Серж и поручик - Катканов Сергей Юрьевич 3 стр.


Я имел представления об армейской среде, и для меня не было секретом то, что военные общаются меж собой очень грубо и цинично, через слово мат, постоянные издевки друг над другом, а уж над новичками и подавно. Но это были совсем другие военные. Они общались очень вежливо, мата я ни от кого из них не слышал, ни кто друг друга не подначивал. Хорошо воспитанные люди. И лишних вопросов они не задавали явно из деликатности. Зачем человеку в душу лезть, что захочет, сам расскажет.

Поневоле подумал о том, что мы сейчас не имеем ни какого представления о старых русских людях вообще и о старых военных в частности. Мы думаем, что они были такими же, как мы, а они были совсем другими. Современная военная среда выросла из красной быдломассы, усвоив её хамские обычаи и привычки. И о белых у нас сейчас судят по себе, думая, что военные всегда хамы. В самоотверженность, бескорыстие, искреннее желание спасти Россию и готовность отдать жизнь за Родину не верят, потому что для современных людей это всё пустые, ни чего не значащие слова, пригодные лишь на то, чтобы прикрывать ими свои шкурные интересы.

Как-то я разговаривал с одним молодым офицером о гражданской войне, и он сказал: «Белые и красные сражались за власть. И те, и другие хотели одного и того же власти». А за какую власть сражается этот ясноглазый прапорщик, весело показывающий всем оторвавшуюся от сапога подошву. Вот этот штабс-капитан, вдохновенно рассказывающий всем о подвиге, который только что совершил генерал Марков. Вот этот немолодой уже, немного мрачноватый подполковник, за час не сказавший ни слова. Вряд ли они думают, что в случае победы им всем раздадут министерские портфели. Они не такие, как мы, и сражались они не за то, за что готовы были бы сражаться мы. И не нам судить о том, что было у них на душе.

Появился наконец поручик, жестом отозвавший меня в сторону.

 Ну что, господин прапорщик, поздравляю с присвоением офицерского чина,  поручик протянул мне погоны прапорщика.

 Служу Отечеству,  я молодцевато щелкнул каблуками, отдал воинское приветствие и, тут же сняв китель, стал прилаживать на него погоны.

 Как тебе это удалось?

 Я и раньше бывал в деникинской армии в качестве эмиссара адмирала Колчака. Тогда же познакомился с Иваном Павловичем Романовским, он начальник деникинского штаба. К нему и зашёл по старой памяти. Говорю, человек с университетским образованием, и не в тыл же он просится, а в бой рвется. Сказал, что ручаюсь за тебя, так что ты уж меня, голубчик, не подведи. Романовский проскрипел только три слова: «Под твою ответственность», и выписал тебе офицерский патент. Фамилию и отчество я у тебя не спросил, так что ты теперь Сергей Петрович Иванов. Возражений нет?

 Ни как нет, господин поручик,  четко по-военному ответил я, но не смог удержаться на высоте официального тона и продолжил просто:  Я тут с ребятами познакомился, они к себе зовут, нет резона отказывать.

 Нам в общем-то всё равно. Пойдем к твоим ребятам.

Мы подошли к моим новым знакомым, поручик весело сказал:

 Здравия желаю, господа офицеры. Примете в свою дружную семью?

 Думаю, проблем не будет,  встал с земли мрачноватый подполковник.  Сейчас подойдет командир роты, полковник Иванов, с ним всё и решите.

Полковник Иванов внешностью обладал совсем не героической. Низкого роста, полноватый, плешивый, он имел какое-то брезгливое выражение лица. Портрет классического белогвардейца я с него писать не стал бы. Лишь позднее я узнал, что «полковник наш рожден был хватом». Мы представились, услышав мою фамилию, полковник Иванов едва заметно улыбнулся: «Однофамильцы, значит? Ну что ж, будешь Иванов-второй. В третий взвод рядовыми, господа».

Так мы встали в строй. Внедрение прошло успешно.


***

Мы щелкали станицы, как орехи, одну за другой. Красные иногда оказывали ожесточенное сопротивление, а порою бежали под самым легким нашим натиском. Это понемногу превращалось в рутину, больше выматывали переходы, чем бои. А воевать оказалось совсем не сложно. Надо просто делать то, что делают твои товарищи. Они бегут вперед, и ты беги вперед. Они стреляют, и ты стреляй. Могут, правда, убить, ну так что же? Они умирают, и ты умирай.

Я сразу взял себе за правило ни чего не делать первым, но при этом всё делать так, чтобы в числе последних тоже не оказаться. В герои не рвался, но и труса не праздновал. Да и не отпразднуешь тут труса, когда вокруг тебя такие люди, для которых смерть, казалось бы, вообще не существует. Хотя смерть, конечно, существовала. Пока шли от станции Медведовской, рота потеряла половину людей убитыми и тяжелоранеными, хотя наши ряды не поредели, постоянно откуда-то появлялось пополнение, офицеры приходили и по одному, и группами, так что мы с поручиком быстро перестали быть новичками.

В те дни я впервые увидел своих заклятых врагов, большевиков, с такого близкого расстояния. «Впервые», потому что они совсем не походили на известных мне коммунистов. По сравнению с моими современниками, это тоже были люди иного качества, так же, как и белые.

Про «серую скотинку» не говорю, она во все эпохи одинаковая. Пришли комиссары, забрили лоб, одели в шинель и бросили на фронт. Эти люди проявляли поразительную покорность, они не просто ни чего не понимали в происходящем, они и не пытались понимать, и даже более тог они не понимали, что они чего-то не понимают. Пришли строгие дядьки, сказали, что надо идти на фронт, бить белых, они и пошли, чего тут непонятного? «Знать судьба моя такая». Строгим дядькам ведь не возразишь, они вон какие.

Если бы у строгих дядек были на плечах погоны и они сказали бы, что надо бить красных, пошли бы точно так же, с той же покорностью судьбе и даже не пытаясь думать о том, чем, собственно, белый цвет лучше красного. Им можно было что угодно говорить хоть про мировую революцию и счастье всех трудящихся, хоть про необходимость спасти Россию от большевистской заразы, никакие лозунги ни как не доходили до их сознания и не трогали их сердца. Они спокойно слушали зажигательные речи хоть красных комиссаров, хоть белых генералов, и в их телячьих глазах ни чего не менялось.

Когда я видел толпы пленных красноармейцев, почти сплошь состоящие из этих «телят», мне не было их жалко, хотя вид они имели довольно жалкий. Я хорошо знал подобных людей по своей эпохе, и они всегда меня сильно злили. По молодости мне хотелось им закричать: «Нельзя же быть такими тупыми и равнодушными!» Повзрослев, я сам себе отвечал: «Почему же нельзя, если они не могут быть другими, если это такая человеческая порода». Постепенно я привык к тому, что рядом с нами живет другая человеческая порода, для которой все наши радости и огорчения пустой звук. Они не хуже и не лучше нас, как зайцы не хуже и не лучше бобров, просто другие и всё.

Я смотрел в глаза этих красноармейских телят и читал в них только одно: «Дяденька, я больше так не буду». А спроси у такого: «Как именно ты не будешь? Что ты делал не так?» и не увидишь ни чего, кроме молчаливой растерянности, за которой читается: «Не мучайте меня такими вопросами». С ними надо по-другому разговаривать. Надо прямо в лоб, да построже спросить: «Будешь вместе с нами красных бить?» И вы тут же получите радостное согласие, потому что теленок поймёт, что убивать его не собираются. И вот вам, пожалуйста, готов белогвардеец.

Когда-то Корнилов приказал расстреливать всех пленных красногвардейцев. Пришедший ему на смену Деникин строго запретил расстреливать пленных, их в основном путем нехитрых манипуляций превращали в белых. И вот тут возникло неразрешимое противоречие. Эту войну не могли выиграть одни только герои, победа неизбежно должна была достаться тем, кто оседлает серую скотинку, так что белое командование было вынуждено ставить под ружьё бесцветную биомассу, просто не было другого выхода. Но, с другой стороны, вбирая в себя толпы бессмысленных людей, белые становились всё более серыми. Чем больше нас становилось, тем слабже мы были, постепенно теряя нравственный авторитет и даже самоуважение. Боюсь, это было неизбежно.

Впрочем, я ведь хотел сказать про убежденных коммунистов, про людей другого качества по сравнению с нынешними. Это были самые настоящие бесноватые, они всегда выделялись в толпе пленных красноармейцев. Бешеные глаза, искаженные ненавистью лица, омерзительные кривые улыбки. В них, казалось, не оставалось уже ни чего человеческого. Идиоты, рассуждавшие о возможности примирения белых и красных, не видели этих лиц. Это всё равно что говорить о примирении между врачом психиатром и тяжелым психическим больным. Пусть, дескать, они спокойно поговорят, постараются найти компромисс, выработают общую платформу. Врач может быть не очень хорош, но он вменяем. А сумашедший не просто «думает по-другому», он воспринимает мир через призму своей болезни и, если эта болезнь являет собой комплекс самых разнообразных маний, ни один вменяемый человек не станет с ним ни чего обсуждать.

Да ведь коммунисты были не просто психическими больными, они были бесноватыми, то есть их воля была полностью подчинена древним духам злобы. Глядя на их лица, мы видели гримасы бесов безо всякого переносного смысла. А мы, знаете ли, не были экзорцистами, к тому же известно, что самые опытные экзорцисты нашего времени бесов в общем-то не умеют изгонять, лишь утихомиривают их на время. Бесы, завладевшие душой человека, своей добычи не отдают ни когда. Постепенно я понял, что единственный эффективный способ экзорцизма пуля в лоб. Коммунистов у нас расстреливали.

Однажды я сам вызвался на участие в таком расстреле. Ни кто из коммунистов пощады не просил, одни непрерывно сыпали самыми изощренными ругательствами в наш адрес, другие угрюмо молчали и сверлили нас такими испепеляющими взглядами, что на мне только что шинель не задымилась. А один даже попросил разрешения перед смертью спеть «Интернационал». Кто-то из офицеров ответил: «Обойдешься, гнида. С чертями в аду скоро будешь хором петь свой сраный «Интернационал»».

От немыслимой концентрации бесовской злобы мне стало дурно. Когда прозвучала команда «Пли», я быстро нажал на спуск, как таблетку выпил. Мертвые коммунисты упали, сразу же стало легче. Я непрерывно шептал: «Господи, помилуй». Просить у Бога прощения за невольный грех убийства мне тогда и в голову не приходило. Врач, дающий больному лекарство, убивающее бактерий, не просит прощения за убийство бактерий. Было полное ощущение того, что мы избавили землю от такой мрази, которая не может и не должна ходить по земле. Даже по отношению к расстрелянным это было последним актом милосердия, они ведь уже на земле испытывали адские муки.

Вспомнил фильмы брежневской поры, в которых злобные беляки расстреливали благородных героев коммунистов. Если бы вы только знали, как всё было на самом деле, не стали бы попрекать белых расстрелами пленных большевиков. Даже современных коммунистов, полагаю, вытошнило бы, если бы они увидели, какой законченной мразью были большевики времен гражданской войны.

Но даже если не брать этот аспект, исходя из чисто практических соображений, не было другого выхода, кроме расстрелов коммунистов. В белые ряды их невозможно было включить, они бы и сами не согласились. Их нельзя было отправить в лагерь для военнопленных, как на нормальной войне. После победы пленных обычно освобождают, и если бы белые победили, они что, должны были освободить самых яростных красных? Ну так война бы просто вспыхнула по новой. Как ни верти, а пленных коммунистов можно было или отпустить с миром, или шлепнуть на месте. Если бы их отпускать, они завтра опять воевали бы с нами, а нас и так было в десятки раз меньше, чем красных. Так что расстрелы коммунистов по любому были совершенно неизбежной мерой.

Меня до глубины души поражало чистоплюйство некоторых наших офицеров, брезгливо морщивших по этому поводу носики и говоривших, что честь не позволяет им убивать безоружных врагов. Они, дескать, офицеры, а не палачи. Они так и не поняли, что гражданская война совершенно непохожа на германскую. Это другая реальность, и представления о чести здесь по необходимости должны быть другими. Иногда они даже вяло протестовали против расстрелов, но на вопрос «Что тогда делать с пленными коммунистами?» ни кто из них так и не ответил.

Не ответил на этот вопрос и наш добрейший Антон Иванович. Он ведь строжайше запретил расстреливать всех пленных, включая коммунистов, но отнюдь не подсказал, что делать. Так что мы становились нарушителями приказа главнокомандующего. Знал ли он об этом? Конечно, знал. Не мог не знать. Но предпочитал закрывать глаза на расстрелы коммунистов, как бы стыдливо отворачиваясь от реальности, но «бесчеловечного приказа», которого требовала реальность, он ни когда бы не отдал. Ему «совесть не позволяла». Он предпочитал взваливать эту ношу на нашу совесть. И мы не отказывались.

Антон Иванович вообще считал гражданскую войну «братоубийственной бойней», он даже георгиевскими крестами не считал возможным награждать за убийство русских. Вот удивительно. Подавление разинского и пугачевского бунтов ни кто и ни когда не считал и не называл «братоубийственной бойней». Заразу просто выжигали каленым железом, ни мало не смущаясь тем, что эта зараза лопочет по-русски. Их не то что русскими, их и людьми-то не считали, и ни какого «братоубийства» в их истреблении не видели. «Но с успехом просвещения вместо грубой старины введены изобретения чужеземной стороны». Воистину, ложный гуманизм это чужеземное изобретение. Русские всегда видели врага в том, кто взбунтовался против Бога, независимо от того, на каком языке он говорит. Но что ты будешь делать с нашей сентиментальной слезливой интеллигенцией, полностью воспитанной на западных представлениях «Красные это же наши русские люди, только заблудившиеся». Но красные заблудились так сильно, что уже утратили право считаться русскими. К тому же коммунисты вовсе не были жертвами пропаганды, они были теми, кто этой пропагандой занимался.

Штабс-капитан со свирепым лицом, командовавший расстрельной командой, сказал:

 Мне насрать на то, что эти расстрелы незаконны, мне насрать на то, что Деникин их запретил. Я буду уничтожать большевистскую нечисть до тех пор, пока в России не останется ни одного большевика.

 А ведь нетрудно сделать расстрелы коммунистов законными,  ответил ему я.  Надо признать коммунистическую партию преступной организацией, и тогда сама принадлежность к этой организации уже будет преступлением. А по законам военного времени за такое преступление меньшее наказание, чем расстрел, вряд ли возможно.

 У тебя, прапорщик, какая оценка была по римскому праву? Преступление может совершить только конкретный человек. Как целая организация может быть преступной?

 А вы что, не видите как, господин штабс-капитан? Преступники объединились в организацию с целью совместного совершения преступлений. Кто вступил в такую организацию автоматически становится преступником.

 Что-то в этом есть, но этого ни кто не поймет. За всю историю человечества ни одна организация не была признана преступной. Нет прецедента, на который можно опереться. Так что преступники, прапорщик, это мы с тобой. Люди, совершающие незаконные расправы. И мы будем их совершать. И навсегда останемся преступниками в глазах всех, начиная с Ленина и заканчивая Деникиным. Я чуть было не сказал ему, что прецедент на самом деле есть, точнее, будет всего через четверть века. Но вовремя сдержался.


***

Как-то на привале я начал напевать себе под нос:

Назад Дальше