирмо убили, он был в Мегаплатаносе со своим отцом, они поехали продавать каких-то овец, когда, мол, вернемся в деревню, чтоб я пошел и сам того спросил, увижу, что он правду говорит. Я ему сказал, тебе отсюда обратной дороги нет, так что хоть раз поведи себя как мужчина и признай, что ты натворил, потому что в любом случае, прежде чем я тебя убью, ты признаешься. И тут он снова начинает рыдать, и опять говорит, что не трогал Сирмо, и берется поклясться на костях своей матери, что говорит правду.
Я многие годы ждал, Антонис, когда наступит этот момент и я найду того, кто причинил зло моей сестре. Я долгие годы носил в себе эту мысль, как горящий уголек на голой груди за пазухой. А теперь, когда я его нашел, надо же было ему бесчестить мою сестру еще и ложью. Я не мог сдержаться. Сбросил его на спину и выбил ему по одному все зубы. И на каждом зубе спрашивал его, ну, скажи же, скажи, что ты с ней сделал. А эта скотина рыдала, как девчонка, и снова тебе давай врать, пока не понял, что я не собираюсь его отпускать, и говорит мне, да, мол, я убил ее. Но по-другому я ее не портил. Оставь меня, будь добр, и я отплачу тебе за полкрови сполна[7], как только вернемся. Только оставь меня, и я тебе клянусь, то, что положено по «Кануну», ты получишь. Тогда я ему говорю, Сирмо это не половина крови. Ние мам. Ние мотр. Ние гьяк[8]. Оставь меня, говорит, я клянусь, я заплачу тебе за целую. Деньги рассыпаются в руках, дома становятся землей, сказал я ему, по гьяку, гьяку ветет ние витра[9]. По «Кануну» не так, говорит он мне. Ние вед чи йеми нани, Кануни нук зихет, отвечаю я ему, ниетер венд, ниетер томи[10]. Беру я и достаю из своего мешка прут, из тех, что у нас были для прочистки винтовок. Я наточил его накануне вечером, чтобы у него был острый конец, как у шампура. Сирмо умирала целых два дня. Если бы я мог, я бы и тебя так же долго убивал, говорю ему, но я попробую. И беру я, прутом протыкаю его легкие в пяти-шести местах, а затем поворачиваю его на бок, на одну руку. Биту нани и гьяк, сказал я ему, кур то гордес, то те хос ни копре[11]. Я сидел и смотрел, как он бьется, будто рыба, и пытается ртом хватать воздух. Пока он не захлебнулся и не сдох, много времени прошло, но мне опять показалось мало, потому что в это время единственное, что я видел, была Сирмо, как тогда, когда она мучилась в моих руках под палящим солнцем. А потом, как я и обещал, я оттащил его и закопал в куче лепешек. Его и все его вещи.
В батальоне, куда мы вернулись, я сказал командиру, что на нас наткнулись четы, которые искали кого-нибудь живого из своих, и что сильно нас побили. Я сам еле спасся, сказал я ему. А второго они взяли в плен, и кто знает, что теперь с ним случилось. Все знали, что он был моим другом, и у них никаких подозрений не возникло, даже расследования толком проводить не стали, потому что командир сам не хотел, чтобы ему влетело, потому что и он был тут замешан. Да и потом столько всего произошло, что он и сам не помнил, кого где убили. Один без вести пропавший на другом. Как лист в лесу.
Когда я вернулся в деревню, и все видели, какой я веселый, все думали, что это оттого, что я живым вернулся. Поэтому тоже, конечно, но еще и потому, что я сдержал клятву моей сестре. Я даже на могилу к ней сходил и рассказал ей все. Спи, Сирмо, сказал я ей. Покойся, мамочка. Я обо всем позаботился. Не переворачивайся больше там под землей. А на следующий день я заказал барана в таверне дяди-Ниды, созвал своих братьев, родителей, и мы все вместе праздновали, они думали, что мое возвращение. А там, глянь, увидел меня отец этой сволочи, подошел и говорит: а ты сына моего не видел там, где вы вместе были? Он вернется? Знаешь, где он? А я ему отвечаю, сын твой в девяти навозных кучах. Вот там и будет. Чуть было не начался большой скандал. Нас разняли, а он и кричит, ты не человек, ты киен и киеки[12]. С тех пор это ко мне приклеилось. Такис Киени[13].
Теперь, Антонис, ты все знаешь и рассуди сам, насколько ты хочешь отдать мне свою дочь или нет. Но правда это. Я не горжусь, но и не стыжусь. Я сделал то, что счел нужным для своей семьи. А ты думай о своей.
Букубардки
Э, ну вот видишь, не умеешь ты их есть! Сядь-ка, я покажу, как надо. Видишь? Вот такие выбирать надо. Маленькие, черненькие. Эти самые вкусные. Букубардки. Они такие сладкие, прям слов нет. Мы, когда маленькие были, все за такими охотились. Если находили какое бесхозное инжирное дерево, бегали вокруг него все лето и глядели, когда инжир поспеет, чтобы первыми его сорвать. Такие драки бывали! Это сейчас у вас всех благ вдосталь. А тогда было не как сейчас, когда говоришь: хочу сладкого, и идешь покупаешь пирожное. У нас это было заместо сладкого. И даже того не сыскать было. Ежели у тебя был инжир, надо было его охранять, потому как потом уже ничего не найти было. Сейчас все плодами усыпано, а мы оставляем их на дереве, пусть, мол, гниют, потому что собирать лень. Тогда нельзя было на рынок пойти и сказать: дай мне килограмм того, килограмм сего. Нет. Народ голодал, с трудом ходили еду добывать себе. А теперь есть все, чего душа только пожелает. И зачем тебе это? А мы-то по-другому росли.