Невидимая невидимость невидимого. Опыт философского скетчинга - Шорин Роман 4 стр.


Она позволила начать разговор, но не более того. Может быть, поискать новые, более уместные формулировки, которые позволят разговор продолжить? Навряд ли это хорошая идея. Сам наш язык настроен на то, чтобы на нем говорили про воспринимающего и воспринимаемое, а не про их аннигиляцию. Сам наш язык готов поддержать нас лишь в том случае, если мы продолжим разговор про восприятие кем-то чего-то, а не про случаи, когда воспринимать некому и нечего. Он не позволит им пользоваться, если обнаружит, что воспринимающий и воспринимаемое трактуются как проницаемые друг для друга.

По аналогии с мухами и котлетами, язык подразумевает, что воспринимающий  отдельно, воспринимаемое  отдельно. При всяком другом раскладе он заставит говорящего путаться, сбиваться, противоречить себе, строить все более шаткие конструкции. Поэтому, не дожидаясь столь неприятных последствий, лучше остановиться и замолчать. Пусть уже сказанное будет преамбулой к этому молчанию.

Больше-чем-понимать

«Мистер Витгенштейн умудрился сказать довольно много о том, о чем не может быть сказано»,  не без ехидства заметил Бертран Рассел. Его намек более чем прозрачен. Раз Витгенштейн так много говорил о том, о чем, по его же словам, говорить невозможно, то он, стало быть, ошибся, и говорить можно обо всем. Нет такого, о чем невозможно говорить.

Однако Рассел несколько передергивает. Витгенштейн отнюдь не говорил о том, о чем говорить невозможно и о чем, соответственно, следует молчать. Он раз за разом и в общей сумме довольно много раз показывал, что попытка что-то сказать о том, о чем невозможно говорить, всякий раз оборачивается крахом: разговор теряет признаки осмысленности, зато появляются недвусмысленные признаки того, что говорящий сам себя не слышит.

Витгенштейн привел «довольно много» примеров того, как язык, а вместе с ним и мысль натыкаются на свои границы. Другое дело, что мыслить ограниченность мышления  занятие, в общем-то, бесперспективное. Нельзя понять, что не все можно понять. Ведь если это понимается, то понимание, выходит, возвышается над своими пределами, преодолевает их. Этому можно было бы только порадоваться, если бы не одно обстоятельство: пределы понимания, которые понимаются, есть пределы мнимые. А если они все-таки не мнимые, то пониматься они не должны. Нельзя понимать ограниченность понимания, коль скоро она действительно есть. Другими словами, ограниченность понимания должна всякий раз не пониматься.

Сказанное не отменяет возможность иллюзии понимания того, что у понимания есть свои границы. И она не просто возможна  она возникает примерно так же часто, как часто в мире появляется очередной философ. Ну хорошо: реже, но не сильно реже. Разумеется, эта иллюзия принимается за правду. В противном случае что еще могло бы ее поддерживать?

Понимать, что не все может быть понято, нельзя. Зато это можно больше-чем-понимать. Я больше-чем-понимаю ограниченность своих понимательных потуг, когда созерцаю их, не пытаясь при этом что-либо понять. Или когда со мной случаются опыты прекращения разделения на понимающего и понимаемое; когда субъект и истина (понимаются ведь именно те или иные истины) обнаруживаются как не-разное. Достаточно пары-тройки таких опытов, чтобы мы убедились, сколь мало в действительности дает нам понимание, причем убедились непосредственно, то есть без оформления этого убеждения в очередное понимание.

Благоволение к миру

Когда я умру, весь этот огромный мир, воздействующий на меня своими разнообразными сторонами, перестанет существовать. О да, я прекрасно отдаю себе отчет в том, что забыл кое-что добавить. Причем кое-что якобы существенное, кардинально переворачивающее всю конструкцию.

Я забыл добавить всего два слова: для меня. Мир перестанет существовать для меня. Всего-то-навсего.

Однако предлагаю не объявлять дело закрытым. И все-таки предпринять попытку извлечь из прекращения-мира-всего-лишь-для-меня нечто такое, что укажет на условность этой якобы непререкаемой действительности, столь затягивающей в свои пучины, столь изматывающей и мучащей (иногда, впрочем, и радующей, и вдохновляющей, но по нынешним временам это не так актуально).

Пусть не вообще, пусть для кого-то, но мир допускает свою, так сказать, дезактивацию. Зацепимся за это. Ведь если хотя бы коготок увяз  всей птичке пропасть.

Мир не в состоянии довлеть над кем-то бесконечно. Мне возразят, что он, может, и довлел бы над человеком или еще каким существом бесконечно, будь это существо бесконечным тоже. Однако в человеческой слабости заключена и слабость довлеющего над ним мира, поскольку он довлеет лишь до тех пор, до каких ему дозволяется нашей слабостью.

Весь этот огромный, неизбежный и неотвратимый мир, способный глубоко уязвлять нас кошмарностью того, что в нем подчас происходит (наносить, к примеру, довольно страшную «травму свидетеля»), тем не менее вынужден мириться с нашей малостью и бренностью. Да, исчезая для кого-то, он вроде бы не исчезает «на самом деле». И все же он обнаруживает свое невсевластие. Прекращаясь «всего лишь» для меня, он терпит поражение, незначительное только на первый взгляд.

Мир не в состоянии воспрепятствовать моей измотанности, когда я, что называется, отключаюсь. Он не может мучить меня, когда я измучен сверх меры. Он вынужден дожидаться, пока я хоть сколько-нибудь восстановлю силы. И в этот момент мы меняемся местами: он становится зависимым от меня в большей степени, чем я от него.

Нет объекта, не заинтересованного в субъекте. Воспринимаемому есть чем быть обязанным воспринимающему. Так, объект, который перестают видеть, проблематизируется в качестве объекта. Зрелище, переставшее наблюдаться, вероятно, не такое уж зрелищное.

«Вероятно,  возразят мне.  Но только не в том случае, когда видящий перестал замечать объект, потому что ослеп». Намек, содержащийся в этом возражении, казалось бы, метит не в бровь, а в глаз. В самом деле, если мир исчезает для меня, поскольку я умираю, то он исчезает уже не для кого-то  для никого. А когда чего-то (в нашем случае  мира) нет для того, кого и самого нет,  это не считается.

Здесь действительно не поспоришь, однако мир исчезает для нас не только тогда, когда мы умираем. И не только тогда, когда мы спим или перегружены до отупения. Я могу сесть, закрыть глаза, сосредоточиться на дыхании, и мир исчезнет для меня, вполне живого. Можно обойтись и без экзотики восточных практик: я могу пойти на пробежку и ближе к ее концу, когда появится т. н. второе дыхание, трансформироваться в своего рода монаду, закрытую от внешних влияний.

Впрочем, довольно примеров, вернемся к мысли. А мысль в том, что мир отнюдь не пробивается в мое сознание благодаря исключительно собственной напористости. Прежде всего, это я позволяю миру как быть для меня, так и не быть. Без моего предварительного разрешения или согласия мир мной не завладеет. Да, в большинстве случаев упомянутое разрешение дается незаметно для меня самого, но факт остается фактом: мир существует для меня через промежуточное звено, обозначим его сейчас как мое к нему расположение или благоволение.

Я благоволю к миру, и он врывается в меня. А не благоволю  так и не врывается. Мир не влияет на субъекта (или, если угодно, на экзистенцию) одними лишь собственными ресурсами. Нет, сперва идет мое признание этих ресурсов в качестве убедительных. Сперва я велю самому себе дать «зеленый свет» ждущей вовне стихии, дабы она вовлекла меня в свои вихри, причем сам воспринимаю дело так, будто зеленый свет загорелся сам собой.

Кстати, упомянутая стихия, по-видимому, и становится собственно стихией лишь после такого веления. Как и субъект-щепка в ее вихрях становится собственно субъектом-щепкой после того, как дал «добро» миру развернуться во всей своей мнимой неотвратимости. Не что иное, как мое соизволение «разворачивает» (разжигает) мир в то, с чем нельзя не считаться. А отзыв, дезавуация этого соизволения сворачивает (тушит) мир обратно в нечто отнюдь не обязательное. И не обязывающее к тому, чтобы им очаровываться, ужасаться и т. п.

Истина, с которой мало согласиться

Есть истины, скажем так, внешнего, формального свойства. И реагируем мы на них соответствующе: внешним, формальным согласием.

С истинами внешнего порядка мы вынуждены считаться. Весы продавца показали, что в пакете пять килограммов картошки. Что ж, заплатим за пять килограмм. Если мы отдали триста рублей, а у нас была тысяча, то мы остались с семьюстами рублями. Мы бы хотели, чтобы у нас осталось больше, но с математикой не поспоришь. Тысяча минус триста равно семьсот  это холодный факт; это правило, отчуждающее нас от себя своей ледяной логикой. И пусть мы с ним соглашаемся, отчуждение остается.

Истина формального свойства есть истина плоская. У нее есть форма, но нет содержания. Она полая внутри, а потому ей незачем иметь форму, например, сферы. Внутренняя пустота делает ее предельно плоской.

Есть еще разновидность истин  истины, скажем так, неформальные. В них есть содержание, объем, внутреннее наполнение. А еще эти истины не принуждают нас соглашаться с ними. Из этого, казалось бы, следует, что если мы соглашаемся с ними, то делаем это добровольно. Однако дело обстоит несколько иначе.

Да, выше было упомянуто про внешнее согласие. И наличием внешнего согласия вроде как подразумевается наличие согласия внутреннего. Здесь и кроется ошибка. «Внешнее»  лишнее слово. Всякое согласие  внешнее. Другого не бывает. «Внутреннее согласие» будет не чем иным, как единением. Неформальная правда открывается как не не-другое, не-внеположенное нам. Мы с ней не соглашаемся  мы с ней совпадаем (оказываемся одинаковым, равным).

Вернемся к тому, что истины неформального порядка никак на нас не давят, ни к чему нас не принуждают. В том-то и дело, что принудить можно к согласию (которое, напомним, всегда внешнее), но не к единению. Истина неформального, внутреннего порядка просто оказывается не-иным мне, и, с одной стороны, я совпадаю с ней без принуждения, с другой  иного выбора у меня попросту нет.

Впрочем, человеческая свобода  это отдельная тема. Пока же ограничимся указанием на парадокс, пусть и выступающий таковым лишь на первый взгляд: то, что на нас не давит и ни к чему не понуждает, притягивает к себе посильнее магнита. Можно отвлечься от чего угодно  только не от того, что нас не удерживает. Ладно, задержимся здесь еще немного, чтобы дать этому кажущемуся парадоксу объяснение. То, что не заставляет с ним соглашаться, уделять ему внимание, признавать его и т. п., обнаруживает себя как самостоятельное, самодостаточное бытие (вообще-то, самодостаточному бытию не требуется быть обнаруженным, однако это уже «ляп» не автора заметки, а самого языка). Или как бытие, взятое в своей полноте, ведь только такому бытию не требуется внешнего одобрения. И разумеется, мы в такое бытие втягиваемся, ведь оно оказывается всем бытием, то есть где-то еще бытийствовать просто не получится.

Собственно, мы потихоньку выходим к раскрытию понятия «истина неформального порядка». Как уже было сказано, у такой истины есть внутреннее наполнение. «Внутреннее наполнение» в данном случае звучит слишком сухо. Тем более что речь уже зашла о бытии. Поэтому, конкретизируя, укажем, что внутренним наполнением может быть только одно  жизнь, бытие. Не будем забывать, что речь идет об истине, поэтому коль скоро истина  это жизнь, то жизнь настолько сконцентрированная, что от нее нельзя отстраниться, ведь это будет отстранение в смерть. Если истина есть бытие, то такое, какое исполнено полноты или завершенности. Ведь именно в окончательном, финализированном, безызъянном, полном бытии будет подлинность, достоверность.

Частичное, усеченное бытие  тоже самое, что и частичная правда. К тому же как частичная правда  это, скорее, вообще не правда, так и частичная бытие  скорее, вообще не бытие. Истина неформального порядка возможна как истина безусловная, что тоже сближает ее с бытием: нельзя же быть, скажем, на сорок или даже девяносто процентов, можно быть лишь целиком. Собственно, что позволяет относиться к чему-то формально, как не его условность? Так, мы лишь делаем вид, будто соблюдаем правило, когда это правило условно, «понарошечно», спущено нам сверху; когда в нем не ощущается внутренней, имманентной правильности. Как бы правило и соблюдается «как бы». В свою очередь, если правило безусловно, то есть обладает не извне, а изнутри заданной правильностью, то это выражается даже не в том, что мы его соблюдаем без какого-либо притворства, а в том, что оно в известном смысле соблюдает само себя  через нас, приобщенных к его внутреннему наполнению, то есть бытию.

Кстати, сама возможность приобщения к истине в известном смысле подтверждает ее истинность. Ведь приобщиться можно только к тому, у чего есть внутреннее содержание, то есть читай: внутренняя жизнь, только внутренняя не столько в значении «замкнутая», сколько в значении «самодостаточная, не отсылающая вовне». Другими словами, приобщение возможно лишь к самостоятельному бытию, а оно уже есть истина в смысле бытия, сконцентрированного до своего максимума.

К плоскому не приобщишься, у него внутри пусто, а потому всё оно  поверхность и только. Раз внутри ничего нет, то сама область внутреннего отпадает за ненадобностью. Такова формальная истина, не зря в самом начале названная холодной и даже ледяной. Она плоская, поэтому в ней ничего не теплится. А вот от правды неформального свойства тепло исходит, как исходит оно от живого: от того, чей внешний контур предполагает объем, за чьей формой имеется еще и содержание, настолько захватывающее, что про его форму или контур забывается, словно их и нет. Равным образом лучше забыть и про исходящее от правды тепло: куда ему исходить, если бытие правды  это все бытие?

Фотоколлекция: сокращение до нуля

Не думаю, чтобы я был здесь каким-то исключением, поэтому представлю свой опыт оптимизации телефонной фотоколлекции как типичный.

Допустим, в моем телефоне появилась дюжина фотографий с поездки на загородный пикник. Просматривая их на следующий день, я удалю те фото, которые оказались неудачными, нерепрезентативными, дублирующими и т. д.

Случайно или целенаправленно обратившись к фотографиям с пикника через месяц, я вновь прибегну к прореживанию, причем это произойдет само собой, примерно так же, как пропалывают грядку от сорняков: лишнее как бы само напрашивается на удаление.

Будет ли верным отметить в этой связи, что моя предыдущая прополка или чистка была некачественной? Полагаю, не совсем. Для того дня она была качественной. А вот окончательной она, разумеется, не была.

Месяц назад я был недостаточно отстранен от прошедшего накануне мероприятия, поэтому мне было сложно выявить ценность сделанных фотографий более или менее объективно. Спустя четыре недели я уже куда в большей степени «отлеплен» от пикника, точнее, от связанных с ним эмоций и впечатлений. И мне легче отделить зерна от плевел  случайные, несущественные фотографии от фотографий, действительно несущих смысловую нагрузку и фиксирующих действительно значимые моменты встречи с друзьями.

Назад Дальше