Автор Исландии - Халльгрим Хельгасон 10 стр.


 Ну, сейчас тебе откроется вид на Восточноречную долину. Правда, красиво? А вот, смотри: там Болотная хижина! Сейчас ее забросили. Оттуда родом Йоуфрид, мать нашей Эйвис. Они там жили старый Тоурд и Душа Живая. Десятеро детей у них было!  кричит Гейрлёйг. Да-да, вот именно.

Она школьная директриса и со мной все время разговаривает как с учеником. Меня это раздражает просто сил нет! Я в жизни много чем занимался, но вот периода ученичества у меня никогда не было. «Абсолютный гений с рождения,  сказал про меня индийский мудрец на углу тупиковой улицы в Каире,  тебе и в школе учиться не надо было». И этим он раз навсегда избавил меня от комплекса недоучки. Я ничего не учил с тех пор, как бабушка Сигрид объяснила мне, семилетнему, правила аллитерации в стихосложении.

У подножия хейди на снежной глади возвышаются два сугроба в память о праотцах и праматерях. 7000 летних дней погребены под снегом. Корни этой девчушки в сугробе. Но в ее глазах искрятся горячие снежинки. «Она прибитый к земле цветок» вот такая фраза сама собой пишется у меня между висками. Супруга велит своему Йоуи остановиться, даром что я не прошу, чтоб я мог открыть дверь и рассмотреть Болотную хижину. Он дважды произносит «Ну, давай!» и тормозит. Перед сугробами стоят два полуобрушившихся деревянных фасада, показывающих, что это было человечье жилье, мир десяти детей, а перед ними стоят два коня, словно лохматые мамонты, и смотрят на нашу машину. Я на миг задерживаюсь, надеясь, что эти приятели сообщат мне нечто важное.

Но они говорят только: «Здравствуйте!»

Восточноречная долина более безлика, чем Хельская, но выглядит более пригодной для житья. Над низкой заснеженной горой навстречу нам: четыре темные тучи медленно плывут в сторону моря. Они вполне могли быть родом из девятнадцатого века, и они говорят мне, что даты неважны. На востоке золотое сияние. Солнце зашло. И время наверняка четыре или пять часов. Когда-то я сказал бы, что это небо на все случаи жизни. Шесть видов облаков. Два ворона. По дну долины змеится небольшая речушка с горной водой, и водитель застывает на броде. На пол машины просачивается вода, а я осознаю это не сразу: ноги у меня промокают. Еще не легче! Уж мог бы и предупредить! Это не джип, а развалюха какая-то!

Йоуи уговаривает машину подняться на склон. Не разбираю, что он сказал.

Вся радость ожидания у меня улетучилась. Не могу представить себе ничего хуже, чем промочить ноги. И моим дорогим лондонским ботинкам от этого тоже несладко. Это все ерунда полнейшая! Хутор Болото стоит на конце косы, пересекающей долину поперек, да-да, это весьма справный двухэтажный каменный дом, в котором на каждую боковую стену приходится по шесть окошек, на фасад, белый с красной крышей,  по два, а сбоку хозяйственная постройка того же цвета. И такой хутор назвали Болото? Скорее уж Возвышенность. Вокруг хутора автомобилей как на празднестве по случаю конфирмации, да только при ближайшем рассмотрении заметно, что этот праздник давным-давно кончился: это все развалюхи без моторов, со ржавыми корпусами. Разумеется, их водителей уже похоронили на кладбище, которое я замечаю за домом. Из-за каменной ограды выглядывает черный как сажа фасад церкви высотой со сгорбленного пастора. Неудивительно, что наш народ так неохотно верил в того, кто живет в эдакой постройке. Сии дома божии правильнее назвать землянками, и они скорее напоминают филиалы нижнего душехранилища. А с тех пор, как архитекторам позволили протянуть свои руки ко всему этому бетону, стало не легче: одни сплошные пожарные каланчи да вертолетные площадки для святого духа. Да-да, пожарные каланчи! На случай, если чья-нибудь вера окажется чересчур пламенной. У нас на Гримснесе нам несколько лет пришлось жить бок о бок с самым причудливым кошмаром за всю историю христианства: по виду эта церковь напоминала гигантский топорный комод, который плотник Иосиф сколачивал аж две тысячи лет, а потом нечаянно уронил из своей небесной мастерской к нам на горку, так что он весь покривился и покосился, а выдвижные ящики высовывались на парковку для машин полностью или наполовину. Однако эта церковь больше, чем что-либо другое, поддерживала во мне жизнь в последние годы. Ведь какой поэт жаждет, чтоб его положили в ящик? Лучше уж я помру в этой местности. И сейчас я близок к этому как никогда. Да, меня явно доконает воспаление мочевого пузыря. Если не воспаление легких.

Морозу не удается выжечь запах хлева, впрочем, как и раньше, а здесь он приятнее, чем в хижине в той долине, он говорит о крепком хозяйстве, о том, что у коров в хлеву пищеварение в полном порядке. А вот о чистоте на этом хуторе такого не скажешь хотя снег изо всех сил старается прикрыть все это кладбище автомобилей своими белыми простынями. Йоуи молча проходит в сарай большую гнутую постройку из рифленого железа,  стоящий чуть поодаль от других построек. Наверняка он там занялся изобретением гидравлического руля. Директриса тотчас начинает лекцию о населении двух хуторов, видных в отдалении. Эта лекция могла бы быть озаглавлена «Подагра и туберкулез». Я так больше не могу! Мне нужно войти в дом и снять обувь. И все же меня радует вид телефонных столбов, шагающих от реки на хутор. Они словно старые знакомые!

Не буду же я на чужом хуторе снимать носки? И входить в здешнюю гостиную, словно босоногий Ганди в английском твиде? Нет. И я решаю потерпеть это неудобство. Дом просторен и больше напоминает школу домоводства, чем сельское жилище. Там множество дверей и порогов, таких толстых и добротных, что настроение у меня становится сносным. Длинный коридор с темно-зеленым линолеумом военных лет с головой выдает меня: я оставляю мокрые следы. Хозяйка морщит свой вздернутый нос от такого конфуза, сажает нашу Вису на кухне пахнущей выпечкой кухне,  а потом снова выходит и кричит с лестницы: «Хильд! Хильд!» Кухарка подает нам оладьи; лицо у нее весьма домашней выпечки, со всех сторон она мягка, груди хорошо поднялись. Кажется, раньше такие большие груди называли «большевистскими». Она молчит, но ласково ухмыляется, а потом ныряет в печку да-да, и зад у нее такой же. Выныривает она оттуда с рождественским кексом. Jasso! Календарь на стене сообщает, что сейчас 1952 год, и девочка, постоянно молчащая, сперва быстро стреляет глазами на меня, затем на оладью, которую я беру. Я начал привыкать есть, не чувствуя голода. Но вот приходит Гейрлёйг и пригоняет ко мне своих учеников:

 Дети, подойдите и поздоровайтесь с писателем, о котором я вам рассказывала. А с маленькой Висой из Хельской долины вы уже знакомы. Она недавно угодила в буран и смогла приехать к нам только сейчас.

Передо мной ватага из пятерых ребятишек и двоих подростков с нескладно сочиненными лицами, написанными нечеткими штрихами. Но здороваться они умеют; это очень робкие души, тихие и воспитанные. Не то что те маньяки-детобойцы с юга, которые тебе даже поесть спокойно не дадут, не говоря уже о чем-нибудь другом! Они и голосят на все комнаты, и пальцами в тебя тычут, и все это на глазах у родителей, которые настолько увлечены выращиванием рыб, что забыли и ту малую толику воспитания, которую имели сами. Полное детовластие! Вот как надо назвать общественный строй, при котором мы живем. У людей есть такая извращенная потребность, чтоб ими кто-то управлял, а раз политики не хотят, они предоставляют это детям. А все эти вопросы! «Чего тебе хочется?», «Тебе пиццу или мороженое?» Я имею опасения, что в моем детстве было бы крайне странным, если б отец спросил нас детей: «Вам хочется шерсть валять или коров доить?» Нет, по-моему, лучше по-старому: чтоб эти спиногрызы до самого ужина были на лугах или выгребали навоз. Тогда бы у них не хватало сил под столом расшнуровывать твои ботинки или фехтовать на вилках и ножах. Но нет. Сейчас это называется «эксплуатация детского труда». И родители предпочитают, чтоб их самих эксплуатировали дети. Все перевернуто с ног на голову в этой стране, этой республике детей!

Одна из двух девчушек, щеголяющая прыщами, в маленьких, но очень сильных очках, говорит Эйвис: «Здравствуй!» и у той от этого как будто и впрямь прибавляется здравия.

 Ты в буран заблудилась?

 Да.

 И руку вывихнула?

Судя по всему, это хозяйская дочка: разговаривает она так же громко, как и Гейрлёйг.

 Да. Меня машинка ударила.

Детишки смотрят на меня, как статисты в немом кино. Они явно раньше живого писателя не видали, болезные. А потом появляется и вышепоименованная Хильд. Хильд в чулках. Не женщина, а мечта! Волосы черные, глаза мечтательные. Щеки мягкие, нос острый. Груди прямо польские, а бедра такие, что человек помоложе меня ради таких через три хейди пешком пройдет! И разговаривает она с северным выговором, как и всякая уважающая себя женщина-мечта.

 Здравствуй!

Аббалаббалау![32] В ее глазах мне видятся танцы, я слышу поп-музыку.

 Добро пожаловать к нам на Болото!

 Э ну и тут приключения ждут кого-то.

Что за бред я несу? У меня это само вырвалось.

 А? Ха-ха-ха, ну и как ты: все пишешь?

 Хильд  перебивает Гейрлёйг.

 Мне твоя книжка понравилась,  говорит тогда Хильд.

 Ээ а? Что за книжка?

 Вот не помню, как называется, но очень интересная. Это я помню! Ха-ха-ха!

Ach so. Не женщина, а восхищение! Хильд хохотушка. По-моему, я тебя знаю.

 А тебе носки нужны? Ты, наверно, на переправе промок? Ха-ха. Ноги промочить это нехорошо, особенно в это время года,  говорит экономка, нагибается к моим ногам и стаскивает промокшие носки. Ей-богу! Дети придвигаются и смотрят во все глаза. Они, болезные, никогда босого писателя не видели. Но ведь он такой же человек, как все, и смотрите-ка: у него на ногах десять пальцев, как и у вас.

 Да ты же холодный как ледышка!  удивляется и возмущается экономка и начинает растирать мне ступни и подошвы. Я соображаю, что ко мне никто не прикасался с тех самых пор, как много недель назад малыш потыкал меня пальчиком на склоне. В доме престарелых я привык, что меня по много раз на дню трогают руками. Вот преимущество старости: самому не потребуется даже пальцем шевельнуть. Да. А может, чем черт не шутит, эта поездка такая программа реабилитации? Вот я уже снова выучил, как меня зовут, могу ходить, сам делать большинство вещей, и все-таки мне интересно, что будет с теми оладьями, которые я положил себе в желудок. Да. Наверно, меня в деревню отправили. Снова отправили в деревню. «Пусть мальчик закалится». Но о лучшей няньке-сиделке, чем экономка с Болота, я и мечтать не мог. Вот она засунула мою правую ногу себе между грудями и гладит своими чудесными ладонями, пытаясь согреть. Вот я сейчас ногами жар загребаю, а хотел бы руками! Впрочем, сейчас я шучу. Предназначавшуюся мне порцию полового влечения я уже давным-давно растратил.

Хильд надевает на меня колюче-чистые шерстяные чулки. Я начинаю молодеть так, что дальше некуда: в ванной я замечаю волосы за ухом. Улыбку в зеркале. Какое-то удивительное счастливое чувство увлажняет меня изнутри, распускается на мне, словно почка среди зимы. Я даже начинаю подумывать, а не пустить ли мне струйку в этот унитаз такой белый и красивый. Но полегче, лаксик! Не транжирь то, чего у тебя и нет! В коридоре я натыкаюсь на телефон Одним словом: на Болоте мне нравится.

Меня устроили в кровати, которую я считаю гостевой, пока туда не прокрадывается Эйвис со своей котомкой. Я поднимаюсь:

 А она она она с севера?

 Кто?

 Э экономка Хильд.

 Не знаю. Наверно,  говорит она и садится на кровать напротив моей, откладывает в сторону свой багаж. Сквозь темное окошко доносится мычание из хлева. «Доить!» вот как это переводится на исландский. Коровы существа незамысловатые. Но все-таки лучше мне с ними побеседовать.

Писатель в коровнике. В известной степени это чудо. На него мычат: «Доить!» Увы, милочка, это единственное, чего я не умею.

 Ну, Пятнашка, обожди! Дойдет очередь и до тебя. Что-то ты, лапуля, сегодня какая беспокойная!

Это Гейрлёйг. Она по-прежнему говорит как заведенная, и этот завод единственная доильная установка на всем хуторе. «Аль-фа-Лаваль»[33] еще не покорил этот край. Хозяйка доит четырнадцать коров. В косынке и в сапогах. Мне дают галоши. Корова, которую она доит, при виде меня начинает беспокоиться.

 Ну, Рыжуха, спокойно!  хлопает она ее по ляжке, а корова продолжает лягаться, пытаясь высвободиться из пут на задних ногах, и в конце концов поскальзывается на копытах и съезжает в сток для навоза. Хвост торчит вверх и ходит туда-сюда, как вертикальный маятник, а хозяйка едва успевает спасти свой подойник. «Ну, это вообще нечто! Ну, ну, успокойся! Вроде осеменитель еще не приходил»,  говорит Гейрлёйг и улыбается мне короткой улыбкой, а потом заталкивает корову обратно в стойло. Рыжуха успокаивается, и Гейрлёйг снова начинает доить.

 Что-то девочка какая-то пришибленная. Там у вас во время этого бурана что-то серьезное стряслось? Что-то, от чего она до сих пор оправиться не может?

 Нет, не думаю. Но отец с ней весьма сурово обращается,  отвечаю я, стоя на бордюре над стоком, каждую секунду настороже: вокруг меня через равные промежутки низвергается на пол коровья моча, и если я буду неосторожен, то на мой костюм-тройку попадут капли.

 А он ей и не отец,  говорит Гейрлёйг, уткнувшись в пах у вымени, и подчеркивает свои слова двумя тугими струями в подойник. А я уже и забыл, какой это чудесный звук!

 А? Что? Не отец ей, говоришь?  удивляюсь я, уворачиваясь от подымающегося коровьего хвоста и целого полка мух. Но сейчас моча не льется. Нет, сейчас лезет что-то черное. Кажется, мухи возвращаются, полные радостного предвкушения. Здесь все кормятся чужим дерьмом.

 Нет, она дочь иностранца, солдата, англичанина. Он своей Йоуфрид этого так и не простил. Это понять можно, как говорится, до известной степени. Но как только в одном человеке может сидеть столько немирья! У него в голове до сих пор идет мировая война. Он ненавидит все английское, а ведь это же, считай, почти весь мир, все, что к востоку от хейди: электричество, телефон, Фьёрд с этими бараками[34], я уж молчу о столице, обо всех машинах моего Йоуи, всех этих «обглоданных британских костях», как он выражается. Вот честно, Хроульв единственный исландец своего возраста, который ни разу не садился в автомобиль.

 Да,  говорю я, не слушая. На слове «англичанин» меня отвлекает черный шматок навоза, который вылетел из-под коровьего хвоста за три стойла от меня и громко шлепнулся в сток. Не то чтобы я увидел это скорее, почувствовал, как этот шматок приземлился мне на правую брючину чуть пониже колена. Вот зараза! Ну что за грязная жизнь! Ну что за грязная нюхательно-табачная навозная сельская жизнь!

 Да, как же он, бедолага, мучается! И отыгрывается на девчонке, а ведь ей он заменил отца, что верно, то верно, этого не отнять. Но отцовская любовь у него не чистая, а в основном из-за денег, которые англичанин посылает ему и ее матери, ведь Стенли джентльмен, да еще красавец, я однажды его фотографию видела, он из какого-то богатого и знаменитого английского рода. Наверно, ты о нем слышал, это семейство Овертон. Да, и благодаря этому греху Йоуфрид Хроульв прекратил прозябать там в Болотной хижине, приобрел в собственность ту долину и построил там дом, но тут уже и деньги кончились, и теперь ему наследники жить не дают. Недавно они у него новый трактор отобрали и тринадцать лошадей. Тут понятно, к чему все идет, а самое ужасное смотреть, как он вместе с собой и всю семью тащит к погибели. Но как говорится, каждый сам кузнец своего счастья,  говорит пучеглазая фру, поднимаясь со скамеечки для дойки, отставляет подойник на помост, снимает путы с коровы и веревку с ее хвоста. Корова вежливо благодарит тремя литрами мочи. Ничего себе, в каких гигантских масштабах здесь происходит отправление естественных потребностей! У меня даже голова закружилась.

Назад Дальше