Новые и новейшие работы 2002—2011 - Чудакова Мариэтта Омаровна 2 стр.


«Я читал его сотни раз и во время и после войны. И наконец через двадцать лет после войны решил было никогда больше не читать этого стихотворения. Все, кто мог вернуться,  вернулись, ждать больше некого. А значит, и читать поздно. Так я решил про себя. И больше года не читал, пока не попал на Дальний Восток к торговым морякам, рыбакам и подводникам, уходившим из дому в море на несколько месяцев, а иногда и больше. Там на первой же встрече от меня потребовали, чтобы я прочел Жди меня. <> Уже по-другому, чем когда-то на войне, стихотворение все еще продолжало отвечать душевной потребности людей, имевших на это свои причины. <> Для меня самого оно по-прежнему было связано только с теми днями войны, когда оно было написано, и в душе у меня, когда я, читая, глядел в зал, сохранялось чувство какой-то моей вины перед теми, кто ждал и все-таки не дождался.

За долгие годы я получил многие сотни, если не тысячи писем и от тех, к кому вернулись, и от тех, к кому не вернулись.

И одно из них недавно еще раз подтвердило мне всю неразрешимость этого противоречия. <>

Уже три недели, как я не работаю стала пенсионеркой. Не знаю, знаете ли Вы в полной мере, чем для нас, молодых солдаток Отечественной войны, было Ваше стихотворение Жди меня? Ведь в Бога мы не верили, молитв не знали, молиться не умели, а была такая необходимость взывать к кому-то убереги, не дай погибнуть. И вот появилось Ваше Жди меня. Его посылали с тыла на фронт и с фронта в тыл. Оно вселяло надежду и в тех, кто верил, что их ждут, и в тех, кто ждал В декабре 1943 года я получила письмо, написанное мужем 1 ноября в двенадцать часов ночи, в котором он писал: Когда получишь мое письмо, мы уже будем по ту сторону Днепра. Это было последнее письмо. Прошли декабрь, январь и почти весь февраль. Я ежедневно многократно заглядывала в почтовый ящик и шептала, как молитву, жди меня, и я вернусь всем смертям назло и добавляла: Да, родной, я буду ждать, я умею. 23 февраля я узнала, что я, видимо, не умела ждать, как никто другой, что мне не дано дождаться. Он был смертельно ранен <> через десять часов после того, как написал мне письмо. Я не хотела этому поверить даже после встречи с друзьями, присутствовавшими на похоронах. Стыдно об этом писать, но я, насмотревшись фильмов и начитавшись книг о разведчиках, по ночам фантазировала, что его заслали в разведку, в тыл врага, а для большей конспиративности разыграли его похороны. Мне и сейчас, на старости лет, часто снится, что он вернулся после длительной разлуки. Все годы я переписываюсь с пионерами, шефствующими над могилой. В день 25-летия Победы я была там. Все эти годы мои мысли многократно возвращались к вам автору Жди меня  вроде вы в чем-то передо мной виноваты. <> Вот я и хочу вас попросить от имени всех тех, кто ждал, как никто другой, но увы не дождался. Реабилитируйте нас. Напишите что-то в наше оправдание, а то ведь последние восемь строк вашего стихотворения звучат для нас, не дождавшихся, как укор, упрек, обвинение

Но что я могу написать в ответ на это письмо? И о каких оправданиях может идти речь?

Беспощадная мясорубка войны делала свое дело, не желая разбираться в человеческих судьбах. И вышло так, что я, написавший эти стихи, кого ждали, быть может, с куда меньшей верой и силой, чем других, вернулся, а те, другие, не вернулись

И что теперь можно поделать?  вопрошал Симонов, приведя письмо.  Какие стихи писать вдогонку к тем, которые я продолжаю читать и с чувством невольной вины, и с сознанием неразрешимости этого противоречия»[19]

«Закляти (кого)  заповедать (повелеть; завещать, предостерегать от чего-либо заповедано велми тяжко, аще и един год не исповедается которой христианин) кому-либо, взять клятвенное обещание с кого-либо, упросить (во имя чего-либо святого)Он ее заклял и под смертию приказал, чтоб она того никому не сказывала (1606)»[20].

«Заклинать, заклясть что <> запрещать под страхом проклятия, кары небесной <> упрашивать, умолять всем, что дорого и свято // заговаривать, завораживать, заколдовывать»[21].

Заклинать, заклясть ворожбой, колдовством подчинять магической силе, делать покорным тому, кто обладает тайными знаниями

Вернемся еще раз к Далю: Заклинанье, заклятие На это дело ты меня никакими заклинаниями (или) заклятиями не умолишь.

Академический словарь указывает главное значение глагола заклинать: «Воздействовать из суеверных побуждений на кого-либо, что-либо силой колдовства, чар, молитв»  примеры этого значения связаны с магией, даже с шаманством[22]. Значение же «настойчиво просить, умолять сделать что-либо» определено как переносное.

Стихотворные строки получили силу, вышедшую за пределы литературы и власти самого автора. И те, кто «молитв не знали, молиться не умели» и на кого стихи Симонова подействовали как завораживающие, магические, словом «заклинающие» в первом значении слова, спустя четверть века потребовали, чтобы тот, кто сложил эти строки, снял с них заклятие.

2

Скажи, какие заклинанья
Имеют над тобою власть?
А. Пушкин

В апреле 1942 года, когда Симонов по личным обстоятельствам «всей душой рвался уехать из Москвы на фронт», хотя «острой необходимости» в этом с деловой, газетной стороны не было, его вызвал к себе секретарь Московского горкома партии Щербаков[23] (далее мы для удобства обширного цитирования обозначаем его первой буквой фамилии). «Разговор оказался таким же неожиданным, как и вызов. Незадолго перед тем я сдал в издательство Молодая гвардия книгу стихов. Она состояла из двух частей: в первую входило двадцать пять стихотворений, составивших впоследствии книжку С тобой и без тебя, а во вторую несколько моих фронтовых баллад и других военных стихотворений. <> Большинство лирических стихов, включенных мною в первый раздел книги не то пятнадцать, не то семнадцать,  редактор, а вернее, издательство не рисковало печатать.

После долгих споров я согласился изъять только одно стихотворение На час запомнив имена и сказал редактору, что книгу, из которой будет изъято полтора десятка стихотворений, печатать отказываюсь; пусть они, пока я буду на фронте, подумают; поговорим еще раз, когда вернусь». Это уже новый Симонов.

Публикация «Жди меня» именно в «Правде» стала поворотным моментом в истории печатной поэзии советского времени. Она была воспринята как отмашка и по-другому быть понята не могла. Появившаяся было щель сразу же начала расширяться и активность автора, не столько осознавшего, сколько учуявшего возможность изменения регламента и резко воспротивившегося ему, играла здесь важную роль.

И теперь автор «с удивлением увидел» на столе у Щ. «ту самую рукопись» стихов, которую он сдал в издательство. После вопросов о том, «зачем» Симонов едет на Карельский фронт, где сейчас затишье и где он уже однажды долго был (потом выяснилось, что до властей дошли слухи, что он «ищет смерти»), Щ. сказал: «А теперь давайте поговорим о ваших стихах. Вы ведь сдали книгу в Молодую гвардию?» Пояснил: «мы их оттуда затребовали, посмотрели. <> Что у вас там за недоразумение с издательством? Что за драка? <> Так против каких же стихотворений они возражают? <> Давайте посмотрим их».

«Перед нами на столе лежал экземпляр моей рукописи со всеми пометками редакции, со всеми знакомыми мне птичками на полях». Начинают листать рукопись, останавливаясь на каждом стихотворении, против которого возражала редакция. «И каждый раз о каждом из них Щ. говорил, что, по его мнению, это можно печатать. <>  Мы поговорим с издательством,  сказал Щ.  Я думаю, они согласятся с нами, что все это можно напечатать[24]. Таким образом, вопрос исчерпан». Но он интересуется и тем стихотворением, которое вынул из рукописи сам автор, согласившись с издательством!

« А может быть, зря вынули?  спросил Щ.

 Не знаю, может, и зря,  сказал я.  Но мне показалось, что у редактора были резоны, когда он говорил про это стихотворение, что его могут понять не так, как я его написал[25].

 А как вы его написали?»

То есть идет обсуждение авторских интенций, сопоставление первоначального замысла с воплощением, разговор почти что о самых основаниях поэзии. (Здесь и далее выделяем этого рода материал курсивом.) На поле три точки наблюдения: авторская изнутри замысла, авторская внешняя, совпавшая с редакторской, и, как сейчас увидим, третья, читательская, стремящаяся найти «правду».

«Я сказал, что, по-моему, это стихотворение вовсе не воспевает легкую любовь, оно просто рассказывает о том, как бывает в жизни, но при этом в нем есть тоска по настоящей любви.

 А может, и другие люди прочтут в нем именно то, что вы в него вложили? Прочитайте».

Автор читает стихотворение наизусть.

«Он попросил прочитать стихотворение еще раз, и я прочел еще раз.

Он некоторое время молчал (во время этого молчания, заметим, и производилась на ристалище борьбы литературной эволюции с социальным давлением огромная работа перевода стрелок циферблата печатной русской поэзии.  М. Ч.), потом сказал:

 А вы знаете, по-моему, в этих стихах нет никакой двусмысленности. Я, например, именно так и понял ваше авторское намерение, как вы мне о нем сказали. Может быть, поймут иначе, но вы понимаете так, и я тоже понимаю так. Значит, нас уже двое.  Он улыбнулся.  Включите и это стихотворение. Пусть напечатают и его.

Удивленный и обрадованный таким оборотом разговора, я поблагодарил за поддержку».

В узком пространстве партийного кабинета совершалось, повторимся, движение, менявшее направление стрелки социального вектора[26]. А в широком пространстве воюющей России стрелка еще застряла в прежнем положении.

Приведем важные сведения, опубликованные по архивным документам Д. Л. Бабиченко в его книге о цензуре 1940-х годов в главе с точным названием «Реабилитация лирической темы». Летом 1942 года вышеупомянутое стихотворение было опубликовано в дивизионной газете Калининского фронта «За нашу победу» и вызвало резкую отповедь тогдашних сотрудников газеты И. Андроникова, С. Кирсанова и Г. Иолтуховского в их совместной статье от 2 июля того же года. Литераторы писали, что первые строки стихотворения «Лирическое» (первоначально «На час запомнив имена») вызвали «чувство недоумения»: «О ком идет речь?.. У кого коротка память на имена? Может быть, автор имеет в виду врагов нашей страны, врагов нашей морали? <> Кто дал право (не зная о разговоре с Симоновым Щербакова, они не знали кто.  М. Ч.) К. Симонову скотскую мораль и нравы фашистского сброда приписывать советским людям, воинам Красной Армии?.. Оскорбив мужчин, объясняя их неверность похабненьким война-с, Симонов глубоко оскорбил и женщин». Полковой комиссар направляет в Управление пропаганды опубликованное стихотворение и статью; 21 августа туда же поступает «протестующее письмо с неразборчивой подписью» по поводу «Лирического дневника» Симонова, опубликованного в журнале «Красная новь»[27]. Продолжим цитирование: автор письма «признавал <>, что у поэта Симонова могут быть сложные отношения со случайными женщинами[28], но отказывал ему в праве делать эти отношения предметом общественного внимания. Совершенно ясно,  писал аноним,  что безудержно захваленный нашей критикой Симонов начал распоясываться, решив, очевидно, что ему все позволено. В письме давался совет Правде сказать по этому поводу свое веское слово»[29].

Словосочетание «чувство недоумения»  это клишированный перифраз. За ним (да и за всеми процитированными инвективами)  огромный подспудный пласт. Так обычно и бывает при анализе публичных (печатных или устных) высказываний советского времени. Смешно думать, чтобы взрослые мужчины «недоумевали» по поводу того, с чем сталкивались во фронтовой жизни каждодневно.

Перифрастичен адресат недоумения: на деле авторы статьи недоумевают (не желая, по законам советского публичного слова, выразиться прямо) исключительно по поводу того, как такие стихи оказались напечатанными. Их, как и анонима, раздражают само колебание стрелки социального вектора и тот, кто, «распоясавшись», ее колеблет. Этим «распоясавшийся», во-первых, разрушает удобство стабильности (так в годы перестройки люди того же самого слоя были раздражены, как нам приходилось писать, утратой «комфорта насилия»), во-вторых, раздражает тем, что ступает туда, куда не решаются ступать другие, в том числе и авторы инвектив: безмолвная конвенция, или круговая порука, была важной частью литературного процесса советского времени, штрейкбрехерство «наоборот» преследовалось в первую очередь сотоварищами.

Вернемся к продолжению разговора Симонова с Щ.

Литература тащит за собой биографию, выволакивает ее из темного подспуда прямо на освещенный цензорский стол.

Щ. начинает расспрашивать Симонова: «Возникает ощущение (неизвестно, откуда оно возникает из жизни, то есть по докатившимся до ЦК слухам, или из литературы.  М. Ч.), что вы слишком рискуете там на фронте. Ну, а если сказать резче, то даже ищете смерти. Как? Правда это?» Симонов говорит, что нет, смерти не ищет, что у него на это «нет никаких причин.

 Никаких?  настойчиво переспросил Щ.

И я впервые подумал, что он знает что-то связанное с моей личной жизнью.

 Никаких,  ответил я.

Это была правда, потому что как бы там ни было, а искать смерти я не собирался.

 А то вот тут у вас в стихах меня встревожила одна строфа».

Лирика вступает в контакт с человеком, далеким от всякой лирики. Начинаются поиски биографии в творчестве, путем вглядывания в лирического героя.

Щ. находит в рукописи стихотворение, читает вслух:

«Ни тогда, ни сейчас мне не казалось и не кажется, что в этой строфе было что-то, что могло навести на мысль о поисках смерти. Но, очевидно, сочетание фразы будь хоть бедой в моей судьбе и слов пожизненно приговорил создало это ложное впечатление, и Щ., прочтя вслух строфу, вновь испытующе посмотрел на меня.

 Как понимать эти строчки?

Я ответил, что мне трудно объяснить эти строчки, но умирать я не собираюсь, наоборот, очень хочу дожить до конца войны.

 Ну ладно,  сказал Щ.  Значит, со стихами мы решили».

Прощаясь с автором стихов, Щ. напутствует его: «Когда поедете, будьте осторожны, не рискуйте. Вы должны это обещать. И должны беречь себя. Во всяком случае, не делать глупостей»[30].

«Беда», «судьба», тем более их сочетание все это не из советского стихотворного лексикона, и чуткого Щ. настораживает их появление. Словами «судил», «пожизненно приговорил» также не должно пользоваться вне властных полномочий, ими не заведено играть. Тревога политика рождается из самого словаря, царапающего его нежный слух.

Именно Симонову выпало начинать изменение языка печатной советской поэзии того самого, который упрочивался к концу 30-х при его же активной роли.

3

Лирика в точном смысле слова в начале 30-х годов уходила из литературы и с середины 1930-х была практически полностью вытеснена с печатных страниц. Именно в рамке «лирического стихотворения» происходила под нажимом социума, опосредованного регламентом, сложная трансформация поэзии в непоэзию. Началась она вскоре после Октября исключением божественного, составлявшего уж не менее четверти всей лирической рефлексии, и метафорического материала. Поэзия, в которой невозможны строки «Так души смотрят с высоты на ими брошенное тело», невозможны, естественно, и реминисценции подобных строк, из которой вообще выскабливается религиозный словарь («душа», «ангельский», «рок» и т. п.), а также преследуется любое ячество, индивидуализму резко предпочтен коллективизм, «в штыки неоднократно атакована» (Маяковский) любая меланхолия,  попадает в совсем новые условия развития. Русская поэзия в ее отечественном печатном варианте, оказавшаяся тем не менее на особенном взлете (как и проза) на рубеже десятилетий в 19291931, отчасти и в 19321933 годах (в рамках данной работы мы не можем задерживаться на обосновании этих датировок и вынуждены постулировать), в 19331934 годах была подавлена огнем литературно-критической дидактики и оргмерами заменена сюжетными повествованиями в стихах, балладами. С них и начал в свое время Симонов, поставивший себе задачу быстро и эффективно войти в литературный процесс.

Назад Дальше