В начале Нового времени не было нового представления о теле, как не было и попыток переосмыслить усталость. А усталость в значительной мере диверсифицировалась, и интерес к ней углубился. То, что было «переносимым» в прежние времена, переставало таковым быть. Изменилось понятие «нормальности». Ни ориентиры, ни объяснения не изменились, но произошла очевидная культурная победа.
ГЛАВА 12. НИЩЕТА И «ИЗНЕМОЖЕНИЕ»
Мы видим, что к XVIXVII векам сложился целый арсенал различных видов усталости и множество средств борьбы с нею. Небосклон Европы классического периода омрачался большим количеством уязвимостей, о которых до той поры не говорили. Эти уязвимости касались самых обездоленных, затрагивали деревни, «пустоши», население которых, как правило, игнорировалось. Взгляд на нищету оставался «общим», она рассматривалась не в деталях, но тем не менее вызывала обеспокоенность, которой раньше не было. Новое «лицо» бедности появилось лишь в конце XVII века, когда обнаружились недостатки, ранее скрытые или считавшиеся не заслуживающими внимания.
Нищета
Здесь важен контекст: возросло значение данных, касающихся эффективности труда, потенциала рабочих рук и денег, как их понимали Кольбер или Лувуа, ждавшие от них обогащения страны505. Возникает поле для появления новых видов усталости, не имеющих отношения к «изящному» утомлению, выдуманному представителями элиты общества эпохи классицизма, или к «обычной» усталости простого народа, частично отрицаемой и пренебрегаемой. Во внимание принимались более скрытые угрозы: нищета, анемия, голод, неэффективность труда, общая слабость, говорящая об изначальной чуть ли не коллективной «усталости». Нельзя сказать при этом, что в конце XVII века каким-то образом повысился статус бедняков или что условиям труда ремесленников стало уделяться больше внимания. Вопрос в другом. Речь идет о какой-то примитивной убогости, «жизненном» бессилии, почти органической нужде, вызванной географическим положением, войнами, климатом, или даже о прогнозируемой нищете, угрожающей повседневной жизни в связи с неэффективностью труда. Лабрюйер описывает крестьянскую жизнь в конце XVII века трагически: «Это дикие животные, самцы и самки, живущие в деревнях, черные, безжизненные, сгоревшие на солнце, с непобедимым упорством носом роющие землю»506. Эта ужасная жизнь зависит от обстоятельств. Ее символом стал голод, разразившийся в конце века, о чем содержатся сведения в сообщениях интендантов, в тревожных, порой зашифрованных свидетельствах нотаблей. Вот как обстояли дела в Лиможе в 1692 году: «Большинство населения вынуждено выкапывать корни папоротника, сушить их в печах, измельчать и есть, что вызывает у них большую слабость, они от этого умирают, и в скором времени дело может кончиться чумой»507. Или в Реймсе в 1694-м: «В городе царит нищета, положение бедственное. <> Принимаемых в настоящее время мер не хватает для спасения от голодной смерти и измождения за последние полгода умерло около четырех тысяч человек»508. Мы видим неумолимое действие экономики, не имеющей достаточных резервов и систем хранения: неурожай 16931694 годов, кроме прочего, истощил земли, что вызвало дефицит на рынках и, в свою очередь, разорило ремесленников и лавочников: прямо или косвенно голод привел к массовым жертвам»509.
Массовая уязвимость
Очевидно, что внимание на подобные катастрофы обратили не в конце XVII века. Жизнь в прежние века была тяжелой и сопровождалась «бедами времени»510. Агриппа дОбинье гневно пишет об этом в «Трагических поэмах»:
Взгляд на проблему, однако, изменился. Последствия этих катастроф оцениваются иначе, влияют на экономику, становятся более «общими», их начинает замечать укрепившаяся центральная власть. Меняется как будто само представление о нищете: «Создается впечатление, что в конце XVII столетия начинает осознаваться массовая уязвимость, в отличие от существовавшего веками осознания массовой бедности»513. Небывалая общая уязвимость, нищета, производящая трагическое впечатление, по всей видимости, оживляет традиционные страхи, возникает угроза бродяжничества, несущего насилие и болезни. Возникают и опасения, до той поры неизвестные: страх снижения производительности труда и сокращения производства вследствие изнеможения и бедности. Об этом говорят письма, адресованные финансовому контролеру: интенданта Руана, например, «удивляет слабость»514 портовых рабочих Онфлера, от чего стопорится вся деятельность, а епископ Манда констатирует такое «общее истощение сил землепашцев», что «часть земель остается необработанной и вспыхивают жестокие эпидемии»515; наконец, интендант Лиможа полагает, что «большинство населения настолько обнищало за несколько прошедших лет, что денег до сих пор не хватает и некому обрабатывать землю»516.
Налоговое «бремя» и «изнурение»
Одно из самых красноречивых свидетельств на эту тему мемуары Вобана 1696 года о податном округе Везелэ. Автор сравнивает ресурсы и возможности, оценивая «доходы», «особенности и нравы жителей», как бы намекая на «рост населения и поголовья скота»517. На первый взгляд эти соображения могут показаться безобидными и традиционными, но «земли плохо обработаны <> жители вялые и ленивые», местность запущена, деревни заросли «ежевикой и сорным кустарником», почва завалена камнями и гравием. Лень расценивалась как зло, идущее из глубины веков. Однако очень быстро мнение автора меняется Вобан выдвигает обвинение: подобное, «по всей видимости, происходит от того, чем они питаются, потому что так называемые низшие слои видят лишь хлеб из смеси ржи и овса. <> Не стоит поэтому удивляться, что у людей, которые так плохо едят, так мало сил»518. Одежда «из рваной и грязной ткани» и обувь «сабо, которые они круглый год носят на босу ногу»519 также способствуют телесной слабости. Все это причины «лени и безволия»520 людей, скрытой усталости, о которой не говорится прямо, но которая сопровождает повседневную жизнь, и никаких иных перспектив в этой жизни быть не может.
Нет сомнений, что корень этого зла нищета. Вобан видит цель в ее преодолении и приводит вечно недооцениваемый аргумент о необходимости ограничения налогов, повышение которых «зло и несправедливость»521, препятствующие «истинной безмятежности королевства»522. Усталость в таком случае могла бы обернуться бодростью, слабость превратилась бы в силу, уныние в работу. Выросла бы мощь, потому что
менее задавленные налогами люди охотнее вступают в брак, лучше питаются и одеваются; дети их крепче и лучше воспитаны; они с большим рвением занимаются своими делами и в конечном счете, видя, что значительная часть прибыли, которую они приносят, возвращается к ним, прилагают больше сил и готовности трудиться523.
По мысли автора, чем ниже налоги, тем легче бороться с ослаблением населения. Снижение налогового бремени должно придать бодрости землепашцу и крепости следующим поколениям. Согласно этой мысли, «один из самых очевидных признаков благосостояния страны рост населения, тогда как его сокращение неизменное доказательство голода»524.
Часть третья. Эпоха Просвещения и вызов чувствительности
В XVII веке расширился спектр возможных видов усталости, как и спектр борьбы с ней. Диверсифицировались причины усталости, придумывались новые способы сопротивления ей. В значительной степени расширился и переопределился ландшафт усталости. При этом по-прежнему необъективным остается мнение о потере жидкостей (гуморов); впрочем, относительной, даже случайной продолжает быть оценка, обсчет работы реальные цифры не уточняются.
В XVIII веке происходят новые изменения. Другими стали оценки, способы высказывания и доказательства. «Чувствительный» человек эпохи Просвещения начинает отступать от священной книги, новая независимость обязывает его переосмыслить себя, и усталость преобразуется в нечто более непосредственное, более интимное: препятствия и тревоги, возникающие на пути к новым начинаниям, к свободе, каждым индивидом ощущаются острее. Отсюда стремление к самоутверждению, что является совершенно новым, «современным», даже «психологическим», попытка преодолеть «нерелигиозным» путем бросающую вызов усталость люди начинают путешествовать, делать открытия, покорять вершины, колесить по миру, чтобы убедиться в собственных силах и испытать себя.
При этом меняются представления о теле, идет тенденция к индивидуализации, вследствие чего новое место начинают занимать нервы, стимуляции, а это придает плоти и ее волнению все более подчеркнутое значение, возникает интерес к уязвимости, слабости, даже к «нарушениям». К тому же постоянный спутник подобной чувствительности прагматизм, стремление к пользе, которое заостряет взгляд как на различных занятиях, так и на трудностях, встречающихся на пути; начинают цениться профессиональные знания и навыки в сфере производства и ремесленничества. Наконец, в мире, где нарастают оппортунизм и способность к совершенствованию, неизбежно заостряется внимание на ожиданиях эффективности, даже «прогресса».
ГЛАВА 13. СТАВКА НА ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ
Нарастающая уверенность в личной автономности, самостоятельности играет здесь главную роль, устанавливает «внутренние» границы самому принципу действия, возобновляя тревогу и любопытство, обогащая источники слабости, намекая на их возможную персонализацию. Внутренняя жизнь становится насыщеннее. Индивид выходит на первый план и изучает себя. Усталость сначала воспринимается как ежедневное «затруднение», смутное замешательство, но вскоре становится провокацией, нарушающей планы, образ жизни и существования. Как следствие, ее образ появляется в литературе и рассказах.
«Прислушиваться к своей жизни»
Хрупкость и уязвимость пересматриваются на основе принципа освобождения525, утверждения «вкуса к свободной жизни»526, в особенности в высших слоях общества; ставятся под сомнение прежние власти; меняется образ слабости, гуманизируется уязвимость она персонализируется, становится уникальной в каждом конкретном случае. Уязвимость очевидна, она не обозначает больше бесконечное расстояние от мирского до божественного, неизбежную пропасть между естественным и сверхъестественным527. Ее присутствие расширяется, она влияет на индивида, становится частью его идентичности, проникает в его сознание, меняет мироощущение. К тому же человек сводится к самому себе, и только к самому себе, пытается объяснить себя через свою связь с «природой», определить свое состояние, анализируя себя, руководствуется собственным опытом, а не каким-то иным.
Настоящее становится более насыщенным, а опасность потерять силы обостряется. Внимание к этому так называемый первичный опыт, «чувство существования»528 появляется в век Просвещения. Это «чувство существования» в 1786 году было определено Виктором де Сезом, врачом, получившим образование в Монпелье, будущим членом Конвента: он полагал, что это «ощущение» лежит «в основе всех прочих»529, что оно обнажает наше «существо в чистом виде»530, провоцирует переход от картезианского «мыслю, следовательно, существую»531 к эмпирическому «чувствую, следовательно, существую»532. Это смещение играет важнейшую роль. «Тело беспрерывно демонстрирует себя»533 индивиду, как «навязчивая мелодия»534, сообщает о том, что оно существует. Главное новшество «Люди полюбили прислушиваться к себе»535. Это меняет и статус усталости: она больше не рассматривается как нечто досадное, пришедшее извне, связанное с обстоятельствами, местами, даже божественным промыслом, но воспринимается как один из возможных аспектов жизни, постоянно присутствующее явление повседневности. Приведем несколько свидетельств. Вот слова мадам Дюдеффан об «упадке сил», вечном спутнике ее жизни: «Я очень ослабела; самое простое действие кажется мне невыполнимым. Я очень поздно поднимаюсь с постели»536; Жюли де Леспинас о своих невероятных отношениях с Жаком-Антуаном де Гибером: «Я очень легко раздражаюсь»537. Мадам дЭпине о необъяснимом недомогании: «Я ежедневно чувствую себя очень слабой»538. Иногда усталость закрадывается незаметно, становясь образом жизни, портит каждое мгновение, заставляя менять решения, усложняя любое действие. Обыденность усталости позволяет Маргарите де Сталь в 1730‐х годах начинать свои самые банальные истории словами: «Однажды вечером, когда я устала сильнее обычного»539. Это не что иное, как свойственная женщинам константа, на которую прежде не обращали внимания.
Усталость как нарратив
Эти неслыханные доселе формы внимания могут превратиться в рассказы нового типа. Страдание растягивается во времени, происшествия следуют одно за другим, складываются этапы, затрагивая лишь усталость, ставшую практически условием жизни. В особенности такие нарративы возникают при дворе. Это демонстрирует баронесса дОберкирх, трижды в 1780‐х годах посетившая Версаль в свите «графа и графини Северных»540. Общее ощущение усиливают отдельные эпизоды: «Придворная жизнь очень утомляла меня, это было изматывающе»541. Помимо традиционной «придворной усталости»542 было множество причин, длительных и вызывавших озабоченность: надо было принимать «многочисленных посетителей»543, «поздно ложиться» и «рано вставать»544, не быть «удостоенным чести табурета»545, то есть не иметь права сидеть в присутствии августейших особ, «надевать» и «снимать»546 платья с «тяжелыми»547 кринолинами, участвовать в «церемониалах», что всегда «мучительно и утомительно»548, в «праздниках, длящихся ночь напролет»549, гулять в Шантийи «допоздна», что «чудовищно утомляло»550, «крайне изматывающие»551 поездки из Версаля в Париж и обратно, в оперу Долгие ужины, в которых «усталость мешалась с удовольствием»552. Из рассказа о возвращении из Версаля 8 июня 1780 года узнаем о чувствах и мыслях баронессы. За ужином следовали танцы, «зеваки» толпились, праздник «продолжался», из замка уехали только в четыре часа утра. Баронесса утверждала, что «очень устала»553. Лица шедших на рассвете на работу крестьян показались ей «спокойными и удовлетворенными», она сравнивала их с «усталыми, осоловевшими лицами»554 придворных, засыпающих в своих каретах. Баронесса, аристократка, заостряет внимание на чувствительности своей «касты», а к усталости обездоленных остается слепа.
У композитора Андре Гретри, автора многочисленных опер-буффа конца XVIII века, обнаружились трагические последствия «слишком громко исполненной арии»555 в юности. Симптомы повторялись на протяжении двадцати пяти лет, каждый раз по окончании работы над очередным произведением. Всегда наблюдалось одно и то же: кровохарканье, крайнее истощение, постоянная потребность в отдыхе. Он лечился в Риме, Льеже, Женеве, Париже, делались попытки смягчить подобные проявления, советы ему давал Теодор Троншен, энциклопедист и врач Вольтера и герцога Орлеанского. Как бы там ни было, описания состояния остаются прежними: «После последнего приступа я двое суток лежал на спине, не мог говорить и двигаться. Чтобы восстановить силы, понадобилась еще неделя»556. Появляется совершенно особое внимание к усталости, в частности в высших сферах; телесные ощущения постоянно анализируются.