На той же стене висел портрет моего университетского профессора и научного руководителя Вадима Рублева настоящего университета и настоящей научной работы, а не тех, что были у меня по легенде в Берлине.
Имя Мориц Бер «бурый медведь» результат дурного чувства юмора русской разведки, отправившей меня, тридцатилетнего филолога, с миссией дойти до верхушки немецкой фармацевтики. Я мог быть кем угодно и программы обучения Университета Гумбольта по теоретической химии и Свободного университета Берлина по фармацевтике были для меня всего лишь очередным ребусом и игрой в познание мира. Преподаватели и студенты берлинских ВУЗов впоследствии радостно лгали, что я, успешный выпускник и гордость учебного заведения, им очень запомнился
Как я запомнился преподавателям Московского государственного университета, однокурсникам, студентам и коллегам по кафедре теоретической и прикладной лингвистики, я старался не думать. Я оставил свое прошлое в двадцать пять когда ушел из университета, оставил аспирантуру, работу, послал к черту кандидатскую диссертацию и научно-исследовательскую деятельность потому что они были такой же цирковой каруселью, как и бизнес большого мира.
Я не знал, куда мне податься потому что я возненавидел все и сразу. Я не хотел играть по дурацким правилам, я не принимал прозаичную реальность, я не мог смириться, что все лгут и поэты, и ученые, все танцуют танец, чтобы остаться в живых.
Если и быть инопланетянином, то по полной а в школе внешней разведки готовят квалифицированные кадры. Мне часто в юности говорили, что не могут понять, я гений или, все же, болтун и самозванец
Это не было идеологическим спором Это было идеологическим поражением моим, в моей же наивности. Я думал, наука даст мне ответ, утолит голод знания, закроет пробелы и разрешит противоречия которых становилось все больше и больше.
У Рублева была его алхимия его философское знание, его magnum opus и его приятели живые и мертвые, ученые и поэты, партнеры и приятели по литературному кружку.
Они читали стихи Гессе из «Игры в бисер» сотни раз и каждый раз наслаждались, словно видели их впервые Мне тоже нравился Гессе но от «По поводу одной токкаты Баха» в один день моя жизнь развернулась на сто восемьдесят градусов.
Я понял и ужаснулся. И сбежал признав, что не хочу жить в мире, где противоречие и парадокс это преддверие мук рождения, и так и должно быть; что в Игру играют для вида, а истинные игроки и не догадываются порой о своем умении; где единственное, что Поэт может запаковать свое наследие в кокон лжи, чтобы ложью распространить ядро истины, уберечь свое творение, передать дальше и умереть в нищете, всеми забытый и ненужный.
Я испугался, что меня ждет это. Я не верил в алхимию но я видел, что будет со мной, если я останусь научным сотрудником, преподавателем в университете, буду пытаться вдолбить знание в головы тупых баранов, которые не хотят учиться а хотят лишь выглядеть умными.
Я не просто выгорел я чуть не сдох. Я пытался делиться так сильно, что не успевал наполняться и восстанавливаться. Я хотел быть нужным и найти применение своему уму который рвался за пределы тела, негодовал от черепашьей скорости людей вокруг, мира вокруг, от невежества и несправедливости.
Рублев никуда не торопился потому что он был мудр и вовсе ничему не удивлялся.
Он знал, что я выгорю и знал, что я сбегу. Но он знал, что я его ученик, пусть и могу быть кем угодно и он отдал мне столько знаний, сколько я мог с собой унести, даже сейчас что-то случайно вспоминая.
Почему школа? Лучше бы был университет Со взрослыми хотя бы можно договориться, а дети сами себе на уме.
Борисандреич! Борисандреич!
Я пытаюсь вспомнить имена, но ничего не выходит; я пытаюсь прочесть хоть одну строчку в журнале, но буквы сливаются и перемешиваются. Дурацкий сон Можно даже не пытаться.
Хорошо, иди.
Все так делали вызываться первым отвечать стихотворение, выученное наизусть чтобы не забыть и чтобы не переживать в ожидании своей очереди. Я снисходительно махнул рукой, подпер ладонью щеку.
Кажется, мне не больше тридцати, я в своих коричневых брюках и коричневой в мелкую клетку рубашке, скорее всего я лохматый но, судя по ощущениям, побрился утром.
Мрак первозданный. Тишина
Я подскочил на стуле, уставился на девочку, затараторившую стихотворение без пауз и акцентов, звучавшее как бессмыслица, если не вслушиваться в слова.
Вдруг луч, пробившийся над рваным краем туч, ваяет из небытия слепого вершины, склоны, пропасти, хребты, и твердость скал творя из пустоты, и невесомость неба голубого.
И здесь Гессе. В школе не читают Гессе Я умоляюще смотрел на портрет на стене, Гессе мне не отвечал и не подавал вида, что что-то идет не так.
В зародыше угадывая плод, взывая властно к творческим раздорам, луч надвое все делит
Все, все, достаточно. Садись, пять.
Мне это еще двадцать пять раз слушать пока они все не ответят. Настоящая пытка слышать одно и то же множество раз, чтобы потом оно отпечаталось в памяти и крутилось в голове, как навязчивый мотив.
Я все запоминаю на слух. Мне достаточно было зачитать несколько раз вслух стихотворение или послушать на уроке отвечающих, и я мог ответить на пятерку хоть Тютчева, хоть Гессе.
Я поставил оценку наобум в произвольную строку и она растворилась черной кляксой на белой разлинованной бумаге похожей на нотный стан.
Это и была нотная бумага. Почему нельзя было сделать так, чтобы приснился урок сольфеджио а не этот сюр?!
Кто следующий. Да, пожалуйста. С того места, где остановился предыдущий.
Как же, вспомнит он Дети были мне незнакомы, это не были мои одноклассники. По виду средняя школа, класс седьмой. Мальчик был низкого роста, коренастый, в больших очках.
Он набрал воздуха в грудь.
И дрожит мир в лихорадке, и борьба кипит, и дивный возникает лад. И хором Вселенная творцу хвалу поет
Достаточно, спасибо, садись пять.
Его не нужно было просить дважды, он недоумевал, но вернулся на место, за первую парту. Я продолжил:
У меня идея. Выходите парами и читайте парами. Не спорьте, тем, кто выйдет, уже зачту.
Алхимики творят парами Напарника партнера они называют партроном. У них общая система символов, общий язык, они понимают друг друга с полуслова, без слов, на расстоянии, сквозь время и пространство.
Какая глупость Когда я вообразил однажды, что могу общаться с Рэем Брэдбери, мне стало еще тоскливей от понимания, что если это правда, то тоскливо было и ему когда он писал, например, свои визионерские «Марсианские хроники».
Дети читали и читали «По поводу одной токкаты Баха», я пытался вслушаться в слова, но они сливались в белый шум отрывистых звуков, без смыслов, без возможности восстановить потерянную информацию. Может, это пытка какая-то? Что я должен услышать, что я должен еще понять?
Голос девочки был другим, он отличался от предыдущих, он был знакомым. Я не смотрел на учеников, я не скрывал скуки, хмурился, кривлялся, когда они спотыкались но тут повернул голову, чтобы разглядеть тех, кто стоял у доски.
Каштановый хвост, вздернутый нос, длинные ресницы и бледное лицо. Она стояла в профиль, она не смотрела на меня, она смотрела на портрет Рублева.
Потом она посмотрела на напарника высокого, сутулого мальчишку с заячьей губой. Я таращился на них потому что, увы, не мог таращиться на голос
И тянется опять к отцу творенье, говорила она, и голос был вовсе не детский, она говорила так, будто знала, о чем говорит, и к божеству и духу рвется снова, и этой тяги полон мир всегда
Она и боль, и радость, и беда, и счастье, и борьба, и вдохновенье, и храм, и песня, и любовь, и слово, закончил за нее мальчик бубнящим баритоном.
Прозвенел звонок. Я проснулся от будильника.
8. Контракт
[Германия, Берлин, Митте][Германия, Берлин, Фридрихсвердер][Германия, Берлин, Сименсштадт]
Я отвез Норберту все свои пиджаки и образцы срезов ножниц. Я чувствовал себя полным идиотом, пытающимся собрать компромат на себя же самого а не чтобы исключить лишние улики.
На одном из бумажных квадратов были частицы ткани кармана оставленного мной пиджака. Я думал, Норберт шутит Я был уверен, что в кармане листок никогда не бывал без пакета.
Я жалел, что не пометил каждый и теперь не было никакого представления, чем один квадрат отличается от другого, в какой очередности они появлялись.
На обратном пути уже ближе к одиннадцати вечера я, будто бы случайно, пошел ужинать в стейк-хаус неподалеку от Министерства иностранных дел, чтобы, будто бы случайно, заметить за соседним столиком двух дипломатов.
Томас Науман, начальник юридического отдела, уничтожал двойную порцию картофеля фри и усмехался, слушая Маркуса Штойбера, руководителя отдела переводов. Тот, откинувшись назад, положив локоть на спинку соседнего стула, рассказывал, как они с женой отдыхали на Ибице, щеки у него были с красными пятнами румянца от вина.
Герр Бер! окликнул Штойбер меня. Тебе не скучно ужинать в одиночестве?
В одиночестве мне никогда не было скучно.
Если вы будете говорить о работе, я отсяду подальше от вас, ответил я.
Но я уже поднимался с места и кивнул официанту, подавая знак, что я присоединюсь к другому столику.
Даже зубоскальство это работа, отозвался Науман.
Я сел с торца стола чтобы видеть их рожи и чтобы мешать официанту проходить мимо меня.
Я как раз рассказывал, как моя жена достала всех своими ядовитыми шутками так, что даже массажистка от нее сбежала. Я завидую тебе, Мориц, ты не женат, тебе никто дома не мозолит глаза.
Чаще меня спрашивают, как я живу, если меня дома никто не ждет, а я отвечаю, что когда этого захочу, я заведу собаку.
У тебя огромный дом с пятнадцатью комнатами, возразил я.
Семнадцатью.
Тебе есть куда спрятаться.
Все проще, хмыкнул Науман. Есть вторая квартира.
В которой ты тоже не бываешь, покачал головой я. Не нойте, у вас есть на кого оформлять имущество и бизнесы.
Я для этого заставил жену родить ребенка. Инвестиции в будущее.
Сколько ему?
Семь восемь или десять, Штойбер расхохотался. Я не помню, сколько мне лет, а ты такие вопросы задаешь.
Штойберу было сорок восемь, его сыну было десять. Я помнил все и обо всех.
Моему пятнадцать, и он не собирается поступать в университет после окончания школы. Ведет какой-то блог и жалуется, как его права ущемляют.
Пусть самовыражается, пожал плечами я.
Он тупой. Я все время жду, когда он вляпается в какую-нибудь историю.
Весь в тебя.
Весь в мать.
Ты один никогда не жалуешься, Штойбер повернулся ко мне. Счастливчик?
Мне просто нечего рассказывать.
У него все по контракту, Науман отпил пива из бокала и вытер рот салфеткой. За закрытыми дверями.
Ты даже никого публично не выгуливаешь, добавил Штойбер.
Я усмехнулся.
Я же не дипломат.
Выкрутился.
Я не та особь, которая должна гнездиться и плодиться.
Пока официант подавал бутылку шпетбургундера, министерские дипломаты наблюдали, как презентуют, откупоривают и наливают в бокал вино на пробу.
В компаниях, подобных им, никто всерьез не высмеивал чужие пристрастия потому что у каждого были специфические способы снять напряжение. Я не делился подробностями личной жизни, потому что у меня ее уже много лет не было, а когда была, она укладывалась в рамки договоренностей. Сессия, сценарий, два человека, которые понимают, что они делают за закрытыми дверями.
От того, что у меня не было партнерши, я вовсе не переживал и тем более не планировал никого выгуливать для вида.
Я пробовал правда, давно. Я ходил на свидания, это было забавно но на это нужно выделять время и ко всему подходить вдумчиво. Люди не привыкли думать
Когда Штойбер и Науман выпили всю бутылку, а я уже заканчивал с блюдом, в кармане коротким сигналом ожил телефон.
В сообщении Норберт утверждал, что все квадраты побывали в моих пиджаках которые я для удобства пронумеровал и были отрезаны канцелярскими ножницами с моего рабочего стола в кабинете.
Выглядело так, словно я каждый день отрезал кусок бумаги, засовывал в карман рабочего костюма, потом клал себе на стол на видное место.
После ужина я поехал не домой, а в офис чтобы перерыть все в кабинете и найти бумагу, если она там есть Я был настолько взбудоражен, что не мог дождаться утра.
Офис был безжизненной декорацией фильма ужасов или видеоигры-квеста, где из-под стола может вылезти зомби, а красные диоды пожарной сигнализации в коридорах похожи на красные светящиеся в темноте глаза.
Я вытаскивал каждый ящик и лез в каждый шкаф; урны проверять было бесполезно, но я на всякий случай даже заглянул под стол, надеясь найти обрезки бумаги, ускользнувшие от пылесоса. Если бы я не был таким уставшим, я бы разбросал вещи и устроил беспорядок потому что от досады мне хотелось расшвырять все и перевернуть кабинет вверх дном.
Я спятил. Я не мог сделать это сам и не мог забыть об этом. Я спятил. Если я поверю в это, я точно спятил.
Я уснул прямо за столом уже на рассвете, уткнувшись лицом в сложенные на столешнице руки, меня разбудила уборщица и звук включаемого в розетку пылесоса.
9. Отчет
[Германия, Берлин, Сименсштадт][Германия, Берлин, Шарлоттенбург]
Когда я уходил из офиса, навстречу мне попалась Герда которая приходила всегда за четверть часа до начала рабочего дня. Я уже успел умыться и пригладить волосы, но вид у меня был такой, словно я всю ночь провел в клубе и теперь от похмелья не могу прийти в себя.
Я вызвал такси и поехал домой. Со стороны было похоже, что я просто отдыхаю, развалившись на заднем сиденье и уставившись в потолок но я продолжал усиленно соображать.
Я ничего не понимал.
Я проверил даже накладные со склада с канцелярией на цветную бумагу и две пачки, в которых могли быть черные листы, оказались новыми и не вскрывались. Я спрошу Герду о бумаге но надо привести себя в порядок, иначе все начнут думать, что у меня едет крыша.
Нога в такси сама начинала отстукивать шестнадцатые, а когда я тянулся к двери в квартиру, чтобы засунуть ключ в замочную скважину, руки дрожали.
Еще эта дурацкая съемка вечером! Второе германское телевидение, Циммерманн и ток-шоу, где мне по сценарию нужно сперва отвечать на вопросы и разыгрывать комедию о том, какой я очаровательный, а затем подраться с плюшевым медведем в которого нарядится какой-нибудь несчастный стажер.
Медведь скажет, что это он Мориц Бер, а я самозванец Я не стану отрывать ему башку потому что это не по сценарию, а лишь поваляю его по полу. С чувством юмора у этих телевизионщиков не очень.
Я успокаивал себя тем, что ничего не происходит и все происходит как обычно. Это чья-то офисная дурацкая шутка, мне не стоит уделять этому внимание и уж тем более не стоит вовлекать в это своих людей.
Норберт обычно мне сам никогда ничего не пишет, я с ним связывался только лично когда посещал его в его берлоге На этот раз он счел обстоятельства важными потому что я до этого чересчур сильно отреагировал на нестыковки и странности.
Пиджаки я оставил у него. Три костюма и еще один сейчас на мне Еще нужно во что-то переодеться и взять на съемку. У меня не так много одежды, она вся одинаковая, я готов поспорить, что никто не отличит один серый костюм от другого, одну белую рубашку от другой, один узкий галстук от другого Я отличал их не только по оттенку, но и по фактуре и по рисунку плетения ткани, по пуговицам.
Но я привык, что люди невнимательные и злился, когда вдруг находил опровержение этому потому что так я мог сам себя подставить своей самонадеянностью.