Огонь! Пли! Апчхи! Будто чихнул не человек, а кот-астматик или даже лис. Толстозадые лошади, верно, подумали, что я пытаюсь говорить на их языке, во всяком случае, они мне ответили. Заржали, как ковбойские скакуны.
Снова копается в сене рука. И уже точно пробирается ко мне. На этот раз мне конец. Убьют и меня, и долговязую кузину.
Если есть Бог и всякие силы небесные, надеюсь, они подкинут мне адресок, как отыскать тебя в тех закоулках райских кущ, где положено покоиться душам мертвых. А что, если укусить эту руку? А потом выпрыгнуть из телеги и вскочить на толстозадую лошадь Я думаю о каких-то небылицах, а думать некогда. Настоящее вот оно, здесь и теперь.
Рука находит и легонько пожимает мне запястье.
Они ушли, говорит долговязая кузина и счищает сено с моего лица.
Я чуть было не бросился с ней обниматься, как будто она это ты. Так хочется, чтобы это и правда была ты, что мне мерещится твой взгляд в ее глазах. Длиннющая кузина все держит меня за руку, а я все гляжу на нее. Она часто дышит, а вдохнуть и выдохнуть глубоко никак не может. Я не силен в утешениях, наверно, это у меня от папы. Не знаю, что надо делать, только смотрю на нее да жду, пока она надо мной разрыдается.
Спасибо, говорю я, и всё.
Она улыбается. А я повторяю опять и опять:
Спасибо, спасибо, спасибо.
И эти мои спасибо действуют как волшебные заклинания.
Лошади снова принимаются лопотать по-лошадиному, ветер шевелит сено, и я чихаю на вольном воздухе оккупированной зоны.
Будь здоров, Мену! Ты был молодцом!
Эх, мама, честно говоря, не таким уж я был молодцом, просто мне повезло: я чихнул ровно в тот момент, когда одна толстозадая лошадь что-то громко сказала напарнице.
Мы еще не совсем приехали, так что я не могу тебя выпустить. Посиди еще смирно, пока я не скажу, что можно. Ладно?
Да-да.
Голос у меня как у охрипшей птицы, в горле сушь, как в раскаленной пустыне.
Я чуточку разгребаю сено только над лицом, чтобы было легче дышать. При каждом повороте оно насыпается снова, приходится его опять сгребать. Но временами я несколько минут подряд вижу небо. И играю в фигурные облака. Как делал когда-то, сидя на каменном молу. Крабы, песчаные замки да причудливые облака других забот тогда не было.
Всю спину мне исколотило об дно телеги. Иногда она едет тише, и я слышу: Ни звука, Мену!, а потом снова тряска. Я насчитал сорок семь телеграфных столбов, одиннадцать раз чихнул, слышал лай трех собак, или, может, это лаяла одна и та же, и не знаю сколько раз пытался свистеть на все лады по-птичьему, за что на меня несколько раз шикали.
Вот телега снова замедлила ход, и долговязая Жанна заговорила тоном училки в начале учебного года, хотя какая там школа! Строго сказала, что я должен выслушать ее внимательно, ну, хорошо.
Мне надо будет выполнять определенные правила, которые ни в коем случае нельзя нарушать.
Как правила игры, только тут все взаправду. И от этого зависит твоя жизнь. Слышишь?
Я слышал, но не очень-то слушал. А все считал телеграфные столбы. Сейчас нет ничего важнее телеграфных столбов.
Кузина что-то говорила про оккупированную зону, про опасность, про то, что мы тут больше не хозяева. Хотя мы во Франции, но все равно что в Германии, сказала она между 73-м и 74-м столбом.
Как будто радио бубнит надо мной и звук заглушают помехи. Мой бедный мозг переполнен, чуть не лопается от одних воспоминаний. Чтобы освободилось хоть немного места, надо все в нем разобрать, перетрясти, мне надо прочихаться, и главное, чтобы мне не мешали считать столбы.
Но вдруг ток спасительных мыслей прерывают слова:
Вся область аннексирована. Мы все на вражеской территории. И ты в еще большей опасности, чем я, потому что ты подпольный ребенок.
Как это подпольный?
Как сирота?
Кузина объясняет все тем же учительским тоном с нотками раздраженной мамы. Из всего этого я понимаю, что мне придется долго ждать и прятаться чуть не круглые сутки. Разговаривать по-французски можно только с родными и только на ферме. Я помню, как у тебя блестели глаза, когда ты при мне вспоминала о своей подруге детства. Мне страшно нравилось слушать про те времена, когда ты еще не была моей мамой. Эти истории ты мне рассказывала, когда я болел, вот еще несколько дней тому назад.
Бабушка научит тебя говорить по-немецки самое необходимое, уверяет кузина.
Телега едет и едет, вместо телеграфных столбов теперь мелькают верхушки деревьев. Темнеет, проступают звезды. Точно так, как бывает всегда. Просвечивают сквозь синеющие облака.
Голос кузины Жанны уже не такой ласковый, как на вокзале. Она разговаривает со мной как со взрослым, и я притворяюсь взрослым.
Они убрали все памятники героям Великой войны, тем, благодаря кому твоя мать снова стала француженкой[2]. Сожгли наши книги, даже священные. Закрыли церкви, сделали немецкий обязательным языком в школе. Хотя тебе все равно нельзя туда ходить.
У меня в голове вспыхивает озорной огонек: Не будет школы! И тут же гаснет.
Бабушка будет сама учить тебя во Фромю́ле[3]. Ты должен хорошенько усвоить, Мену: если тебя поймают, жизнь всей семьи будет в опасности. Тут всем заправляет гестапо. Ни один француз не может пересечь демаркационную линию без аусвайса, то есть пропуска.
Но я же еду к родной бабушке.
Да, конечно, но все, к сожалению, обстоит именно так. Немцы запретили французам пересекать эту линию, даже к бабушке нельзя. Не спрашивай почему. Могли бы запретить выращивать карликовых кроликов, есть яблоки ренет или приказать всем рыжим стереть с лица веснушки.
Хорошо, что они не додумались. А то вот у меня, например, вся спина в веснушках, особенно летом!
У нее вырвался звонкий, как колокольчик, смешок.
Они уничтожают все, что им не понравится. Убивают всех, кто думает не так, как они.
Кузина думает, я корчу из себя храбреца. Она зловеще улыбается, таращит глаза, говорит, чтобы я приготовился: мне будет страшно, и это хорошо, потому что страх лучшее лекарство от безрассудства.
Сейчас я слишком зол, чтобы бояться. Сердце колотится, стоит только задуматься, а совсем не думать я не могу. Стоит отвлечься от телеграфных столбов, как лавина вопросов снова рвется наружу.
Кузина начинает говорить сладким голосом. Но чем он слаще, тем мне неприятнее.
Главное правило, которое ты должен соблюдать, что бы ни случилось, таково: никогда не выходить из дома одному, никогда!
Через несколько часов и четырнадцать чихов телега останавливается окончательно.
Не рыпайся, пока я не скажу! велит кузина.
И ничего не говорит. Проходит длинное ненавек. Сено ужасно колется. Я ерзаю, и в шкатулке снова что-то подозрительно постукивает.
Hoppla, isch güet[4] Ну, можешь вылезать! Кузина разгребает сено.
У меня в волосах застряло столько травинок, что птицы легко примут меня за пугало. Я выкарабкиваюсь и какое-то время стою на телеге, задрав голову.
Долговязая кузина протягивает свои худые руки, подхватывает меня и ставит на землю. Я прощаюсь с бурой толстозадой парой, а они все болтают о своем, о лошадином.
Кузина отряхивает меня. Похоже, меня привезли в школу вампиров ночь, ухают совы на деревьях.
Пахнет бензином и машинным маслом, совсем как у нас в гараже, когда папа там возится со сваркой. Два больших желтых глаза горят в темноте.
Подъезжает автомобиль, весь во вмятинах, сосновые иголки шуршат под колесами. Из него выскакивает мальчишка моего возраста и машет мне рукой. Я ему тоже. Вслед за ним вылезает круглый, как футбольный мяч, усатый господин.
Это твой дядя Батист, он довезет тебя до Фромюля на машине, так безопаснее, чем в телеге с сеном посреди ночи.
Жанна обнимается с толстяком, шепчет ему спасибо, спасибо!. Они стоят, крепко обнявшись и закрыв глаза, я глазею на них дурак дураком. А мальчишка смотрит, как я глазею.
Долговязая Жанна рассказывает дяде Батисту, каким я был молодцом, а я что? Я только телеграфные столбы считал.
Я испугался, что она начнет меня целовать-обнимать, поэтому первым протянул ей руку.
Спасибо за то, что вы ради меня рисковали жизнью, и простите, что я чихнул, когда рядом были немцы, сказал я без запинки и очень вежливо, как полагается.
Кузина пожала мою руку и вдруг расплылась в улыбке. Глаза ее часто заморгали, кончики ушей покраснели.
Она снова уселась на край телеги. Увидимся ли мы когда-нибудь еще? подумал я. Дядя Батист положил руку мне на плечо, и я смотрел на лошадей, пока они не скрылись из виду. А потом чихнул.
Карета подана! сказал дядя Батист и открыл багажник.
Голос у него такой спокойный, уютный. И, несмотря на обстоятельства, в нем слышится что-то улыбчивое.
Можно и я поеду с ним в багажнике?
Нет, Гастон, вам будет тесно, как сардинам в банке!
Обожаю сардины! сказал Гастон.
А я нет, зато Гастон мне уже нравится. Глаза у него весело сияют. От этого у меня по спине бегут мурашки. Еще два дня назад я сам так радовался.
Багажник захлопывается, нас накрывает темнота. Не видно звезд, не слышно ни звука. Потом машина заводится, мотор начинает хрипеть, как дряхлый старик. Гастон давай тоже хрипеть, как мотор. А я как Гастон, который хрипит, как мотор. Нас обоих тошнит. Мы соревнуемся, кого дольше не вырвет. Отец Гастона рассказал ему, что мы с ним дальние родственники. За несколько минут мы стали близкими приятелями.
Вдруг нас тряхнуло, мы вцепляемся друг в друга, чтобы не ушибиться. Машина замедляет ход и останавливается. Ручной тормоз скрипит, как здоровенная застежка-молния. Дядя Батист открывает нам вид на небо, усеянное звездами. Мы с удовольствием вдыхаем свежий воздух.
Ну, кажется, приехали! объявляет Батист.
Вот она, маленькая ферма с бакалейной лавкой на бывшей немецкой границе, как ты ее описывала. Вот она, передо мной. На лугу, посреди которого зияет огромная воронка от снаряда, задумчиво бродят одна, две, три, четыре коровы и два вола. Фромюль красивое здание из розового песчаника, под стать красной почве северных Вогезов, говорила ты. Здесь ты выросла. Меня попеременно охватывает то радость, то печаль. Я как свеча на ветру. То разгораюсь, то гасну.
Все как ты вспоминала: два этажа, чердак под остроконечной крышей из старой черепицы, а вокруг лес, где полно ежиков и светлячков. Напротив покатая гора, склон уходит вверх под самое небо. Подумать только: я вижу точно то же самое, что видела ты, когда тебе было столько же лет и ты была такого же роста
Те же камни, те же ставни, тот же запах влажной земли.
У меня снова заколотилось сердце. Как будто сердитый сосед барабанит в дверь легких.
Там наверху плато Лежере. На нем была казарма французских офицеров. В ней жил твой отец до того, как познакомился с твоей мамой. По ночам они оба сбегали из дома и из казармы и тайно встречались в светлячковом лесу. Голос у дяди Батиста теплый, как огонь в камине.
Мы подошли к дому, Гастон постучал в дверь. Открыла бабушка. Волосы у нее собраны в пучок и очень туго стянуты как же она, подумал я, глаза-то закрывает. Типичная прическа старой учительницы, повернутой на математике, говорил папа. Морщинистая, как прошлогоднее яблоко. Щеки пергамент с иероглифами это уже мои слова. Такой она мне показалась. Старое сморщенное яблоко.
Вот я и записываю в своей школьной тетрадке. Раз больше не надо переписывать в нее разные непонятные стихи, буду писать тебе. Так можно думать, что ты не совсем ушла или ушла ненадолго.
Первая ночь во Фромюле
Бабушка говорит, что теперь Фромюль мой дом. А я говорю про себя, что ненавек не может длиться очень долго.
Еще она говорит, что я похож на пугало весь в сене, и старательно снимает травинки по одной. Так она чувствует себя нормальной бабушкой. По всему видно, что ей уж давно не приходится быть мамой. Она рвется помочь мне тащить чемодан, груженный призраками, а я-то вижу: ее собственный весит не меньше тонны.
До того как грянули несчастья, папа называл ее Супермамочкой. Тебя это смешило. А он каждый раз пояснял: Ну, потому что она, тонюсенькая, как тростинка, произвела на свет семерых детей. А ты, мама, задумчиво улыбалась.
Бабушка благодарит дядю Батиста и обнимается с ним в замедленном темпе. Гастон протягивает мне ладошку, я ее пожимаю, как делают взрослые. Надеюсь, мы когда-нибудь еще посоревнуемся в моторном хрипе.
Бабушка ростом чуть выше меня и еще более тощая, но ходит так быстро, что я еле за ней поспеваю.
Она с гордостью показывает мне гигантскую кухню. Громадный деревянный стол, часы с маятником, которые всегда отстают, печка, глядя на которую вспоминаешь Железного Дровосека из Волшебника страны Оз. Ты мне читала эту книжку, когда я был помладше. Со вчерашнего дня мне кажется, что я уменьшаюсь, а в этой огромной комнате делаюсь совсем маленьким.
Теперь пойдем в лавку, Мену! зовет меня бабушка.
Я снова иду за ней. Все похоже на начало летних каникул жара и все такое. Небо тут занимает гораздо больше места, чем в Монпелье. Луна и звезды лежат прямо на крыше дома. Не слышно никаких машин, только наши шаги, шелест ветра да лай собак вдали.
В лавке пахнет канареечным кормом и воском, как у наших стариков соседей в Помпиньяне. Это тоже сходится с твоими воспоминаниями, я как будто живу в твоей голове.
Бабушка знакомит меня с Гектором это крупный пес, не то овчарка, не то волкодав. Думаю, скорее добродушная овчарка, которую вся эта война нисколько не волнует.
А вот и знаменитая тетя Луиза. Целая гиппоподама. В руках у нее молитвенник, между страниц засунут похожий на сардельку указательный палец. Точно как на семейных фотографиях.
Эта книга Луизу так ужалила, что она распухла на всю жизнь. Она твердит об Иисусе, даже когда храпит! говорил папа. Тебя это смешило. Да, да, ты прятала усмешку, но я видел!
Рядом с тетей Луизой дядя Эмиль. Лысоватый, здоровенный, как телеграфный столб. В глазах высокое напряжение, кажется, вот-вот искры посыплются и как рванет! Головой до потолочных балок достает. Готов поспорить: если он хоть одну заденет головой, рухнет весь дом.
Они оба идут с нами в домик-курятник.
Pipélé! Pipélé! Kom, Kom![5] приговаривает бабушка и бросает курам зерно.
Домик величиной чуть больше большого почтового ящика, хорошенький, хотя и окружен грубой сеткой от лис. Хотел бы я уменьшиться еще сильнее и поселиться в нем. Я стал бы смотрителем яиц, жарил бы с быстротой молнии вкусные яичницы, принимал роды у кур, тут было бы мое царство. Войну в своем курятнике я бы запретил и научился бы кукарекать, как заправский петух.
Идем по лугу. Кругом цветы, смотрю на них, и такое странное чувство Особенно тюльпаны точно такие же, как на одной твоей фотографии, и точно в том же месте.
Смотри не упади в воронку, говорит мне бабушка. Это яма диаметром метров десять и глубиной метра два. Всюду мелкие камешки, грязь, но кое-где между ними отрастает трава. Еще немного и можно будет играть в футбол.
Мы обходим всю ферму, а я засматриваюсь на лес, в котором ты когда-то гуляла. Сейчас бы побежать туда со всех ног, влезть на верхушку каждого дерева и так устать, чтобы уснуть и спать, пока меня не разбудит папа. Скажет, что мне приснился дурной сон, и все станет так, как раньше.
Бабушка представляет мне всех обитателей фермы: шесть свиней, четыре коровы и два вола Штоль и Май. Бабушка шутит: они будто бы обижаются, если путают их имена. Небось не первый раз повторяет эту шутку.
Вот бы их оседлать и удрать в лес. Сбежать, как ты когда-то сбегала на свиданья с папой. Эту историю я слышал сто раз от всех домашних. Я бы поднялся на плато Лежере и разгуливал в светлячковом лесу. Чему-то радоваться, пусть даже совсем невозможному как-то странно. Странно думать о чем-то веселом. Вся радость заржавела, и я забыл, как вообще это бывает.