Лестница в небеса. Исповедь советского пацана - Артур Болен 3 стр.


 А у моего брата,  возмущенно пищал какой-нибудь шкет,  мотоцикл «Урал», он мощнее трактора!

 Евреи,  произносит кто-то страшное слово.

Так евреи вошли в мою жизнь. Мы дружили с Мишкой Гитлиным, он часто бывал у меня в гостях, но в наших отношения всегда присутствовала какая-то постыдная тайна. Мишка не умел дружить, как пацан. Он дружил, как девчонка. Смотрел на меня то с нежностью и преданностью, то стеснялся вдруг чего-то, а то вдруг становился агрессивным и жестоким. Однажды на своем дне рождения он публично высмеял меня за столом за скромный подарок это была какая-то детская игра в картонной коробке. Я был унижен и оскорблен. Старшая сестра Мишки Катерина сделала ему резкое, злое замечание. Неловкость была невыносимая. Я сгорал от стыда. На следующий день, после школы, повиснув на качелях, Мишка вдруг признался трагическим голосом, что он еврей!

 Ну и что!  воскликнул я, словно Мишка признался, что заразился опасными глистами.  Ты для меня все равно друг!

 Нет!  покачал головой Мишка.

 Почему?!

 Нам нельзя. Так папа говорил. Мы другие. Нас не любят. Мы скоро уедем. Так надо.

Повисла пауза.

 Папа говорит, что на работе его обзывают евреем.

 Я никогда не назову тебя евреем!  горячо воскликнул я Ты мой друг! Да? Да!

Мишка благодарно поднял на меня влажные глаза.

Неделю спустя мы с ним подрались на лестничной площадке. Уже и не помню из-за чего. Мишка больно ударил меня в живот кулаком.

 Еще хочешь?!  крикнул он.

Лицо его было искажено злостью.

Я заплакал. От боли, от обиды. Побежал вниз, но вдруг остановился и крикнул срывающимся голосом.

 Ты! Ты еврей, понял? Вот ты кто. Еврей! Еврей! Еврей!

Скоро Гитлины действительно эмигрировали в Израиль. Об этом на лестнице говорили вполголоса. Уехал отец, мать и сын с дочерью. Бабушка категорически отказались уезжать: «Здесь наша Родина, здесь и умрем!»

Гитлиных осуждали в нашем дворе, но как-то без энтузиазма, скорее, жалели мол, бежать из СССР можно только от большого горя, что тут еще скажешь?

Еврейский вопрос на Народной вообще носил, скорее, комический, чем трагический характер. Главный хулиган в нашем дворе Борька Иноземцев был еврей. У него мама работала в райкоме партии Невского района, папа был начальником цеха на Кировском заводе. Уже в первом классе Борька курил сигареты «Прима» и плевался дальше всех, во втором залез в сумочку классной руководительницы и всю добычу оставил в кондитерском отделе нашего магазина. Два дня весь двор объедался «Стартом», «Белочкой» и орехами в шоколаде. Борька купался в лучах славы. На третий день из окон его квартиры доносились истошные вопли вперемешку с матом. В этот же день он сбежал. Искали его сутки, нашли в какой-то хибаре возле свалки. Мать поседела в один день, отец притих. Борька вошел в народный эпос. Как некогда его предки-большевики, свой путь в жизни Борька избрал сразу, бесповоротно и следовал ему с несгибаемым мужеством. Методы Остапа Бендера ему претили. Только кража! На худой конец грабеж. В 14 лет он получил первый срок. Вернулся ненадолго и пропал теперь уже на десять лет. В перестроечные годы он стал известным бандитом и ушел в лагеря по нашумевшему делу. Рассказывали, что в начале нулевых его видели на Народной. Он стоял возле своей парадной, смотрел по сторонам и плакал. Я ничуть не удивляюсь этому. О Народной плакали многие мои знакомые, выжившие в 90-е годы и бандиты, и бизнесмены, и поэты.

Главный пьяница моего призывного возраста тоже был еврей Андрюха Гердт, чуть отставал от него Борька Драгинский. Были среди нас и Гогиашвилли, и Наили, и Девлеткильдеевы, и Вольманы все простые советские пацаны, и все-таки еврейский вопрос стоял наособицу.

Как-то листали мы с пацанами оставленный на учительском столе по забывчивости классный журнал и наткнулись на страницу, где напротив каждой фамилии учеников 4-го «б» стояла прописью национальность. Тут были и грузины, и татары, и армянин а напротив Беркович Катя и Анна (они всегда ходили вместе, темненькие, тихие, в платьицах ниже колен) стоял прочерк. Увидев прочерк, все сказали вслух и про себя: «Хмм, понятно». Некоторые хихикнули, а вообще-то всем было неловко. Словно мы подсмотрели в чьей-то медицинской карте дурную болезнь. Я искренне сострадал сестрам и при случае старался ободрить добрым словом или улыбкой. Они словно понимали, что я делаю это исключительно потому, что сочувствую, что они родились еврейками и были мне благодарны. Я до сих пор считаю, что этот чертов журнал был настоящим учебником антисемитизма.

Каким-то непонятным образом в нашей Богом забытой 268-й школе, из окон которой в иные дни можно было увидеть стадо лосей из ближайшего леса, учителей-евреев было не меньше половины. Отличались они не столько внешностью, сколько упрямой верой в свое высокое призвание учителя. Некоторые учили нас почти с религиозным остервенением.

Впрочем, об учителях можно и подробнее.

Глава 4. Учителя


Прежде всего хочу попросить прощения перед всеми учителями 268-й школы. От лица (хоть и не уполномочен) всех ее учеников.

Учить нас было трудно.

Он вошел в класс немножко косолапой походкой, продавливая скрипучие половицы тяжелым телом, высокомерно выпятив мощную грудь, и поглядывая на всех свысока выпуклыми серыми глазами.

 Меня зовут Илья Семенович,  сказал он торжественно Я ваш новый учитель пения.

Волчонок сразу дал ему кличку «Грузчик».

Был Илья Семенович, он же Грузчик, лыс, могуч, степенен и обладал громоподобным баритоном. На первом же уроке в нашем классе он объявил, что пение станет отныне для всей школы профилирующим предметом, что музыка это начало всех начал, что мы все еще запоем у него соловьями, и что мы еще будем вымаливать у него хорошую оценку в конце четверти. Нечто подобное пели у нас все новые учителя пения, поэтому мы с Китычем даже не расстроились.

Предыдущая учительница продержалась меньше полгода. Изводили ее зло, и она платила нам той же монетой. Это была сухая, высокая крашенная блондинка с лицом смертельно уставшей надзирательницы концлагеря Саласпилс. Когда-то строгие складки возле ее тонких губ сделались со временем жестокими, крючковатый нос заострился и зеленые глаза горели недобрым огнем даже в минуты полного покоя. Впрочем, такие минуты выпадали редко. Видно было, как ее начинало плющить, как только мы рассаживались по местам. Тридцать дебилов смотрели на нее невинно-глупыми глазами, как зеваки в зоопарке и ждали чего-то забавного. Надо было чем-то эти тридцать дебилов развлекать, а хотелось по ее лицу было видно надавать им нотами по башке.

Эльвира (не помню отчества) отчаянно ударяла тонкими, сильными пальцами по клавишам и прокуренным голосом затягивала песню. Класс нестройно подхватывал. В унылом хоре отчетливо и грубо пробивался жлобский бас Матильды, который вклинивался в музыкальный ряд, как булыжник, катящийся по жестяной крыше. Человеку с музыкальным слухом вытерпеть это было трудно. Эльвира страдала. Мы с Китычем предпочитали морской бой.

Вскоре эта мука закончилась. Эльвира ушла, как поговаривали, со скандалом. Ставку сделали на мужской характер.

Начал Грузчик действительно бурно. Двойки ставил, как гвозди забивал на раз, с азартом и задором. Отличница-зубрила Светка Муратова, которая каждого учителя проедала преданными глазами до дырок, первой вызвалась спеть «Нас утро встречает прохладой». Начала она с не той ноты, сбилась, закашлялась, начала опять и как-то сразу класс наполнился глумливой тишиной, в которой Светка дико выводила свои рулады, исполненные смертельной тоски и ужаса. Грузчик мрачно смотрел на Светку и она, наконец, подавилась на полуслове. Тогда запел Грузчик. И запел так, что в коридоре было слышно. Он всегда пел одну и ту же мелодию, когда выводил двойку в журнале и в дневнике увертюру к опере «Кармен». Дневник он вернул пунцовой Светке царственным жестом.

Двойки посыпались, как яблоки осенью. «Кармен» стала самой популярной мелодией на четвертом этаже нашей школы, где находился кабинет пения.

 Ну-с, козлятушки-ребятушки,  победно спрашивал Грузчик, сложив руки за спиной кто мне ответит, кто написал «Лебединое озеро?»

Тишина. Слышно только, как в задних рядах спорят Пиф с Матильдой: «Сам ты песня! Это опера, дурак!»

Светка Муратова ерзает, знает ответ, но боится руку поднять.

 Отвечать будет Надворный!

Матильда поднимается тяжело, вздыхает.

 Эту оперу написал он мучительно вслушивается в подсказку Иосиф Кобзон!

«Кармен»! Класс гогочет.

В учениках проснулся задор и упрямство. Теперь весь класс ревел во весь голос увертюру к опере «Кармен», когда Грузчик выводил в дневнике очередную двойку. Нашли мы и новый способ мщения. Отныне, когда нас заставляли петь хором, мы лишь молча разевали рты. В полной тишине Грузчик дирижировал нами минуту-две, потом бессильно опускал руки и начинал отстреливать нерадивцев по одному. Втыкаясь взглядом в жертву, он подходил к ней вплотную и слышал жалкий писк. Рядом тоже вроде пели, но стоило ему отойти к роялю класс безмолвствовал, исправно разевая рты. Даже Муратова молчала, как рыба, может быть, впервые в жизни поднявшись на высоту протеста.

 Громче! Громче!  надрывался Грузчик в тишине.

Сломать такого сильного человека было не просто.

 Даже не сомневайтесь,  говорил Грузчик в минуты отчаянного вдохновения,  старые времена, когда к урокам пения относились наплевательски, уже не вернуться. Пение такой же базовый предмет, как литература, как химия и физика. Без музыкального образования человек не может считать себя культурным человеком, понимаете вы это или нет, троглодиты?!

Возможно, именно в РОНО, уговаривая взяться за это гиблое дело, учителю пения и наплели все эти небылицы про великую роль музыки в воспитании подрастающего поколения; наверняка обещали чудаку всяческую поддержку. Но только она быстро иссякла. Дважды к нам наведывалась на урок завуч школы. Говорила не о высокой роли искусства, а о том, что нерадивцев скоро станут жестоко наказывать и что пионеры должны своим пением подавать пример всем. Двойки, пусть и второго разряда, пятнали школу. Где-то наверху серьезно заругались. Директор школы, седая дама аскетической наружности, из тех, которые, пожав однажды руку Ленину, не моют ее до конца дней своих, наконец окоротила Грузчика, да так сильно, что он слег на больничный. Школа ликовала. Очередная попытка внедрить высокую культуру в массы пушечным ядром провалилась. Грузчик как-то сразу сник, потускнел. Отныне петь мы перестали. Вместо этого Илья Семенович водрузил на рояль старый проигрыватель и в начале урока ставил пластинку с классической музыкой. Знаменитый оркестр играл Рахманинова и Вивальди, а класс занимались всякой ерундой. Мы с Китычем резались в крестики-нолики.

Потом проигрыватель исчез, учитель пения садился за рояль и наигрывал грустные мелодии Шопена. Просто так. Чтоб убить время. Мы не мешали ему, терпеливо ждали звонка. Ходили слухи, что Грузчик доработает у нас до конца года, а потом уйдет, но уйти пришлось раньше.

Дело в том, что рояль в кабинете стоял в углу, далеко от двери. Это было очень удобно, потому что каждый, кто шел по своим делам коридором мимо кабинета пения разбегался и бил ногой в стену. Музыка стихала, разъяренный Грузчик выскакивал в коридор, но слышал лишь топот убегающих ног по лестнице.

 С-скоты, Боже мой, какие скоты бормотал он, возвращаясь к роялю.

Класс злорадно хихикал. Грузик, спасаясь от безумных мыслей, продолжал играть. Снаружи подкрадывались шаги, и стена вздрагивала и осыпалась штукатуркой от нового, мощного удара. Если Грузчик упрямо, назло врагу, продолжал музицировать, удары один за другим продолжали сотрясать стену. Били и били, пока учитель, с ревом раненого и разъяренного тигра, не выскакивал вон. Однажды он даже бросился за обидчиком в погоню: мы слышали тяжелый топот его ног в коридоре и на лестнице, проклятья, но где было ему угнаться за пацанами. Наконец стена провалилась. Ее заделали фанерой, но ненадолго. Фанера проломилась после первого же удара ногой. Дыра так и осталась. Нет худа без добра: теперь, когда видно стало насквозь, бить стали осторожней и реже

Грузчик исчез, не попрощавшись. Мы ликовали. Но сейчас я вспоминаю бедолагу с искренней болью. Какую муку вынес человек! За что? Страшно представить себе, каким измученным он возвращался к себе домой вечерами. Класть голову на плаху каждый день за сто двадцать рублей в месяц Врагу не пожелаешь. Что могла сказать ему в утешении жена? Что он подавал в молодости надежды? Ну, подавал. Легче стало? Наоборот хуже.

Еще одним мучеником Просвещения был, несомненно, учитель ритмики по кличке Пидорас. Маленький, сухенький, изящный, ходил он пружинистой походкой, выворачивая ступни в белых ботинках, как настоящий танцор, и вызывал отвращение у всех мальчишек класса. Вообще в 268-й школе чувствовалась какая-то солидарная, пролетарская неприязнь ко всему изящному, утонченному и высокому. Если наши родители еще имели к высокой культуре уважение вчерашнего крестьянина, который смиренно признает, что мордой не вышел понимать «городские забавы», то нам просто не нравилась слишком умная физиономия интеллигенции и особенно той ее части, которая отвечала за изящные искусства. В почете были воины и космонавты, боксеры и футболисты, шоферы и хулиганы. Танцевать полонез Огинского? Как этот старый, напомаженный пидорас в белом трико, извиваясь жопой? Извините. Ненависть и презрение были взаимными. Ритмик выработал в себе терпение мученика, который вынужден просвещать варваров с далеких окраин империи и не ждал от нас ничего хорошего. Самых отпетых, вроде меня и Китыча, он еще в начале урока ставил в штрафной круг, где мы должны были, надо полагать, сгорать от стыда и унижения. Вместо этого мы с Китычем, очутившись за спиной учителя, строили рожи и кривлялись как могли, потешая класс.

Девчонки танцы любили, хотя и стеснялись в этом признаться. Надо было видеть, как краснели от удовольствия их щеки, как блестели глаза, когда кавалеры подавали им испачканные чернилами руки. Как бы галантно, как бы изящно пусть! На многое можно закрыть глаза и многое додумать, когда только тень прекрасного прикасается к тебе в школьной столовой, пахнущей хлоркой.

Ритмик исчез так же бесславно, как и учитель пения, после того как его побили в школьном дворе хулиганы. Вызывали милицию. Опрашивали свидетелей. Побили бедолагу серьезно. Думаю, о нашей школе ритмик сохранил самые стойкие, волнующие воспоминания

Об уроках рисования почти ничего не помню. Вела их тихая женщина преклонных лет. Она грустно заглядывала в наши работы и говорила.

 Неплохо, неплохо. Продолжай.

Неважно, что было нарисовано натюрморт, который она водружала на столе, или танк с огромной звездой, или веселая рожица.

По крайней мере, ей хватало ума не вешать нам лапши на уши, что ее предмет станет в школе главным.

«Физру» за предмет вообще не считали. Как школьники, так и учителя. Спортом в разных секциях тогда занимались почти все мальчишки и наш физрук особо не докучал нам. Просто выбрасывал в зал из своей каптерки оранжевый мяч, и мы резались в баскетбол все 45 минут. Правда, зимой приходилось тащить с собой в школу лыжи, палки и теплые штаны. Рядом был лес с хорошей лыжней.

Главные предметы вели главные учителя. Хорошо помню учительницу по литературе и русскому языку. Звали ее Любовь Павловна. Седая, сухонькая дама в почтенных годах, всегда в одном и том же синем вязаном костюме, с медным сухим лицом, в котором отражалась вся ее многострадальная неудавшаяся жизнь. Была она одинока, работу свою не любила, как, впрочем, и детей, которых называла «деградантами». Так и говорила будничным тоном:

Назад Дальше