Когда Сендер принес эту новость в дом, выяснилось, что у меламеда есть союзники обе бабушки. Они тоже сказали, что раз мальчик такой, не сглазить бы, умный, ему действительно нужно учиться.
На Давида или, в крайнем случае, на Боруха говорила одна бабушка, имея в виду великого ребе Давида-Цви и великого мыслителя Баруха Спинозу.
По местечковой традиции она всех называла по имени, даже великих и незнакомых.
Вторая бабушка, со стороны папы, была менее притязательна. Она считала, что учиться нужно на богача. Даже искренне верила, что этому где-то учат.
Сендер неточно знал, кто такие Давид-Цви и Барух Спиноза, и был совсем не против, чтоб сын стал мудрецом. Но интуитивно он больше разделял мнение свой мамы раввином, конечно, быть почетно, но как-то необычно, что ли. Да и ответственность немалая! Никогда в их роду не было раввинов. И потом, что это за занятие такое молиться? Лучше пусть, как отец и дед, будет торговцем, лавочником. Верный, как говорится, кусок хлеба. А в Бога верить и так можно. Где написано, что для этого нужно быть раввином? А что касается учебы, так он не возражает, учиться надо. Например, в Проскурове[10] есть коммерческое училище, и туда вроде бы принимают еврейских мальчиков. Он об этом подумает, время еще есть. А пока можно и дома учиться. Слава Богу, ему есть чему научить собственного сына.
И Сендер стал учить сына торговать.
Почти все время с раннего утра и до позднего вечера маленький Лейб проводил в лавке. К десяти годам он умел делать там практически все. При необходимости мог легко заменить родителей. При этом имел и собственные обязанности: доставлял товар покупателям и вел тетрадь «с кредитами». Последнее означало следующее: если у людей не было денег, товар им отпускали в кредит, под обещание заплатить потом. Размер долга и срок оплаты записывали в специальную тетрадь. При частичном расчете запись корректировали, при полном удаляли. Поскольку люди в местечке жили в основном небогатые, то должников у Гройсмана было много, сотни две. Содержание тетради Лейб каким-то невообразимым образом помнил наизусть.
После бар мицвы[11] Сендер стал брать сына на встречи с поставщиками. К их немалому удивлению, юноша мгновенно производил в уме сложные расчеты. Что позволяло отцу быстро оценивать предлагаемые условия и принимать верные решения. Понятно, что к тому времени юноша уже неплохо говорил и читал по-русски. (Кстати, русский он выучил стараниями мадам Лавровской, помощницы местного аптекаря, которая по какой-то диковинной причине приехала в их места из самого Петербурга. Мадам Лавровская давала ему книги Пушкина, Толстого и Короленко, а при встрече они подробно обсуждали прочитанное.)
Так как с рождением сына молитвы о потомстве, видимо, не прекращались, семья росла. После Лейба Соня родила еще троих. Одна девочка умерла в младенчестве от дифтерита, а двое Нохум и Лея росли здоровыми и веселыми, на радость родителям и старшему брату.
Спустя много лет, рассказывая детям, а потом и внукам о своем детстве, семье, Лейб Гройсман скажет, что у него было хорошее детство и он был самым счастливым ребенком на свете. Дом, где он рос, был чистым, теплым и уютным. Он до сих пор помнит, какой свежестью и цветами пахло белье, которое стелила ему мама. Какой невыразимой, особой теплотой мерцали свечи пятничными вечерами. Какой доброй сказкой и мудрым предостережением звучала папина молитва перед шабатом.
И вообще, вспоминая родителей, Лейб Гройсман скажет, что они были людьми необыкновенными веселыми, сильными, красивыми. И еще богатыми. Но не потому, что успешно торговали. А потому, что считали своим богатством любовь. Простую, деятельную, созидательную. Любовь друг к другу, к старшему поколению, к детям, к своему дому и к своему делу. И они были горды своей любовью, сильны ею и потому счастливы.
Будучи старшим ребенком в этой дружной семье, Лейб помогал маме растить сестру и брата, отцу торговать. На вопрос, чем займется, когда вырастет, не задумываясь, отвечал:
По торговой части! Как папа
Глава 2. Погром
Вероятно, так бы все и произошло. Но в августе 1917 года в Райгороде случился погром.
Налетевшие с юга России конные казаки вместе с толпой местных мужиков и хлопцев в диком кураже и пьяном угаре полдня носились по местечку.
Начали с того, что заперли в старой синагоге раввина со всей его семьей, а потом эту синагогу подожгли. Затем разграбили все еврейские лавки в центре, разгромили три десятка домов и избили народу без счету. Других так как атаман не велел стрелять били палками, кололи пиками и рубали шашками.
Умаявшись, погромщики порешили перевести дух и обмыть удачу. Вернулись в разгромленную час назад питейную лавку Бершадского. Прямо на пороге добили хозяина табуретом, чтоб не отвлекал стонами. Потом, запивая церковным кагором и закусывая квашеной капустой, быстро выпили ящик кошерной водки. Разгоряченные, вскочили на коней и двинулись в сторону Писаревки. По дороге решили заглянуть в лавку Гройсмана.
Увидев в окно приближающуюся толпу громил, Соня спрятала детей в подпол.
Сквозь щель в полу Лейб слышал, как, хохоча и улюлюкая, погромщики ввалились в лавку. Кто-то возбужденно говорил:
Вин до мэнэ руку протягнув, а я хрясь! и видрубав! А вин мэни в очи дывыться и смиеться и стрыбае, мов танцюе. Николы такого нэ бачив!
Нэ можэ буты! отвечал другой. Брэшешь!
От тоби хрэст святый! У Васыля спытай! Я сам здывувася!
А потим шо?
А потим вин в калюжу впав и шось крычав по-ихнему, я не зрозумив
Дывни воны люды, ци жыды! Их вбывають, а вони танцюють
Так жыд цэ ж не людына! Дэ ты бачив людыну, шоб сала не ила?! Жыд вин и е жыд. Так хлопци?[12]
Так! дружно согласились погромщики и захохотали.
Едва смех утих, кто-то произнес:
Ну добрэ! Пан есаул, шо тут делать будем? Рубать?
Рубать! Рубать! радостно подхватили голоса.
Дети в ужасе переглянулись и втянули головы в плечи. И тут же услышали, как вскрикнула мама. Следом послышался голос отца. Тонким, дрожащим и заискивающим голосом, торопясь и заикаясь, папа предлагал погромщикам деньги.
С жидов не берем перебил отца тот, кого назвали есаулом. Жиды Христа продали!
А может, взять? предложил кто-то из местных. С мельника Шора сто карбованцев взяли, и с этого надо!
Правильно! одобрил другой. А то не по-божески выходит: один жид платит, а другой нет.
Точно! произнес кто-то тонким, мальчишеским и очень знакомым голосом. И тетрадь с «кредитами» надо спалить!
Лейб узнал этот голос. Это Яник, внук дяди Василя. Лейб вспомнил, как еще два или три года назад, зимой, они играли в снежки, замерзли. И мама сушила на печке промокшую Яникову одежду, кормила его латкес[13] и поила горячим молоком. А тот ел, пил, вытирал рот рукавом и от стеснения боялся поднять глаза.
«Яник, миленький, попроси за нас!» мысленно взмолился Лейб.
Но Яник не попросил. Более того, грязно, по-взрослому, выругался и взвизгнул:
Сендер, пся крев[14]
«Как же так, подумал Лейб, он всегда обращался к папе на вы и называл его дядя Сендер, а тут»
Сам отдай, а то хуже будет! визжал Яник.
Отставить! повысив голос, приказал есаул. Атаман сказал ничего не брать! Только наказывать
После чего икнул и, судя по звуку, достал из ножен шашку.
Геволт[15], убивают! закричала мама.
Готеню![16] прохрипел отец.
Ну, давай, хлопцы, с Богом! деловито скомандовал есаул.
До сидящих в подвале детей донеслись звуки борьбы, грохот падающей мебели, звон разбитого стекла, и сразу крики, стоны и мольбы родителей. Когда засвистели шашки, Лейб вжал голову в плечи, крепко прижал к себе Нохума и Лею и закрыл их уши ладонями. Но это не помогло. Дети услышали, как голоса родителей слились в один протяжный страшный крик и в мгновение оборвались.
Еще какое-то время звучали хриплые чужие голоса, слышались звон бьющейся посуды и треск ломающейся мебели. Со звоном открылась касса, затем с треском разбилось окно, другое. Заскрипела, а потом хлопнула дверь. Пьяный хохот и матерщина смешались с ржанием лошадей. Застучали копыта. И все стихло.
Сендера и Соню Гройсман похоронили на следующий день, вместе со всеми двадцатью четырьмя жертвами погрома. На старом, расположенном на холме еврейском кладбище, несмотря на проливной дождь и сильный ветер, собрались почти все жители местечка. Среди старых, покосившихся каменных надгробий с едва различимыми древними надписями стояли многочисленные евреи в черных одеждах. Чуть поодаль толпились крестьяне. У выкопанных могил поочередно молились православный батюшка, ксендз и раввин, специально прибывший из соседней Мурафы.
Скинув шапки и потирая удивленные, красные с перепоя глаза, истово крестились мужики. Бормотали, что сроду такого не было. Жидов, конечно, задирали, издевались, даже однажды свинью к ним в синагогу привели, но в целом более или менее дружно жили. А тут такая беда, будто черт попутал
Громко, отчаянно, пугая детей и размазывая слезы на серых от горя лицах, молились крестьянские бабы. Евреи высокими срывающимися голосами нескладно, надрывно и горестно творили свой кадиш[17].
Оплакивали погибших так горько и отчаянно, что с кладбища в ужасе улетели вороны.
Сразу после похорон, отослав сестру и брата к дяде в Жмеринку, Лейб вернулся в родительский дом.
Высокий, худой, нескладный, с торчащими в стороны волосами и красными от горя глазами, он стоял посреди разгромленной лавки и оглядывал следы побоища.
Сквозь разбитое окно в комнату ворвался ветер. Хлопнула дверь, качнулось висевшее на гвозде их семейное фото. Сделанное четыре года назад в Одессе в ателье Абрама Ронеса, оно украшало стену справа от входа, за мезузой[18]. Папа на снимке был в канотье, сюртуке и галстуке, мама в богатой кружевной шляпке и в платье с жабо. Родители на фото едва улыбались. Лейб в матросском костюмчике, с напряженным и торжественным лицом обнимал встревоженных Нохума и Лею.
Лейб дрожащими руками снял фото со стены, сдул с него пыль и в том месте, где были лица родителей, дважды приложил губы к стеклу.
На полу валялись разрубленные пополам, с торчащими спицами, отцовские счеты. Среди мусора и битого стекла рассыпались костяшки. Представив папу, закрывающегося счетами от казацкой шашки, Лейб вспомнил, как тот учил его на этих счетах считать. Едва сдерживая слезы, он подобрал с пола маленький круглый кусочек дерева и крепко сжал его в кулаке. На мгновение ему показалось, что отполированная круглая деревяшка до сих пор хранит тепло отцовской руки. Держа в одной руке фото, сжимая в другой костяшку, он в изнеможении опустился на пол. Просидел так, в забытьи, неизвестно сколько. Ему показалось вечность.
Опять налетел ветер. Скрип открывшейся двери вывел Лейба из оцепенения. Он открыл глаза, глубоко вздохнул, не без труда поднялся, огляделся и вышел. Оказавшись на улице, не сдерживаясь, в голос, зарыдал.
Возможно, именно в тот день пролились его последние детские слезы.
Глава 3. Первая лавка
Отсидев шиву[19] и оплакав родителей, юный Гройсман решил, что прошлого не вернуть и нужно как-то жить дальше. Зарабатывать, как говорится, на кусок хлеба. Тем более что в семье он остался за старшего, а значит, ответственность за брата и сестру теперь лежит на нем.
Поскольку никакого дела, кроме торгового, Лейб не знал, то напрашивалось единственное решение восстановить лавку. Как организовать работу, он более или менее понимал. Также понимал, что понадобятся деньги на ремонт, закупку и прочее.
За деньгами Лейб решил обратиться к дяде Велвлу, маминому младшему брату. У дяди своя лавка в Жмеринке, следовательно, долго объяснять не придется. Кроме того, дядя всегда хорошо к нему относился. Так что отказать не должен.
Явившись к дяде, Лейб рассказал о своих намерениях и назвал сумму. Пообещал, что все вернет через год. Разумеется, с процентами. Выслушав племянника, дядя озадаченно почесал затылок. Он думал, что после гибели сестры и ее мужа ответственность за их детей ляжет на него. Их дом и лавку в Райгороде он решил продать, Лейба намеревался пристроить к делу, в собственную лавку. Что же до Нохума и Леи, он будет их учить, как учит собственных дочерей. Заодно Лея поможет им ухаживать за годовалым Арончиком. Они с женой уже все обсудили и спланировали, даже комнату приготовили. А тут такой неожиданный поворот
Тебе ж только шестнадцать! сказал дядя. Как ты справишься?!
Семнадцать! уточнил Лейб. Справлюсь! Меня папа научил. У меня даже план есть!
Ты ж понимаешь!.. повел дядя бровью и потребовал изложить план.
Когда Лейб закончил рассказ, дядя озадаченно хмыкнул и опять почесал затылок. Беззвучно шевеля губами, произвел в уме собственные расчеты. После чего, ни слова не говоря, вышел и через несколько минут вернулся с деньгами. Прокашлявшись, сказал:
За год не успеешь. Чтоб такое окупить, года два нужно, а то и все три. Потом помолчал и, будто решившись на что-то важное, спросил: Зачем тебе это? Ты же способный, ты учиться можешь На техника или даже на инженера. Торговля это такое дело Если начнешь, обратной дороги уже не будет. Это на всю жизнь
Я решил! твердо ответил Лейб.
Тогда дядя цокнул языком, послюнявил пальцы и стал считать деньги. Отсчитал вдвое больше, чем просил племянник. Положив на стол пачку ассигнаций, сказал:
В добрый час! Действуй. И еще За сроки, проценты и прочее не думай. Торгуй с Божьей помощью, а там видно будет
Лейб потратил деньги толково. Нанял двух работников и отремонтировал помещение. Пригласил столяра-краснодеревщика и восстановил мебель. Поехал на ярмарку в Мурафу и приобрел инвентарь, счеты и старую, но рабочую кассу. Объехав соседние села, закупил первый товар. Накануне открытия приколотил над дверью табличку. На ней черной масляной краской было написано: «Лейбъ Гройсманъ. Фрукты и овощи. Постное масло».
Полюбовавшись, Лейб вспомнил надпись на двери одной одесской лавки, той, что была напротив фотоателье Ронеса. После чего сбегал в сарай, принес краску и кисть и аккуратно дописал: «Филиалов не имею».
Потом он прикрепил на дверной косяк мезузу и повесил на прежнее место покрытое новым стеклом их семейное фото.
На следующее утро, ровно в восемь, Лейб распахнул дверь лавки, встал за прилавок и приготовился встречать покупателей. Взволнованные Нохум и Лея стояли по обе стороны от брата. Нохум для солидности надел кепку. Так как Лею не было видно из-за прилавка, ее поставили на перевернутый ящик.
Открылась лавка в октябре 1917 года.
Не прошло и двух недель, как в Райгороде обсуждали две новости: «Вы уже слышали за революцию?» спрашивали одни. «Я вас умоляю!» отмахивались другие. «Как это нас касается?! добавляли третьи. Это там, далеко, в Петербурге, в Москве А вот то, что молодой Гройсман лавку восстановил, это, таки да, новость!»
Но вскоре о революции написали в газетах. А газетам привыкли верить. Да и слухи докатились. Революцию стали обсуждать в домах, на улице, в синагоге, на базаре. Слово это произносили с разными оттенками чувств: полного равнодушия, сдержанного интереса, бурной радости, безотчетной тревоги. Люди в Райгороде знали, чем грозит денежная реформа или повышение налогов. Представляли, что делать при наводнениях, засухе или пожаре. Умели справляться с последствиями неурожаев. Даже пережили погром, и, к сожалению, не один. Но что это за диковинная революция никто толком не понимал.