Дикая Донна - Хен Паула 8 стр.


Ты моя первая война

Ты  моя первая война. Прожженные дороги, на которых внезапно начинают расти цветы. Последнее февральское утро, выбивающее все еще холодный воздух из груди весны. Ты грань между любовью и ненавистью, влюбленностью и одержимостью. Ты тонкие ноты la fleur doranger в моём парфюме, хитросплетение моих самых запретных и изящных мыслей, хранящихся в отдельной папке на рабочем столе под названием «soul». Как ты касаешься меня, выжигая на коже отражение своих порочных желаний, что метадоном скользят по венам, обволакивая их своим безумным теплом, вызывая интоксикацию, отравление организма с примесью жгучей горечи. Безразличие, сдирающее три шкуры, ломающее каждый сустав и рвущее сухожилия, когда я протягиваю тебе свою ладонь, закрепленное выверенным «tendresse» на запястье, когда подушечки пальцев скользят по линии жизни вверх, словно не зная, какую из вен вырвать первой, чтобы перекрыть эту реку любви к моему сердцу. Синоатриальная блокада, висцеральная галлюцинация  ты пожираешь меня изнутри, всё хорошее и плохое, что есть во мне, оставляя приторную наполненность собой, долгими разговорами и надломленными фразами на ломанных акцентах. Я одержима шестью демонами, отражающими всю твою суть  они ласкают меня ночами и кормят жарким полушепотом куда-то в углубление ключиц, что гулом и эхом отдаются в легких, подобно диссонансу в пустынной комнате. Моя хронопсическая иллюзия, обжигающие капли воска на ногах  я закрываю глаза, даю свою руку и беспрекословно иду за тобой, опускаясь на самое дно преисподней.

Любовь умирает в титрах

Мне кажется, что я почти ничего о тебе не помню. Только помню, как первый раз тебя увидела: твоя нездоровая худоба, твои тонкие пальцы, которые напоминали мне щупальца, готовые все из меня выгрести, включая душу. Вообще, так и произошло, просто я не сразу об этом догадалась. Странное сравнение, но тогда я ещё не знала, какие они горячие и как умеют касаться кожи, играя на мне, словно Шопен свою предсмертную мелодию. Ты не любил инструментальную музыку, классику, живопись, искусство, упирался, когда я пыталась поцелуями заманить тебя в ближайшую галерею. Помнишь, тот душный день? На мне чёрная фланелевая юбка-фонарик, рубашка с расстегнутыми до половины пуговицами и туго затянутый хвост. Волосы короткие  обкромсала их, потому что тебе так нравилось больше. Все женские героини на экране, у которых волосы не переходили линию плеча  твои фаворитки. Я хотела быть такой же, зашла в ближайшую парикмахерскую, где работала пожилая женщина, у которой рука была набита на сссровский лад, и позволила ей одним махом отрезать мои длинные чёрные локоны, доходящие до пояса. Они все время лезли в глаза, мешали целоваться  я решила, что так будет лучше. Твоя реакция была неоднозначной, сейчас я это понимаю, но на тот момент мое счастье отражалось в твоих радужках, и я спутала его с твоим собственным.

Ты зачем-то забирал стики сахара в кофейне, когда мы ходили туда вместе, фотографировал все вокруг. Сейчас я не понимаю, почему, идя домой, мы всегда заходили в какую-то кофейню, чтобы заполнить желудки горьковатым свежим кофе с молоком. Латте с ореховым? Малиновым, кокосовым, шоколадным изобилие сиропов и попытка перепробовать все. Горячие стаканы, обжигающие пальцы. По возвращению домой мы снова брали в плен нашу маленькую кухоньку: стены цвета лимонной корки, мелкие цветы  настоящая революция подсознания, старый холодильник, издающий слишком громкие звуки по ночам. Я боялась ходить туда ночью без тебя. Но однажды пришлось набраться храбрости. Это моя такая большая победа  помню ее и горжусь. Бутылка воды тебе, которую я отвоевала у темноты. На той же кухне мы ели арбуз руками  картина, наверное, была, что надо. Сок бежал по рукам, арбуз был слишком большим, ели его до отвала, но не смогли осилить  вынесли на улицу, чтобы было не так обидно наблюдать, как девяносто твоих рублей стекают и вянут. Хочется сказать: «Но я же предупреждала!», только сейчас уже поздно.

Почему я не спрашивала, какие книги ты любишь читать? Какой твой любимый цвет? Знаю только, что пьёшь ты всегда из одной чашки, на которой написано маркером (говорят, что в жизни обязательно нужно нарисовать что-то, ты этот пункт уже преодолел, получается?), жутко гордишься собой, когда я прошу поставить мытые чашки в шкаф, и жить не можешь без мяса. Быть может, поэтому ты стал таким железным со мной? Прямо-таки острым. От переизбытка тоже можно умереть, кровь начинает портиться, а вместе с тем и сердце?

Вообще, не знаю, что такого в тебе было, ведь мы бегали друг от друга по касательной, наматывали круги по этому порочному кругу, но точно знаю, что у тебя было притягательное лицо. Светлое такое, слишком бледное. Не могу сказать, что у тебя красота Аполлона, но для меня ты был искусством. У тебя очень выраженные скулы и слишком глубокие глаза  первым ты вспарывал меня не раз, а во втором топил, подобно котёнку, в ванной. Потом мы мирились и все забывалось, но легкие начинали функционировать хуже  так было ровно до их возможного отказа. Но этого не случилось, не срослось, не произошло по сценарию жизни. В нашей истории никто не умер, кроме нашей любви. Помню, как родственнице в трубку кричала после твоего ухода, что не выживу  выжила, ещё и смогла полюбить другого. «Полюбить», конечно, слишком громкое слово для тех чувств, которые во мне, но суть только в том, что мое сердце все ещё живо. Да, залатали, наложили десяток швов, функционирует через раз, но позволяет жить.

К сексу ты относился просто. Не как к искусству. Скорее, как к приятному времяпровождению. Не помню, нравились ли тебе чёрные чулки и прочие «взрослые» атрибуты, но помню твою фразу, что «****ские чулки на моих ногах выглядели бы, как восьмое чудо света». Такая заезженная фраза на первый взгляд, но для моих восемнадцать с небольшим это было вершиной всех существующих начал. Ты просто брал, целовал мои ноги, кусал щиколотки и смеялся куда-то в колени. Во время секса ты разговаривал. Не знаю зачем  я была молчаливой и это казалось мне лишним, но ты любил подпитывать свои действия словами. Это, конечно, давало необходимый эффект, но я понимаю, что предпочла бы тишину, желая раствориться в тебе полностью.

Ужасно хотелось спросить у тебя во время ссор, почему ты так смотришь на меня. Прожигаешь взглядом дыру где-то в районе переносицы, держа вату со спиртом на кровоточащей ладони, которую я же тебе и повредила. Моя ужасная импульсивность, иногда казалось, что мы можем убить друг друга  часто шутили на эту тему, но шрамов, доставшихся от меня, достаточно на твоём теле. Романтика? Сейчас понимаю, как сильно люди все усложняют, бросаясь такой маленькой ложью, звучащей несоизмеримо громко. Я и сама была несоизмеримой, незаметной в этом вполне себе соизмеримом мире. Только дома с тобой становилась целостной и действительно пропорциональной своей душе, голосу, телу.

Ты часто хотел меня фотографировать. Говорил, что это важно, что что-то должно остаться. Упрашивал, пока я бежала от камеры, как от прицела автомата. Иногда сдавалась, получались красивые фото. Ты всегда видел красоту момента, когда дело касалось фотографии. Для тебя это было целое искусство, а для меня  возможность увидеть тебя с абсолютно новой стороны, которая нечасто открывалась мне.

Ты был хулиганом. Много мата, отсутствие добропорядочности и больное количество сигарет и алкоголя. Я пыталась заставить тебя бросить курить  покупала тебе конфеты, постоянно ел их пакетами. Стал со мной более порядочным. Родственники видели, говорили, мол, человека из тебя сделали. А я все боялась, что забрала твою суть, без которой ты не сможешь нормально существовать. Быть может, так оно и было? Потому что во всем этом была твоя жизнь. Мы словно смотрели фильм, но его конец оказался несчастным, а после титров, спустя три года, мы даже не вспомним друг друга.

 Ведь столько живет любовь?

 Она умирает в титрах.

Визави

Ты читал меня не между строк, а прямиком по извилистым буквам, позволяя каждой из них въедаться в сетчатку до адского жжения, а ее  вытекать жидким серебром за наглаженный ворот белоснежной рубашки. Читал губами по серебряным линиям позвоночника, подобно попыткам извлечь неповторимое звучание и неподдельно восторженный тембр какому-то позабытому самим дьяволом и немного  богом стихотворения поэта. И это будет весомее Шекспира, оглушительнее Мильтона, соблазнительнее Бронте. Потому что в нем слышишь семь смертных грехов и десять заповедей, сплетающихся, сливающихся воедино впервые и жадно. Зубами по каждому, не успевшему покрыться синевой, участку кожи, словно дополняя исписанные листы пергамента искусными рисунками, льющимся не из пальцев  из души. Потому что твое тело  это не плоть и кости, это чертов триумф и самая прекрасная история болезни, которая безумнее Стокгольмского и преданнее синдрома Сикстинской капеллы. Это мы именуем великой бедой и смертельным падением, стирающим кости в белесый порошок.

А.

Перманентно лгать, что больше не трогает, не ёкает, не вспоминается  я знаю, что тебе иногда икается, когда часовая за полночь переваливается. Ненавидеть и остро помнить, не позволяя даже самой скудной и незначительной детали померкнуть в памяти. Хрипловатые и ломанные ноты в голосе, широкие рубашки и беспричинный смех. Когда ты мне встретился, я вмиг умертвила всех, оставляя лишь твой посмертный портрет, о котором никто никогда не узнает  даже я иногда забываю, когда буря сходит на нет  это бред, но я возвожу его до степени вечности.

Неприкаянность

Я снова стою перед твоими окнами. Они чужие, потерянные, осиротевшие. Они подобны погасшим маякам, за светом которых я следовал до последней секунды. До последней секунды нашей  от и до  никчемной истории, помеченной фатальностью с самого начала. Ты была моей личной Гестией. Подобно никотиновой зависимости, ты погребальной мелодией звучала в каждом участке воспаленного мозга. Моё сердце вновь замирает дважды, когда зажигалку, породнившуюся со мной до гребано-омерзительного предела, пальцы сжимают. Я всё ещё помню твои руки, самые лютые ветра Антарктики хранившие, пальцами пересчитывающие каждый позвонок. Я в свой плащ тебя заворачивал, пряча от проливных осенних дождей. Я смеялся надрывно, как сейчас не умею\не помню\послал к самому. Я касался тебя, как других позволяю едва ли. Губы, плечи  я \без не\ тебя забыл, повторяя твое имя каждый раз в обмане.

Ты.

Осень давно ушла в отставку, поглубже засунув руки в карманы пальто и по самый нос спрятавшись в крупной вязке шарфа. Заметала следы, уничтожала улики, сжигала письма, пропитанные воздухом дождливо-виноградовым. Знаешь, ей впору только застрелиться, чем забыть, как это  касаться твоих плеч, подобно непристойной женщине, пронизывая пальто запахом таким безобразно-неправильно-правильным.

Знаешь, мне впору забыться.

Изгибы рук, шеи, пальцев  ты словно создан миллионами галактик, и каждый атом твоего тела вопит об этом, как о семи грехах, рассекающих твои руки дорожками венозной синевы. Мне нужно было воцерковить тебя раньше  об этом шепчет ветер в каждом переулке.

Всего-то вырвать сердце из своей груди

Холодный простуженный город, он хрипло кашляет, сутулится,

готовый плеваться кровью, пропитанной табачным дымом и

прозрачными ледяными осколками, из которого душа его соткана.


а я стою один, обнищавший и голый, такой же холодный,

простуженный, твой. по-прежнему. смеешься? тупая б***ь, ведь тебе

не понять, ни черта не понять, потому что я кричу севшим

потерянным голосом:

я отдаю каждого

жителя этого

ебучего

города


только бы тебя не потерять.

Дайте человеку в руки кисть

Ты поворачиваешь на бок и взгляд острием упирается в обнаженную точенную спину. Кажется, это самая идеальная спина, которую тебе удавалось видеть в своей жизни. И, быть может, умей ты рисовать, имея жгучее пристрастие к живописи, ты бы изобразил каждый аккуратный позвонок и хрупкие плечи.

Невольно протягиваешь руку и касаешься холодными пальцами бледноватой, точно фарфор, кожи, скользнув ниже, по четкой линии  любое отклонение исказит картину, которую ты невольно вырисовываешь в своей голове, делая его неправдоподобным и несколько фальшивым. Кажется, кончики пальцев начинают пылать, соприкасаясь, скользя и очерчивая. Чувствуешь себя скульптором, который бережно осматривает плоды своего творения, ощущая, как все нутро обволакивает приятное, незнакомое раньше, тепло.

Подарили боль

Где родина европейской живописи? Несомненно, это красочная Венеция, потому что венецианские художники первыми освоили технику масляной живописи, язык станковизма. Флорентийские художники писали женщин длинными, худыми, истеричными и напряжёнными, но, смотря на неё, я вижу ее в лучах кисти Джордана, который изображал женщин, подобно желанным плодам, похожим на позднеантичных Венер. Она тоже порой была истеричной и напряжённой, но даже в такие моменты ее ломано-филигранный изгиб плеч вынуждал мое сердце гонять кровь по венам быстрее. Кровь, отправленную ядом. Ее любовь  insomnia. Втыкает нож в левое межреберье, прокручиваете рукоять и обещает сладостное возвышение после: глаза-змеи, а голос  банши. Убаюкивает и врывает никчемную душу из груди, которая для неё ничего не стоит.

 Бродский полагал, что эстетика старше этики: «Эстетика  мать этики; понятия «хорошо» и «плохо» понятия прежде всего эстетические, предваряющие категории «добра» и «зла». А как считаешь ты?

 Я считаю, что ты выше всех понятий. В тебе сердце зла и душа, вырванная из груди света.

Каждый раз она смеялась. Вот так просто, как сейчас: чуть запрокидывала голову и обнажала ряд красивых зубов, которые выглядели ещё белее, контрастируя с помадой цвета merlot. Именно такой я изображал ее на своих картинах: белоснежная кожа цвета слоновой кости с линиями венозной синевы, которые, подобно дорогим украшениям, струились по ее запястьям и шее, и кроваво-красный рот: цвет вина, боли, агрессии и дерзости. Кровь с молоком  ее авторский коктейль. Чтит Бродского, верит в теорию Ницше и практически ничего не смыслит в любви.

Иногда она прерывала меня, мешая переносить ее острые несуразные линии на холст, подходила ко мне, не стесняясь своей наготы и шрама, рассекающего подтянутый живот, о котором я постоянно спрашивал, но никогда не получал никаких ответов, а моих вопросов тем временем становилось ещё больше; забирала у меня кисть, вымоченную в желтую краску, и вела с нажимом от моего подбородка к груди, говоря мне что-то о тропе между бездной и мной.

Желтый  к расставанию, если верить приметам; красный  возбуждающий нервную систему цвет, провоцирующий активность. Разнополярный, как и мы с ней. Цвет любви и страсти, огня и опасности, крови и агрессии. Любовь и страсть. Многим доминантным мужчинам очень нравятся красные ногти и красные губы у женщин. Эти манящие и значимые элементы, которые носят сексуально-привлекательный характер. Я был из таких мужчин, но позволял ей чувствовать себя королевой этого бала, как однажды дьявол всего на одну ночь посадил обычную русскую женщину на трон. К тому же, ещё и несчастную. Не знаю, смогу ли я когда-то осчастливить ее, но мне нравится этот протест в каждом ее движении: протест жизни, войне, порой даже мне, но редко. Призыв бежать, спасаться, действовать и повиноваться, когда пальцы размазывали красную акварель по ее всегда холодному телу.

Назад Дальше