Погнали, погнали, заторопился Кинни.
В оконной сетке зияла дыра.
Хьюстон!
Чё?
Готово. Уходим.
Чё, уже?
Хьюстон не чуял под собою ног. Двигался будто на колёсах. Они проходили мимо жилых домов, зданий, припаркованных машин. Проделали долгий путь, как показалось, за три-четыре секунды. Он выдохся и весь взмок от пота.
Сумасшедший босяк похвалил:
Ловко сработано, чувак. По-моему, ты победил в этом споре.
Я не прощаю своим должникам. Я не прощаю тем, кто переступает мне дорогу.
Мне идти надо.
Ага, кто бы мог подумать, что тебе идти надо, долбоёба ты кусок.
Где мы? спросил Хьюстон.
Босяк теперь всё больше отклонялся с тротуара на мостовую.
Эй! Что-то не нравится мне твоя рожа, окликнул Кинни уходящего парня. Слышь ты, чокнутый ссыкливый предатель!
Чё? сказал парень. Слышь, ты на меня не залупайся!
Не залупаться? На тебя?
О, кажется, вот и мой автобус.
Парень рванул через дорогу прямо сквозь сигналящий автопоток и скрылся за автобусом. Кинни крикнул:
Эй! Морпех! Пошёл ты на хуй! Да! Всегда готов![44]
Хьюстон согнулся пополам и блеванул на чей-то почтовый ящик.
Кинни выглядел неважнецки. Глаза ему заволокла мутноватая плёнка. Он предложил:
Пойдём-ка жахнем. Пробовал когда-нибудь коктейль «Глубинная бомба»? Рюмка бурбона на кружку пива?
Ага.
Я вот могу до посинения этой дрянью упиться.
Ага, ага, пробормотал Хьюстон.
Они нашли какое-то заведение с кондиционером, Кинни проставил им обоим по пиву и рюмке бурбона, усадил Хьюстона в тёмном полукабинете, огороженном спинками диванов, и занялся приготовлением «Глубинной бомбы».
От этой штуки у тебя потроха винтом закрутит. Пробовал такое когда-нибудь?
Конечно, заливаешь рюмку в пиво и жахаешь.
Так ты пробовал?
Ну, я просто знаю, как это делается.
Без каких-либо воспоминаний о пролетевших часах, Хьюстон очнулся в поту, весь искусанный комарами и песчаными блохами; его заживо поглощал какой-то продавленный матрас, а внутри черепа мерно пульсировала головная боль. Было слышно, как где-то невдалеке так же мерно дышит прибой. Первая полностью осознанная мысль: он видел, как один человек застрелил другого, вот так, раз и всё.
Похоже, он разместился в чём-то типа спальни на открытом воздухе. Добрался до крана в углу, где вволю напился проточной воды и помочился в раковину, сперва вытащив оттуда мокрую простыню с большой и чёрной по краю дырой, прожжённой посередине. Нашёл свои наручные часы, бумажник, брюки и рубашку, но вот туфли потерялись ещё вчера, на берегу, вспомнил он теперь; а ещё он был практически уверен, что забыл вещмешок в ИМКА. Шлёпанцы же за семнадцать центов, по-видимому, сами ушлёпали куда-то по своим делам.
В бумажнике лежала одна купюра в пять долларов и две в один. Ещё какие-то монеты валялись россыпью на бамбуковом полу он насобирал девяносто центов. Хьюстон вышел на улицу захватить свои пожитки.
В голове всё плыло. Вода, которой он нахлебался, опьянила его по второму кругу.
На вывеске значилось: «Отель Кинг Кейн», а чуть ниже: «Ждём в гости всех моряков».
Он огляделся в поисках Кинни, но не увидел вообще никого, ни единой живой души. Остров как будто был необитаем. Пальмы, солнечный пляж, тёмный океан. Он направился прочь от берега, в сторону города.
Хьюстон не стал возвращаться на «Боннерс-Ферри». Он не собирался хоть сколько-нибудь приближаться к месту стоянки судна или к любому другому, где мог наткнуться на Кинни последнего человека, которого хотелось бы видеть. Он пропустил отход корабля и две недели без увольнения проболтался на суше, спал на пляже и ел по разу в день в баптистской миссии у моря, пока не удостоверился, что Кинни теперь ближе к Гонконгу, чем к Гонолулу; тогда он сдался береговому патрулю и ещё неделю отдыхал на гауптвахте.
Его ранг опять откатился к тройке, он снова стал матросом это означало, что Хьюстон автоматически терял должность машиниста котельной. Уже второе понижение. Первое он заработал за «систематические мелкие нарушения дисциплины» во время службы на военно-морской базе в бухте Субик после того, как повадился посещать гнездилища порока за её воротами.
Следующие восемнадцать месяцев Хьюстон провёл, выполняя всевозможную нудную работу и наряды по уборке кухонных отходов на базе в японской Ёкосуке, окружённый преимущественно буйными неграми, мало к чему пригодными раздолбаями и непутёвыми дезертирами такими же, как он сам. Чаще, чем хотелось бы, вспоминался ему тот адмирал из Гонолулу, что опустил окно своего белого «Форда Гэлакси» и предрёк: «Наступают тяжёлые времена!»
* * *
Поскольку у Джеймса теперь появилась девушка, которая дала ему полный доступ к своему телу, он на время забросил мысли об армии. Раз или два в неделю складывал на заднее сиденье родительского пикапа надувной матрас и спальный мешок, тайком увозил Стиви Дейл от её ни о чём не подозревающей семьи и занимался с ней любовью в предрассветной прохладе пустыни. Дважды, а то и трижды за ночь. Джеймс даже стал вести подсчёт. Между десятым июля и двадцатым октября как минимум пятьдесят раз. Но не больше шестидесяти.
Стиви, похоже, участвовала в этом без особого увлечения. Только и делала, что лежала как бревно. Ему хотелось спросить: «Тебе, что, не нравится?» Хотелось спросить: «Не могла бы ты хоть немножко пошевелиться?» Но в атмосфере разочарования и неуверенности, которая наползала на него после секса, он был совершенно не способен на общение с ней, только притворялся, будто слушает, пока она говорила. А болтала она всё про школу, про предметы, про учителей, про чирлидерш (сама она входила в группу поддержки как дублёрша, но готовилась в следующем году влиться в основной состав) тарахтела ему на ухо без умолку. Эта её весёлость, подобно кулаку, ещё глубже макала его головой в унитаз.
На уме у Джеймса была не только личная жизнь. Он беспокоился за мать. За работу на ферме она получала сущие гроши. Изнуряла себя трудом. Похудела, стала костлявой. Первую половину каждого воскресенья проводила в молельном доме под названием «Ковчег веры», а каждую субботу после обеда ездила за сотню миль во Флоренс, в тюрьму увидеться со своим гражданским мужем. Джеймс никогда не сопровождал её во время этих паломничеств, да и Беррис, которому было теперь почти десять, отказывался служить ей спутником когда несчастная пожилая женщина начинала по утрам субботние и воскресные сборы, просто сбегал из дома и скрывался среди трущоб, автофургонов и гор дорожной пыли.
Джеймс не знал, что́ чувствует к Стиви, но знал, что из-за матери у него разрывается сердце. Когда бы он ни упомянул о записи на военную службу, она была вроде и не против подписать бумагу, но если он её сейчас покинет, как оно всё для неё обернётся? У неё нет ничего на этом свете, кроме пары рук и безумной любви к Христу который, в свою очередь, о ней, кажется, и слыхом не слыхивал. Джеймс подозревал, что она просто морочит себе голову бьётся о Библию и её посулы вечной жизни, как букашка о стекло. Едва только приняв решение бросить школу и связаться с армейскими вербовщиками, он забуксовал на много недель, стоя на самом верху трамплина. Или на краю гнезда.
Мама, говорил он, любому орлёнку приходит пора улетать.
Ну так лети, отвечала та.
В армии ему отказали. Не захотели брать несовершеннолетнего.
В морпехи тебя возьмут, если тебе есть семнадцать, а в армию нет, сказал он матери.
Ну и что, не можешь подождать полгодика?
Скорее три четверти года.
За это время ты подрастёшь и научишься многому в школе, образованный будешь. Потом сможешь закончить и будешь готов для службы от начала до конца.
Мне надо уходить.
Так иди тогда в морпехи.
Не хочу я в морпехи.
Почему нет?
А больно уж они нос задирают.
Тогда почему мы с тобой говорим про морпехов?
Потому что в армию меня не возьмут, пока мне нет восемнадцати.
Даже если я подпишусь?
Да пусть хоть кто угодно подпишется. Мне нужно свидетельство о рождении.
Есть у меня твоё свидетельство. Там написано «1949». Будто нельзя просто взять и поменять на «1948»? Хвостик у девятки изогнуть до конца, вот и будет восьмёрка восьмёркой.
В последнюю пятницу октября Джеймс снова пошёл на вербовочный пункт с поддельным свидетельством о рождении и вернулся домой с указанием в понедельник явиться на сборы.
Первые две недели основного курса боевой подготовки в Форт-Джексоне, в штате Южная Каролина, показались самыми долгими за всё время, что он жил на этом свете. Каждый день словно вмещал в себя целую жизнь, полную неопределённости, уничижения, замешательства и изнурения. Всё это влекло за собой всепоглощающее состояние ужаса, по мере того как он всё чаще думал о том, что рано или поздно ему придётся убивать или самому быть убитым. В поле, в строю, на занятиях с другими курсантами, которые ревели, как чудовища, и закалывали штыками соломенные чучела, он чувствовал себя нормально. Наедине же с собой едва соображал, а всё из-за этого страха. Спасало его только утомление. Непосильные физические нагрузки воздвигали стеклянную стену между ним и вот этим вот всем он почти ничего не слышал, почти ничего не помнил из того, на что смотрел, что ему показали буквально секунду назад. Ждал одного лишь отбоя. На всем протяжении курса метался во сне как припадочный, но спал ровно столько, сколько дозволялось.
Джеймса определили во Вьетнам. Он понимал: это значит, что он уже покойник. Он не стал подавать апелляцию, даже не спросил, как надо подавать, ему просто вручили его судьбу. Прошло четыре дня с окончания курса подготовки, и вот он уже нёс свой обед к столу среди гущи срочников; лицо окутывал парной дух пюре из порошкового картофеля, ноги ощущались как резиновые, а он двигался к будущему, где что ни шаг, то растяжка или противопехотная мина: вот выйдут они с ребятами патрулировать джунгли, а он выбьется вперёд остальной колонны, окажется на переднем крае и наступит на какую-нибудь штуку, которая возьмёт да и разорвёт его на клочки прямо на месте, разбрызгает, точно краску, и раньше, чем грохот ударит ему по ушам, эти уши разлетятся во все стороны разве что, наверно, можно будет услышать, как что-то вдруг тихонько так зашипит. Не было никакого смысла сидеть здесь, ковырять ложкой обед на подносе с перегородками. Следовало спасать свою жизнь, убираться из этой столовой, может быть, затеряться на улицах какого-нибудь крупного города, где в кинотеатрах круглые сутки показывают порнуху.
Подошли два каких-то парня и завели разговор о смерти в бою.
Это вы пытаетесь меня запугать ещё сильнее, чем я уже боюсь? сказал Джеймс, стараясь произвести впечатление, будто ему всё нипочём.
Вполне вероятно, что тебя и не убьют.
Да заткнитесь вы.
В натуре, на войне не так много сражений и всякого такого.
Видели вон того парня? спросил Джеймс, и они заметили: за три стола от них сидел чрезвычайно щуплый чернокожий в серо-зелёной парадной форме, какой-то первый сержант. На вид он был недостаточно крупный, чтобы его признали годным для службы, однако его грудь украшали многочисленные орденские ленты, включая одну голубую с пятью белыми звёздами, означающую Почётный орден Конгресса.
Как только Джеймс и другие видели солдата с наградами, они считали свои долгом подойти поближе и рассмотреть знаки отличия. Надеть их это ведь всё равно что выпить кофейку со своей внутренней личностью, закалённой и закопчённой в героических подвигах, пока мимо проходит малышня, чувствуя, как ёкает у неё под ложечкой, и стараясь не заглядываться. Правда, чтобы этим наслаждаться, надо было вернуться с войны живым.
Когда его собеседники ушли, Джеймс вернулся в очередь за новой порцией. Народ жаловался на качество пищи, поэтому и Джеймс выказал неудовольствие но на самом деле ему нравилось, как тут кормили.
Чернокожий с голубой лентой на груди поманил его к столу.
Джеймс не знал, что делать, и решил всё-таки подойти.
Ты не бойся, падай, заговорил сержант. Не такой уж я и страшный, хоть и чёрный.
Джеймс подсел за стол.
Я смотрю, взгляд у тебя тот самый.
А?
Да взгляд у тебя так и говорит: я хотел кататься на танке или чинить вертолётные двигатели, а заместо этого меня засылают в джунгли маслины ловить.
Джеймс промолчал, чтобы ненароком не расплакаться.
Мне ваш сержик сказал как бишь его, Конрад, Конрой
Сержант, ага, подтвердил Джеймс, сидя как на иголках. Сержант Коннел.
А чего ж ты не додумался вписаться во что-нибудь добровольцем, чтобы отмазаться от этого дела?
Теперь Джеймс боялся, что рассмеётся:
Да потому что я тупой.
Едешь в Двадцать пятую дивизию, так? Какая бригада?
Третья.
Я вот как раз из Двадцать пятой буду.
Да ладно? Без балды?
Правда, не из третьей бригады. Из четвёртой.
А третья они сейчас, они ну, вы поняли воюют, да?
Некоторые части да. К сожалению.
Джеймс почувствовал: если только сейчас получится произнести: «Господин сержант, я не хочу воевать», он совершенно точно спасёт свою жизнь.
Менжуешься, как бы тебя не убили?
Вроде как, знаете ли в смысле ага.
А не из-за чего тут менжеваться-то. К тому времени, как Тварь тебя сожрёт, ты уже и так пустой, ты уже не думаешь. Просто кайфуешь с того, что происходит.
Джеймса не особо ободрило это утверждение.
Ну так. Щуплый негр сгорбился, мелко поигрывая кончиками пальцев обеих рук. Поди-ка сюда. Слушай. Джеймс наклонился к нему, слегка опасаясь, что тот схватит его за ухо или ещё чего учудит. Когда ты в зоне боевых действий, как-то не хочется быть флажком на карте. Рано или поздно этот флажок обрушится под напором превосходящей силы неприятеля. А тебе же хочется иметь какое-то пространство для манёвра, так ведь? Хочется как-то участвовать в принятии решений, так ведь, а? Значит, ты хочешь записаться добровольцем в разведотряд. Это дело добровольное. Сам туда берёшь да записываешься. А после этого уже никогда-никогда не вызываешься добровольцем ни за что, ни на что, даже если предлагают прыгнуть в койку с горячей красоткой, будь она хоть подружкой Джеймса Бонда. Это правило номер один не вызывайся добровольцем. А правило номер два когда ты на чужой земле, то не насилуй женщин, не обижай скотину и по возможности не трогай чужое имущество, кроме поджога шалашей это часть работы.
У вас там на груди Почётный орден.
Да, есть такое. Так ты того, слушай, чего говорю.
Окей. Ладно.
Может, я и чёрен как сажа, но я твой брат. Знаешь, почему?
Нет, вряд ли.
Потому что ты ведь отправляешься в Двадцать пятую дивизию на замену, так?
Да, сэр.
Да не зови ты меня сэром, ну какой я тебе сэр? Едешь, значит, в Двадцать пятую, правильно?
Правильно.
Ладно. Так вот знаешь что? Я как раз из Двадцать пятой приехал. Не третья бригада, четвёртая. Но всё равно, может быть, я и есть тот парень, кого ты заменишь. Вот, стало быть, я тебя и просвещаю.
Хорошо. Спасибо.
Нет, это не ты меня благодари, это я тебя благодарю. Знаешь, почему? Это мне ты, может быть, едешь на замену.
Не за что, сказал Джеймс.
А теперь: всё, что я только что сказал, ты это намотай себе на ус, ага?
Будет сделано.
Джеймсу нравилось, как изъясняются в пехоте, и он старался сам так говорить. Пространство для манёвра. Флажок на карте. Превосходящие силы. Намотать на ус. Такие же выражения использовал некий сержант разведки, когда произносил речь в их казармах всего двумя неделями ранее. Теперь эти выражения звучали не как пустое сотрясение воздуха, за ними чувствовалась правда жизни. Одно было ясно: если уж суждено тебе быть пехотинцем-салабоном, то также, вероятно, придётся и ходить в разведку.