Мой папа Джеки Чан - Романова Елена 2 стр.


Еще один перекресток. Мост. Тонкая речка. Черная. Как та, что каким-то образом связана с Пушкиным. Маша не может вспомнить, каким образом Черная речка связана с Пушкиным? Но, кажется,  смертным. Вода в этой речке никак не связанной с Пушкиным слишком тепла, чтобы остановиться даже в минус двадцать.

Женщина кормит уток, бросая с моста в незамерзающую воду изорванные куски нарезного батона. Птицы подхватывают белоснежное тело Христа, и тело Христа утоляет их голод. Это ли не чудо?

 Вы не одолжите кусочек?

Женщина протягивает все, что осталось последнюю корочку, и Маша, разрывая ее на три, бросает как можно дальше, точно капли дождя.

Метеоритного.

«Чудо-юдо рыба-кит»


 Здрасьте,  удивляется Маша, потому что в букинисте вместо привычного Сани в разноколоритных вариациях древнерусской косоворотки-недельки за прилавком оказывается тощий монохромный кент нечитаемой национальности.

 Здоро́во,  бросает кент.

 А где Саня?

 Болеет.

 А ты кто?

 Кит.

 Чудо-рыба?

 Чудо-юдо.

Это да. Парень чудо. И красивее, чем целитель Пантелеймон. Бледная кожа, черные волосы, голубые глаза. Ключицы, локти, костяшки острые, словно обколотые. Ссадина на скуле, как помарка. Синяк на плече передает привет из глубокого выреза черной футболки. Крестик, ладанка серебро. Кожаный браслет на запястье, червленая цепочка. Ногти маленькие скорлупки. Тонкие царапины на тыльных сторонах обеих ладоней.

Ниже, как отрезало. Прилавком. Ничего не видно. Львиные лапы, хвост грифона, стебли ног? Джинсы, кеды, шерстяные носки?

 Ты учишься в нашей школе,  сообщает Маша.

 И че?

 Сейчас уроки.

 И какого лешего ты тут шляешься?

 Праздную день рождения.

 И как компания?

 В смысле?

 Приятная или неприятная?

 Это твоя?

 У меня только президентская, через «а».

Маша кивает, и призрак Мэрлин Монро является ниоткуда, напевая одними губами:

 «Хэппи бездей, мистер президент».


Маша разглядывает книги на стойке, подбирает пальцами «Детство Темы». Зеленая обложка, как газонная плитка темная, золотое название, черный автор.

Страница загнута уголком. Маша проводит пальцем по линии сгиба, как бы усиливая его.


« Эт-та что?

Небо, мой крошка, небо, малютка, недосягаемое синее небо, куда вечно люди смотрят, но вечно ходят по земле».


 Ты читал?  спрашивает Маша и демонстрирует книгу, Кит вглядывается и отвечает:

 Начал.

 И как?

 Съедобно.

 А ты не перехвалишь. И что насчет товарного вида?

 Разгладь.

 Да тут шпарить надо.

 Ты побухтеть заглянула?  уточняет Кит.

Маша пожимает плечом и садится в кресло со стопкой книг.

Читает. Вслух.

 «Как объяснить, что мы столь безутешно оплакиваем тех, кому, согласно нашим же утверждениям, уготовано вечное несказанное блаженство. Почему все живущие так стремятся принудить к молчанию все то, что умерло? Отчего даже смутного слуха о каких-то стуках в гробнице довольно, чтобы привести в ужас целый город?»

Последнее слово замирает в деревянной пустоте зала, как паук, свесившийся с потолка на едва приметной черте паутины в центре комнаты. Маша смотрит на Кита, который открыл термос и наливает в чашку горячий судя по запаху и цвету кофе. Темная полоса воды как часть радуги в Мире Тьмы.

 Будешь?  Кит поднимает чашку.

 А у тебя конфет каких-нибудь нету?

 Какие-нибудь есть,  Кит выставляет из-под на прилавок вазочку, заполненную разномастными фантиками.

 Лень идти.  Маша протягивает руку, раскрывая и закрывая пустой кулак, как птенец клюв.

 Понимаю,  говорит Кит и прицельно стреляет в Машу конфетой. Сам не ест. Делает глоток. Комок кофе скатывается внутрь него, как комок снега.

 Благодарю,  отвешивает Маша мелкий поклон, не вставая.  Не любишь сладкое?

 Сегодня? Пожалуй.

 А завтра?

 «Завтра это так далеко, что кто его знает».

Кит допивает кофе и прикручивает чашку-крышку к термосу.

 Что думаешь?  спрашивает Маша, рассматривая его, будто в кино.

Простые движения, такие же естественные, как тревожное подрагивание ветвей в ветреный день, и завораживают не меньше, чем тревожные подрагивания ветвей в ветреный день.

 Про что?

 Про стуки в гробнице.

Кит хмурится.

 Освежи контекст.

 Почему люди боятся мертвых?

 Кто боится?  Кит оглядывается корешки самых разных книг смотрят на него, не мигая.  Слышишь?

 Что?

 Стуки в гробнице.

Секундная стрелка в пластиковых часах считает: раз, два, три.


 «Не скучно ли долбить толоконные лбы»? любопытствует последняя книжка.

 Ты это мне?

 Ага.

 Нет.

 И как ты справляешься?

 Не долблю.


Маша откидывается на спинку, смотрит в потолок. Доски, щели между досок, хитросплетения открытой проводки, паутина в люстре, паук.


 «Ты неправильно бутерброд ешь».


Говорит Паук? Кит?


Взгляд соскальзывает паук не смог его удержать. Кит выходит из-за стойки, и оказывается, что плавники скрывают вельветовые штаны, которые рыжие, а хвост ботинки, которые зеленые.


 В каком смысле?

 В том смысле, что книгу выбирать нужно по первому предложению, середину написать любой дурак может. И это тебе не стихотворение, где важнее всего конец. Книгу, если до конца дочитать, там уже фиг с ним, какое последнее слово. Слово важно в начале. И первое предложение важнее любой одежки. Это как галстук-бабочка, когда сразу: нет.


Маша открывает маленький томик в мягких корках.


 «Сначала краски.

Потом люди.

Так я обычно вижу мир.

По крайней мере, пытаюсь».

 Ну и как?  спрашивает Кит, почесывая левое веко.

 Съедобно.

 Ну вот и бери.

 У меня денег нету.

 Дарю.

 С чего это?

 В честь дня рождения.

 А если я солгала?

 Тем более.

Конец света


Маша выходит из магазина с ощущением конца света. Электрический остался там, за порогом, а дневной задавило одеялами снежных матрасов, как горошину. Вернуться, что ли?

На двери объявление: «Вечер поэзии». 20:00.


Метель. Метет. И не метет, а на-метает. Снег все вымазал густым слоем белил. Заслонив: мысли, чувства. Проник в голову. Словно лицо дверь, которая открыта.


отдохни, ледокол

вот озеро

полежи спокойно, как в ванной


Телефон звонит. Брать не брать. «That is the question». Маша не отвечает, но перезванивают.

Берет и:

 Где шляешься?

 А что?

 А то, что диктант по русскому. Камцумирь, и побыстрее!

Вот стоило такой беседе продать все волшебство?

«К белым венчикам в буране тянутся цветки герани»


Секундный порыв поддаться суете и бежать сломя голову, сменяется буддийской безмятежностью: сесть под дерево. Маша смотрит на небо: снег сыплется, спокойный, как танк. Хорошо со Вселенной. Особенно помолчать. По душам.

Маша садится на ступеньку, прямо в снег, который уже сугроб. Достает телефон.


снег snegъ сънегъ snaigis snecht снiг snieg

ты един для всех

аки Бог

«Давай, дружок, по Вологде кружок»


Маша садится в автобус, что приходит пустым следом за автобусом, на который она не успела. В пустом автобусе хорошо. Хорошо, что она не успела на тот. Хорошо, что успела на этот. Но «что такое хорошо»?

Забирается на заднее сиденье высокое, из него видно все: дома и крыши, водителей и пешеходов, светофоры и окна, лестницы и заборы. Перечисление, как форма скуки.

Маша открывает книгу-дар. «Вот маленький факт. Когда-нибудь вы умрете». Закрывает. Как насчет правила про второе предложение? Ей хочется позвонить Киту. Но куда Киту позвонишь? В океан? Особенно, когда тебя другой кит увозит.

Маша вздыхает. Читать нет смысла. Несмотря на первое правило, слов она не понимает. Какие-то они больные. Никак не складываются. Смысл ускользает. Буквы стоят сами по себе, точно доски в заборе: не пускают.

Текст, выписанный реальностью, еще непонятнее. Все слишком обычное. Как заметка в газете. Не про вашего мальчика, а Бог знает про что.

Звезды говорят, слушай


Она подходит к неродной alma mutter. С муттер у нее по жизни не складывается. «Ужинать не зови. Пу-зы-ри». Глядит на школу. Из-за угла. И понимает: ухвата. И: не нужно входить. «Не совершай ошибку», Маша. Держись подальше.

Но кто слушает внутренний голос? Она заходит в здание, которое синхронно покидает Элвис. Элвис машет рукой. Какой тревожный симптом.


В рекреации возле раздевалки ее встречает со всем радушием, будто поджидал, Ставрогин, который не из «Бесов», но сам бес.

 О!  вопит Ставрогин.  Китайская народная демократическая республика пожаловала! Узкоглазый миллиард теряет единицы. Не пора ли вернуться на историческую родину? А то времена, знаешь ли, неспокойные

Остроумие Ставрогина не беспредельно. Это не великая китайская стена, а так пустырь праздной посредственности, обнесенный не частоколом даже, а частокольчиком: горелые спички, словесные шпильки. Маша не посылает Ставрогина ни в какие дали, ни на сколько букв, а хладнокровно не замечает и в упор не слышит. Годы аналогичных встреч превратили ее чувствительную душевную организацию в пуленепробиваемое стекло. Маша невозмутимо оставляет на крючке куртку и переобувается, пока красноречие Ставрогина не иссякает само собой. Нет ничего вечного. В том числе и хамства.

Колыбельная вороны


Маша поднимается по лестнице, в конце подъема что-то в ней ломается, какой-то трос, и лифт застревает между этажами: вторым и третьим. Она садится на узкий подоконник. Смотрит в окно.

Гурами.

За окном: тополя.

Ля. Ля.

Полосы на нотном стане. Вороны сидят чуть не на каждой ветке. Звуки, которые никто не слышит. Симфония. Не колыбельная.

Колыбельная вороны. Зачетное название для рассказа. Кто бы написал.


Достает из рюкзака блокнот твердая обложка обклеена цитатами из журналов: «вдали от суеты»; «на улице зима, темнота и ночь»; «дальнейшая судьба группы была окутана тем же плотным туманом, в каком тонул среднестатистический бристольский паб до запрета на курение». Слова закреплены полосами прозрачного скотча и думают, что теперь-то им ничего не грозит. Но все слова в мире будут однажды стерты. И даже звуки разрушения пропадут. Как в самом начале. Еще до Слов.

«Там тихо. Мне страшно».


Белый лист ничем не заполняется, только тенью, которую отбрасывает рука. Не так-то легко написать рассказ, особенно когда главное первая строчка. Может, с середины начать? Слова перебираются в голове, во рту, в пальцах они внутри полостей, но как их достать оттуда? Маша рисует букву. Иероглиф. Что заменит целый рассказ.

Звонок бьет снизу. Под дых. Кулак, нож. Открываются двери раны. Выпускают кровь. Люди, голоса, шум все смешивается. Вороны поднимаются с ветвей, все разом. Повсюду слышится карканье, судорожные хлопки крыльев.

«Лев пустынный, бог прекрасный, ждет меня в степном раю»


 Вот че ты приперлась?  спрашивает Лева, спускаясь с лестницы. Встает рядом, смотрит в окно, потом поворачивается и хлопает по щеке:

 Отписались мы. От вас, жонщина. Под диктовочку.

 Молодцы.

 Пирожки не на каждой полке.

 От бобра бобра не ищут.

 Жжете, мадмуазель.

 А ты не туши.

Маша встает с подоконника, заталкивает в рюкзак блокнот, закрывает молнию Лева перехватывает ее сзади за пояс и пытается оторвать от земли.

 Ну ты дуб,  рычит Лева низким басом.

Какой все-таки диковинный голос вложил Ты в сие «сущее пущество».

 А ты дятел.

 Общение, достойное фиксации в веках.

 «Моментом» намажь.

 Вот люблю я тебя, Машан, силов моих нету.

 Взаимно не люблю,  признается Маша без придыхания в голосе и выворачивается из хватки.

Лева гогочет, пока не получает:

 Ты что-то, жидок, нехило развеселился? Свинины нажрался?

Лева, в отличие от Маши, так и не научившийся обходить угрозу лобового столкновения, интересуется:

 Это в кого муха гудит?

И, естественно, получает по шее, потирая которую, предлагает:

 Катилась бы ты, колбаска, по малой Спасской.

 После тебя, жидок,  уступает Ставрогин.

И хоть Ставрогин сам не такой уж ариец, все же он не один, а у Левы только Маша. Маша это понимает, Ставрогин это понимает, Лева не понимает ничего. Леву отец бил-бил, пока не умер. Что Леве боль? Что Леве Ставрогин?

Что делать? Думает Маша.

 Эдит-ка ты, Пьеха, отсюда,  предлагает она.

Лева поворачивается к ней с довольным простодушным лицом, бледный как смерть в силу наследственности, и в светлых глазах его таится напряжение. Как в грозовой туче.

 И мы пойдем. Лева, пошли.

 Капец, институт дружбы народов.

 А ты че, гестапо?

 Да вас в одну газовую камеру надо, а то нарожаете уродцев.

 С тобой и без нас справились,  сообщает Маша, хотя ее от одной мысли про «нарожаете» тошнит, тем более что «нарожаете» предполагается не Леве.

Ставрогина не понять, вместо того чтобы разозляться дальше, он хмыкает и спускается вниз, тем более что Алиса Гришанова вступается за убогих, как Анджелина Джоли в Камбодже.

 Сережа, пора повзрослеть. Оставь детей в покое.

 Это кто дети?

Лева не собирается ничего понимать, особенно своего чудесного спасения, того, что Гришанова deus ex mahina и не важно, что она ему естественно нравится, и он естественно перед ней петушится. Проблема в том, что Гришанова так смотрит на Леву, что вот-вот они оба с Машей лишатся ее милостивого покровительства и будут растерзаны настоящим львом Ставрогиным.

 Пошли уже.

До Левы что-то доходит, может быть, до него доходит голос разума, а, может быть, ему просто грустно, но он как-то сникает и спускается вниз. Маша следует за ним, ожидая тычка в спину.

 Ты идиот или как?  спрашивает она на улице. Этот вопрос у них лидер топов.

 Я еврей. Толстый. Так что нет, я не идиот,  серьезно отвечает Лева, и Маша думает, что трогать его не надо. Но как его развеселить, если не трогать? Потому что грустный Лева это кадиш.

 Тебя могли Мойшей назвать.

 Мой дед Мойша.

 Но не отец.

Маша прикусывает язык так же вовремя, как в кино приезжает полиция. Лева, однако, хмыкает и улыбается.

Понятно, что «в Россию можно только верить», но как быть с Израилем?

Дважды два не считается


В столовой Маша дует на лимонную дольку, что кружится в чае, как окурок, вообразивший себя лунным цветком. Лева с аппетитом поглощает остывшую кашу, со дна тарелки на него что-то выплывает, а он любовно вычерпывает это что-то и идет за добавкой.

 Повторить,  просит Лева на раздаче, как в баре.

 Чего тебе повторить?

 Жизнь.

Игрушки


Снег устал и перестал, потому что: смысл? Маша смотрит сквозь очистившийся воздух, как голодный кит, потерявший облако планктона. И идет. Вместо снега. Сквозь рощу. Мимо исписанной граффити стены гаражей. Спускается по плитам, брошенным в грязь, как фишки домино на сукно. Полосы черного льда, раскатанного ногами, темнеют, словно ложки дегтя.

Лева падает в самом конце пути. В Роковую гору. Поднимается с белой спиной.

Маша зевает. Странно хочется спать.

 Пойдем ко мне?  зовет Лева.

 Мне домой надо.

 Зачем?

 Просто.

 Готовиться к похищению драконом?

 Не вижу связи.

 Сидеть в башне.

 Типа того.

Маша смотрит на снег, который опять пошел и падает в черную воду. Такой чистый. Безропотно тает в унылой бессмысленной теплоте течения.

Хочется к морю. Чтобы до горизонта вода. И за горизонт вода. Лилась. Прямо в космос. Как слезы с лица Земли.


Маша переходит мост. Лева переходит мост. На их стороне сложены мертвые утки и голуби. Точно игрушки в кресле. Аккуратно. Кровь. Особенно видна на голубях. Перья растрепались. А утки гладкие. Чистые. По ним не скажешь даже, что они мертвые.

 Почему они мертвые?  спрашивает Лева.

Маша не отвечает. И не рассматривает. Она проходит мимо, за ней тянется, как пустой поводок: мертвые утки, мертвые голуби.

Мертвые утки, мертвые голуби.

Почему они мертвые?

«Давай притворимся, что увидимся завтра»


Лева сворачивает, как всегда, у тополя, который они однажды едва не сожгли. Темным зимним вечером. На пустынной улице.

Лева принес в дар шар. Рыжий, как апельсин. И они решили отпустить его в небо. Каждый загадал по желанию. Настолько заветному, что Маша никак не может вспомнить, чего ей тогда хотелось. Зажгли свечу. Еле-еле. Ветер накидывался порывами и только и делал, что задувал пламя. Как зловредный ребенок. Но вот шар расцвел светом, и поплыл парус. Сначала над ними, потом над двором и к дереву. Чтобы оттолкнуться и покинуть Землю. Но ветер швырнул его на голые ветви, и апельсин в них запутался, как всякий плод. Шар горел и горел, а Лева кружил внизу в панике, как Пятачок в том мультике, страшно боясь, что тополь сгорит. «Ети-схвати»,  выражался Лева и даже бросал снежки ввысь, но не попал ни разу. Шар догорел. Будто Ева его сорвала.

Назад Дальше