Да, за другого-то жизнь не проживешь, говорю я и иду за ней до конца стойл. Она заходит в молочную и выливает содержимое подойника в пузатый бидон, а я направляюсь к яслям, чтоб взять клочок сена обтереться. Но он оказывается сырым, и с его помощью я только сильнее втираю навоз в брюки. Вот ведь зараза! Затем я поднимаю глаза и вижу все эти блистательные головы. Четырнадцать коровьих голов. И что за головы! В каждую из них можно уложить все собрание исландских саг в кожаном переплете. А что за уши! Да, что хозяйка здесь дважды в день точит лясы им не навредит. Наверняка эти коровьи головы полным-полны всяких рассказов.
Эй! орет одна из них и закатывает глаза, как психически больная. Конечно же, она хочет что-то рассказать мне. Так они всех окликали, эти молодые люди в доме престарелых: «Эй! Ты моих сигарет не видел?» Это они собирались выйти покурить. И сидели там в инвалидных креслах, битые-перебитые после всех этих своих ДТП, и подпускали в воздух дым зимой и летом. И все до одного лысые! В доме престарелых вдруг появилось целое поколение лысых. Как будто это такая мутация. Но это компенсировалось тем, что они очень кучеряво говорили. Понять их было вообще невозможно. И все они вечно пережевывали одно и то же, словно жвачку. «Эй!» ревут на меня коровы одна за другой, и я вхожу в сарай-сенник.
В сеннике полно сена. Здесь хранится лето. Я пригибаюсь, входя в низенькую дверь, наверно, сельским жителям нравится нагибаться и выпрямляюсь перед высоким стогом, стою на пещерке, которая образовалась в нем еще осенью, когда только начали задавать корм в хлеву[35]. Я некоторое время стою в сенном сумраке, вдыхаю запах скошенной травы, наполняюсь старинным блаженством, загораюсь при виде стропил, которые косо поднимаются над запасом сена и соединяются в высоком коньке крыши, почерневшие от времени, словно каменные колонны в готической церкви. Час сенной молитвы. Сенник как храм божий. И он гораздо выше и величественнее, чем все землянки прошлого и бетонные коробки настоящего.
Тишина.
Пыльная сумрачная тишина, наполненная витаминами земли, трудом людей и машин: сенник наполнен погожими летними вечерами, сенокосами на лугах, косьбой, ворошением, сгребанием, криками, зовами, смехом девушки, молчанием парня, отдаленным тарахтением трактора, рокотом зубцов у граблей-ворошилок, скрипом деревянного каркаса телеги, гудением вил и звуком, с каким сено сыплется на сенник. Шорохом сена.
Я слушаю сено.
И тут мой разум озаряет убежденность, уверенность, самая что ни на есть удивительная весть: я сам сочинил каждую травинку в этом сеннике. Все это сено не сено, это лишь сто миллионов черточек на бумаге; каждая сухая травинка прочерчена на странице карандашом. Их отволокли в сенник пишущие машинки на тракторной тяге. Я некоторое время стою, вдыхаю запах всего этого ароматного вещества, которое мне посчастливилось сгрести, как сено, и собрать под крышей. Как такое может быть? Я тянусь за клочком сена и нюхаю его. Что сказать весьма убедительно. Затем осматриваю весь стог, на два метра выше меня.
Ну ничего себе, как ты тут потрудился!
Я благодарю бога за удачную мысль, набираю полную охапку сена и, пригнувшись, выхожу обратно в хлев. Автор задает своим созданиям корм. Ха-ха. Они, болезные, берут его жадно, словно наркоманы в последней стадии. Закатывают глаза. Нет. Наверно, без толку говорить им, что это сено выдуманное. Их не проведешь, они все дважды пережевывают, чтоб быть на сто процентов уверенными. Коровы одним художественным вымыслом сыты не будут. Это удивительно интересно, и я снова иду в сенник за новой порцией сена. Как же так вышло, что я никогда в жизни скотине корму не задавал? Меня от этого берегли.
А сейчас меня кто-то от сна бережет. Хотя в хлеву я потрудился, я не ощущаю усталости, как и накануне, лежу и жую свою жвачку в ночной мгле, смотрю в потолок, на его темную и светлую сторону, а порой на нее девочку, которая спит напротив меня, такая изящная. Она ему не дочь, Болотная хижина, Душа Живая, Стенли уж все-то ей известно, этой фру!
Только ты это дальше не разбалтывай. По-моему, она и сама этого не знает, сказала она.
Стенли Овертон. Странное совпадение. Я ведь ужинал у супругов с такой фамилией в Лондоне, где застрял во время войны. Тот ужин сильно затянулся из-за немецкого воздушного налета. Между блюдами мы бегали прятаться в подвал. Англичане и немцы: два народа, которые в том, что касается стряпни, всегда умели лишь заваривать кашу и стремились испортить друг другу ужин. Пол Овертон был замечательным человеком. Малорослый чудаковатый сотрудник университета, сидящий под падающими с неба немецкими люфт-вафлями и переводящий Ницше на английский. «Как бесполезен весь этот град из бомб! В тех бомбах, которые бросал Ницше, хотя бы был смысл», усмехался он в темном холодном подвале в Фулхэме. Но потом Заратустра как шпрахнул[36]. Я узнал об этом лишь позже. Он отложил свой перевод в тот день, когда его сына сбили над Берлином. После войны он сосредоточился на Гейне, чем и прославился. Поэзия в конце концов всегда побеждает.
Эйвис Овертон. Девчоночка. Вот она спит в исландской юдоли слез, в голове у нее знаменитое поместье, в крови охота на лис, при каждом пальце слуги. При каждом натруженном пальце. Судьба. Зачата на хейди исключительно со скуки. У них на Хельской хейди была база маленький каменный дот недалеко от Болотной хижины, и из него открывался обзор долины, они двое целое лето по очереди лежали там с биноклем, следили за птицами но из них ни одна не носила опознавательных знаков немецкой армии. Заняться там было нечем. Газет не было, да и книги вряд ли были. Армия запрещала все, кроме рассказов о предыдущей войне. Молодые здоровые лондонские парни, которых извлекли из джаз-холлов современности и переместили на беспивную высокогорную пустошь, где за музыкальным сопровождением следил только бекас. И никакого «action». Никакой «war» среди гор. Единственным, что скрашивало будни этих мальчишек-солдат, был большой черный ящик радиоприемника. Целые дни они тратили на квест: поймать тоненькую волну радиопередачи, порой прорывавшуюся сквозь грохот войны и бури на океане.
Единственное, что вносило разнообразие в это высокогорное бытие, румяные йоуфридские щеки, показывавшиеся из фермерского дома, и как эти убогие могут жить в таких норах? Таких кочках с дымоходами? My oh my примерно после полудня с бутылкою молока и бутылка всегда одета в толстый шерстяной носок! В этих льдах даже молоку холодно! Но само оно было не холодное. Парной носочный сок. Фермерская дочка была как лучик в пасмурный день.
Hello there Joffrey!
Халлоу.
Some good milk today?
Йес.
How old are you?
Не понимаю смущенная улыбка. Он и она смеются. Он как мировая держава. Она как хутор с хижинами.
You have many siblings? Sisters and brothers? You know, I see a lot of children down there, at the farm. Small children, гладит по головке воображаемого ребенка. How many?
Двое, отвечает она. Она родила двоих. Йоуфрид Тоурдардоттир. Тридцатилетняя женщина с девическим лицом. Он не старше двадцати. Такой блистательно темноволосый. Она подает ему молоко. Он его берет. Когда он достает его из носка, оно белое и чуть теплое. Белое, теплое, сулит утоление жажды. Его губы чужой мир у горлышка бутылки. Бекас выписывает в воздухе несколько кругов, чертит судьбу на всю жизнь, а по осени улетает прочь из страны, проводит зиму на континенте, под градом бомб. Когда по весне он возвращается, то в доте уже другой юноша. А у девушки, носящей с хутора молоко, теперь молоком полны обе груди. Ребенка назвали Эйвис[37]. Нарочно?
Через четыре года с юга пришла посылка, и тут до Хроульва наконец дошло, отчего средняя дочь решила спать с лютиками в волосах этих прямых темных волосах, которых отроду не водилось в этих краях. Это наконец дошло до него, когда он стоял и держал в руках деньги возле сарая под вечер, и он отвел взгляд от заплаканных глаз своей Йоуры, поднял взор от хутора Болотная хижина, посмотрел на горы в сторону Хельской долины, немного помечтал, но потом очнулся, отшвырнул конверт, загнал жену в хлев, как корову, и там вскочил на нее верхом, как на кобылу. Она разрыдалась, как женщина. А он пробурчал, полный праведным гневом, как мужчины всех времен: «Всего-то еще одно из сорока тысяч незарегистрированных изнасилований в истории Исландии». Старый Тоурд, когда она прихныкала в спальню, храпел, а ее мать Душа Живая на это:
А где же Хроульв? Ушел куда-то?
Да, на хейди поехал.
А что это было за письмо?
Письмо? Да? Я Оно от оно из Америки. От его дядюшки. Наверно, деньги.
Деньги? Ох, не к добру это!
Глава 10
Ах, кажется, я начал выдумывать. Я забавляюсь этим, пока девочка спит. Пока весь дом спит. И где-то в его внутренностях лежит моя Хильд с моей книгой на груди. Интересно, какая это книга? Спрошу у нее с утра. На Болоте мне так интересно, что Гейрлёйг приходится напоминать мне о телефоне.
Ты же позвонить хотел?
Она предлагает мне свою помощь в поиске телефонного номера. Такой уж она человек ей нравится всем помогать. Она всех нас превращает в детей малых. Мы два часа прождали, пока станция не закрылась. Здесь, очевидно, старый добрый «сельский телефон»[38]: все сельчане подслушивают чужие разговоры. Две бабы болтают, а все остальные слушают и я тоже. Тонкий голос:
Сейчас же он вроде на Болото переехал. Хроульву же стало совсем невмоготу его у себя держать. Это же совсем не весело когда к тебе на двор вдруг целый человек свалится!
Ach so.
Можно подумать, ему только этого и не хватало: у него же хутор, хозяйство, а тут еще лишний рот прибавился, да ведь его еще и одевать надо! Он же, когда там появился, вообще без носков был, отвечает другая; судя по всему, она на несколько лет старше, голос у нее толстый и хрипловатый.
Да, но ел-то он мало. Почти ничего и не ест, только кофе пьет. И что самое удивительное из него потом ничего не выходит.
Да ну? А может, это вообще какой-нибудь альв?
Вполне может быть.
И что они там, на Болоте, будут с ним делать?
По-моему, они его в столицу отправить хотели. А так про него вроде объявление дали в газете, но Бриньоульв говорит, из этого толку не вышло.
Просто сплошные загадки! Нашелся вот так вот, в горах, ничего не знает, ничего не помнит ни откуда он, ни как его звать.
Да уж, надеюсь, у меня память настолько не отшибет, чтоб я забыла, как меня звать!
Его зовут Эйнар, встреваю я.
Бенси! А ну, положи трубку! приказывает тонкоголосая. А хрипловатая подхватывает:
Бенси, это ты? Тебе что, заняться больше нечем, кроме как чужие разговоры подслушивать? А если уж слушаешь то пусть у тебя ума хватает самому молчать!
А это не я, слышу я старческий мужской голос где-то далеко-далеко на линии.
Да тебя даже издали узнать пара пустяков прямо как навозную кучу на твоем хуторе, которую с середины хейди видно! говорит тонкоголосая.
А я слышала, что у него уровень навоза в хлеву поднялся до середины двери, так что он даже не смог войти туда коров подоить! прибавляет толстоголосая.
Брехня это все! хнычет вышеупомянутый Бенси, жалкий старик. Зато свой собственный навоз я выдаю без посторонней помощи в отличие от некоторых!
Слушай, милый мой. Мы тут, вообще-то, по телефону разговариваем, говорит старуха.
И тут они вновь возобновили разговор и поддерживали до тех пор, пока телефонная станция не закрылась.
Она спит. Эйвис. Ей снится саранча. Нашествие саранчи в Исландии. Где она видела этих созданий? Может, дедушка Овертон в Кении служил? Подспудно мы знаем всё только сами об этом не подозреваем. Внутри нас целый мир, и мы вынашиваем его, как беременная женщина: лишь немногим дано его родить. Я всю жизнь боролся с этим и к чему это привело, кроме этой сибирской ссылки?
А сейчас меня, видимо, собираются в столицу отправить.
Я вышел из комнаты, покуда она, девочка, раздевалась и ложилась в постель. Из вежливости. Содомитских наклонностей у меня никогда не было. За что я благодарю Господа Бога. Лишь один раз я обвинил самого себя в извращенчестве. Это было в бассейне на Лёйгарватн. Я вышел из раздевалки и группка верещащих пышненьких девочек в бассейне тотчас замолкла. Такова власть «крупнейшего писателя Исландии» в плавках. И они все обмочились: то ли от страха, то ли от восхищения, и вода вокруг них пожелтела; я обнаружил это, только когда залез в водоем, а они уже убежали. Я позволил себе немного почупахаться в тепловатой девчачьей моче но, скорее, только ради хорошего сюжета Эйвис уже легла, когда я прокрался в комнату и лег поверх одеяла на свою кровать. Так мы и лежали, словно усталые с дороги дедушка с внучкой и разговаривали, глядя в потолок.
На Болоте хорошо, начал я.
Ага.
А в Хельской долине вы, наверно, живете совсем замкнуто?
Ну бывает.
А Постреленок? Ему, наверно, скучно, что сестра уехала, а он остался один с папой и бабушкой?
Да; только, по-моему, ему скучно не бывает.
Да, мальчонка горазд на всякие выдумки.
Да.
А ведь Хроульв с вами порой суров?
Гммм, доносится из-под одеяла, и я останавливаюсь и жду, пока откроются шлюзы, но она просто молчит, и все. Я пробую зайти с другого бока:
Но ему, наверно, хозяйство вести непросто? Он ведь один, и механизмов у него почти никаких нет?
А ему хочется быть одному.
Э Да Я-то его, конечно, настолько хорошо не знаю, говорю я и тут мешкаю, не зная, что сказать дальше, но потом продолжаю: Но, по-моему, он вас любит.
Да, равнодушно отвечает она, он мне позволяет в школу ходить.
Да.
Но лучше бы я была овцой.
Она произносит это с неожиданной решительностью. Я быстро бросаю на нее взгляд, но различаю лишь лоб, сияющий в темноте, словно белый цветок в ночи. Крошечный нос над одеялом.
Овца? А почему ты так говоришь?
Потому что тогда бы у меня рук не было.
Ach so. Вот оно как. Рук, значит Э Так ты его не любишь?
Он мне папа.
Она поворачивается на подушке и теперь смотрит на меня. Кажется, я вижу, как сверкают ее темные глаза под светлым лбом, окаймленным темными волосами. Заинька.
Спасибо, что сходил за мной, говорит она.
Сходил? Ах, во время бурана? Да не стоит.
Все равно спасибо.
Через темный океан между кроватями я чувствую связь. Чувствую, что я как-то связан с этим маленьким женским персонажем; она могла бы быть моей дочерью во втором поколении. Она напоминает мне
Спокойной ночи, говорит Эйвис и опускает занавес над глазами.
А я продолжаю лежать и смотреть этот великолепный фильм ужасов из голливудских запасников: «Саранча на Спренгисанде[39]». Он мне папа, сказала она. А она не его дочь. Он ее сын. Получил хутор от нее в наследство. Она напоминает мне какую-то девочку, которую у меня отобрало время. Боже мой! Это не обычная саранча. Гигантские насекомые. Вот уже ледник Ватнайёкютль стал черен от них. Помимо авангардизма я всегда презирал в этом мире три вещи: ужастики, детективы и научную фантастику. Я выхожу в коридор.
Дом спит.
В коридоре легкий запах горелого хлеба. Они, что ли, на завтрак тосты будут подавать! Болото хутор культурный. Тут школа. Я прокрадываюсь мимо дверей. За какой же из них спит Хильд? Да, эта фрекен меня захватила. И на ночном столике у нее какая-то моя книга. «Я вас каждый вечер кладу с собой в постель», так они меня порой веселили, эти йенточки[40] с Лёйгарватн. А я только и отвечал: «Ach so». Писателям свойственно ревновать к собственным книгам. Йенточки. Такие юные, красивые и начитанные. Взрывоопасное сочетание. Но я в ту пору уже вырос из всякого женолюбия и радовался лишь тому, что хоть в моих книгах еще есть капля сексапильности Я бреду в кухню и сажусь за стол. На улице ночь с мягкой метелицей.