Впрочем, очевидно, что отношение к событию и к свидетельствам этого события, выработанное спустя месяц после того, как оно произошло, вполне может быть переосмыслено. Скажем, по прошествии года. Что произойдет с оставшимися пережившими две чистки пятью фотографиями, если я обращусь к ним через год или, возьмем больше, через десять лет? Опыт подсказывает, что они сократятся всего лишь до одного фото, на котором будет запечатлена либо самая яркая сцена дружеского гуляния, либо самый близкий мне из числа его участников человек. Все остальное будет отсеяно как то, что можно забыть без какого-либо ущерба для памяти и ее субъекта.
Но вот прошло еще десять лет. И оставшееся в единственном числе, пережившее годы фото вдруг вновь попалось мне на глаза. В этот момент я могу понять/почувствовать кое-что интересное. А именно что мне не нужны помощники для поддержания связи с самым для меня важным. В том числе фотографии и их носители, якобы призванные сохранить и пронести сквозь года яркие и значимые моменты моей жизни. Или пусть не только моей, но тоже для меня значимые и ценные.
Встреча с тщательно отобранной, единственно сохранившейся и единственно сохраненной мною фотографией сохраненной, чтобы, как я полагал, она помогала мне быть в контакте с одной из вех моего прошлого может способствовать открытию той истины, согласно которой действительно для меня важное всегда со мной.
Мы можем быть разлучены со второстепенным. Именно по причине его второстепенности. Вот его-то и сберегают дневники, фотографии, архивы, а также наша механическая память. Однако если говорить о по-настоящему важном, то я не просто храню его в себе без какой-либо посреднической помощи оно вплетено в живую ткань моего бытия здесь и сейчас.
Выше я говорил о поддержании связи с самым важным. Я был неправ. Самое важное не отделено от меня, чтобы поддерживать с ним связь. Самое для меня важное невозможно потерять тем же образом, каким мы теряем кошелек. А еще оно не находится во мне в качестве пассивной единицы хранения оно сращено со мной, оно и составляет собственно меня. Я и есть самые важные моменты и самые важные люди моей жизни. Они не лежат в фотоальбоме моей памяти они составляют мое активное в настоящем моменте начало.
Если по-настоящему для меня важное куда-то подевалось, испарилось, то испарился и я. И показ фотографий будет что мертвому припарка. В этом, кстати, ответ на возможное указание, что я рано остановился в описании эволюции нашего отношения к напоминаниям или свидетельствам о событиях и людях (в число которых входим и мы сами, только более молодые) давно минувших дней. Напомню, что речь идет о действительно значимом из этих моментов прошлого.
В самом деле, не будет ли финальным пунктом вышеупомянутой эволюции полное безразличие к тому, что и кто были в моей жизни давным-давно? Допустим, под старость лет меня сразит болезнь и, ощущая полную немощь или хуже того ощущая постоянную физическую боль, я просто не смогу уделять внимание чему-то еще. Покажи мне фотографию с давнишнего пикника, и я отвернусь, никак не отозвавшись на увиденное. Или, к примеру, на склоне дней своих я буду бедствовать, скитаться, думая лишь о куске хлеба, и ничтоже сумняшеся обменяю телефон с фотографиями из разных периодов моей прошлой жизни на пищу, даже не пересмотрев эти снимки, так сказать, напоследок.
Надо ли учитывать такие ситуации, заводя речь о стадиях нашего восприятия людей, с которыми мы взаимодействовали в прошлом, или событий, в которых мы когда-то участвовали? Я полагаю, что нет. Ведь эти ситуации равносильны ситуации смерти, небытия. Когда меня нет, когда я без сознания, нельзя сказать, что мне ни до чего нет дела, потому что не про кого сказать такое. То же самое с тяжелой болезнью: если мое физическое страдание полностью вытесняет все остальное я просто-напросто отсутствую. Как я отсутствую и тогда, когда голод не позволяет мне уделить внимание чему бы то ни было еще.
А вот что можно учесть, так это случаи, когда относительно здоровый, сытый, находящийся в здравом уме и сохраняющий нравственную чуткость человек не испытывает интереса к напоминаниям о людях или событиях из прошлого и, соответственно, не собирает и не хранит эти напоминания. Что будет означать подобное выглядящее равнодушием отношение в данном случае?
На мой взгляд, это может означать такое качество бытия, когда человеку нет необходимости удостовериться даже в том, что с самыми важными событиями и с самыми важными людьми он прежде всего связан внутренне. Или выражусь чуть иначе: интенсивность жизни этого человека близка к своей полноте, так что, простите за пафос, нет ни прошлого, ни будущего, все здесь. Жизнь в данном индивиде оказалась сгущенной до своего максимума, то есть до (уровня) жизни как таковой, жизни вообще, поэтому то из его прошлого, что тоже было жизнью, каким-то, пусть даже невероятным образом присутствует в ней. Как в чем-то едином. Ведь если какая-то часть жизни не находит себя в жизни как целом, то жизни ли она часть? В том, что действительно живо, живет как все живое сейчас, так и все жившее когда бы то ни было. Это, конечно, тоже патетика, но что поделаешь.
Да, такого рода незаинтересованность в свидетельствах давно минувших дней схожа с безразличием. Но схожа и только. Мы почему-то пугаемся таких сходств, хотя они закономерны. Дело в том, что бытие в своем максимуме превосходит самое себя. Или, так сказать, приобретает ноуменальный, неявленческий характер. Бытие всем и бытие ничем, безразличие и тотальная заинтересованность, отсутствие претензий и притязаний или просто отсутствие, покой и смерть имеют общие черты. Как есть и коренное различие между ними.
Что мы теряем?
Так страшно лишиться нажитого имущества! Или оказаться без статей дохода! Или занедужить, заиметь болезнь!
Очень страшно. Даже представишь только уже кошмар. Вот были деньги, как вдруг ты без работы. В карманах мелочь, ни на что не хватает. Распродаешь имущество вещи, с которыми сроднился. Остается лишь жалкий скарб. Покидаешь жилище твой оплот, где тепло и надежные двери. Покидаешь, потому что нечем оплачивать свое там пребывание. А что будет дальше? На хорошее надежд мало или вообще нет. И это так пугает! А если еще и со здоровьем проблемы
Все так. Все вроде бы так. Лишь один вопросик. А, собственно, что мы теряем? Даже если все будет совсем плохо и тяготы окажутся настолько жестокими, что сведут в могилу?
«Вдруг со мной случится что-то нехорошее, вдруг я окажусь не в том месте и не в то время, вдруг судьба меня обделит, вдруг я не застану себя в стане счастливцев Вот это будет печаль! Вот это будет горе!» Но такое ли уж горе?
Что мы теряем? Всего-то судя по тому, что человека беспокоит, одним эгоистом меньше. Всего-то потеря кого-то, сосредоточенного всецело на себе, отгородившегося, дальше себя не видящего. Занятого собой так, как будто он все. А он не все. Того, для кого остального не существует, хотя оно существует. Слепого, черствого. Неживого. Такого, соседство с кем не радует, не вдохновляет. Кем проблематично заинтересоваться, увлечься, позабыв о себе.
Он слишком держится за себя, чтобы быть тем, за кого переживают, кому сочувствуют. Вы бы не разделили его тревоги и радости, окажись рядом с таким: не смогли бы хотя бы в силу его от вас обособленности, закрытости. Даже окажись рядом с собой, коли вы сами таковы. Вот кого мы теряем. Вот кого я потеряю, если потеряю себя.
Кого, наоборот, было бы жалко потерять? Способного на участие, чуткость, отзывчивость. Не паникующего в связи с появлением личных проблем. Вопреки сложным обстоятельствам сохраняющего спокойствие и расслабленность. Не связанного с самим собой жестким, не допускающим малейшего люфта образом. Умеющего «находить себя» в других в самых разных проявлениях бытия.
Так ведь такого того, кто собой не связан, и не будет никогда возможности пожалеть. Потому что даже когда он гибнет в силу его несвязанности собой гибнет не вполне он. Получается что-то вроде парадокса: тому, за что стоило бы беспокоиться, ничего не грозит. В свою очередь, за то, чему угрожают опасности, беспокоиться не стоит.
Так страшно занедужить, заиметь болезнь! Лишиться нажитого имущества! Оказаться без финансов! Но что есть эти страхи как не изобличение ничтожества того, кто им предается?
Собственная судьба беспокоит меня больше всего на свете? В таком случае обо мне можно не беспокоиться. Пускай себе пропадаю. Первый признак того, что я чего-то стою, незацикленность на себе. Чем сильнее я за себя переживаю, тем меньше я то, за что стоило бы переживать. А чем больше я то, за что стоило бы переживать, тем меньше поводов переживать за меня.
Полагаете, ценные мысли? Не совсем так. Увы, вынести приговор трусости или воздать хвалу бесстрашию все это лишнее, напрасное.
С ничтожеством эгоистических страхов разобрался тот, для кого они бесследно исчезли, не тот, кто «понял», что они ничтожны.
Страхи подобного рода таковы, что даже секундное им внимание будет расточительством. Внимая им, идешь у них на поводу, их продолжаешь, в них «варишься». Момент, когда они уходят, похож на освобождение от наваждения, возвращение в сознание после обморока. А когда вернулся в реальность, то занят уже только ею, потому что нельзя отвлечься, отделиться от того, кроме чего больше ничего нет. Вернувшийся в реальность ведет себя так, словно никогда ее не покидал, он и знать не знает о том, что, казалось бы, еще недавно пребывал вне реальности. Разговоры про «возвращение в реальность» лишены для него всякого смысла, и вести их или в них участвовать он не будет никогда.
Апология бесстрашия тоже отдает абсурдом. Бесстрашие возможно только как нечто глубоко органичное. Отнестись к нему как к чему-то особенному все равно что продемонстрировать свою ему чуждость. Получается, ты расхваливаешь то, про что ничего не знаешь. Точнее, от чего ты далек. Для кого бесстрашие естественно, тот не ценит его (из этого не следует, что он им пренебрегает, просто бесстрашие для него не объект, просто он не субъект бесстрашия). А вот трус ценит. И пока ценит, он трус. Ценить бесстрашие проявлять неверное к нему отношение (верным «отношением» к бесстрашию будет отсутствие какого-либо отношения ввиду отсутствия разделения на состояние и того, кто в этом состоянии находится).
Центр везде,
периферия нигде
Нас вовлекает в себя, приобщает к себе то, чему не требуется внешнее признание. Самое первое и простое тому подтверждение: если бы внешнее признание ему требовалось оно бы оставило нас вовне.
Впрочем, утверждать, что оно вовлекает нас в себя, ПОТОМУ ЧТО ему не требуется внешнего признания, будет ошибкой. Его свобода от внешнего признания является скорее не причиной, а следствием того, что оно приобщает нас к своему бытию. Обнаруживая себя как не-иное субъекту, оно хорошая возможность наконец-то заменить местоимение именем обнаруживает себя как целостность или целое.
На целость/целостность как на не-инаковость и не-внеположенность мало обращается внимания, и напрасно. Если можно так выразиться, не вовлекающее в себя целое ставит свою целость под вопрос. То, что позволяет мне остаться в качестве частной жизни, явно представляет собой тоже нечто частное, частичное. Но будет ли целым то, в чем перевешивает частность, а не целость? Вопрос риторический. Благодаря своей ничему/никому не-инаковости целое, собственно, и оказывается целым.
Итак, то, о чем заведен разговор, обрело свое имя. Мы говорим о целом; и то, что ему не требуется внешнее признание, связано с его целостью. Равно как и то, что оно приобщает нас к себе как ничему и никому не-иное. Таким образом, эти два аспекта лучше вообще не рассматривать с точки зрения того, что чему является причиной, а что чего следствием. Свобода от внешнего признания и вбирание в себя того, кто мог бы такое признание обеспечить, две стороны одного и того же.
Дадим альтернативное имя тому, что вовлекает нас, субъектов, в себя и чему не требуется признание со стороны: бытие, не выводимое извне, самобытие. Чтобы не выводиться извне, нужно обладать выразимся максимально доходчиво внутренней жизнью, которая постольку внутренняя, поскольку вполне самостоятельна. С учетом того, что самостояние есть не что иное, как отсутствие необходимости в поддержке со стороны, с внешним признанием становится все понятно самобытию оно ни к чему. Но почему самобытие таково, что приобщает к себе своего субъекта? Это пока неочевидно.
Попробуем прояснить этот момент. Для начала отметим, что если есть внутренняя жизнь, то, стало быть, есть к чему приобщаться. Ведь к тому, что полностью исчерпывается своим внешним значением (ролью в окружающем мире), не приобщишься: оно вытолкнет наружу в среду, которой всем обязано. Впрочем, из возможности приобщения еще не следует его обязательности, поэтому идем далее.
Какое бытие может быть по-настоящему самостоящим? Очевидно, то, в котором заключена его бытия полнота (вот найдено и третье имя тому, у чего, вообще-то, имен, как извне данных наречений, нет и быть не может). В таком случае понятно, почему самобытие вбирает в себя: нельзя быть отстраненным от бытия, взятого в своей полноте. Или непонятно?
Во-первых, отстраняться от полноты бытия попросту некуда. Во-вторых, в бытии, которое по́лно, сосредоточено все бытие, какое только возможно, то есть единственная возможность быть быть в этой полноте.
Напоследок, чуть задержимся на этом моменте, а именно на том, что почему вобраться внутрь можно только в качестве единого со всем остальным, что там внутри есть? Предположим, что-то вовлекло меня внутрь себя, и там, внутри, я продолжаюсь как нечто отдельное, иное всему остальному. Что-то вроде зонда, который через пищевод вывели в желудок. Выходит, я вовлекся внутрь из внешнего интереса. Однако внешний интерес возможен только к внешнему же. Он никогда не ведет вовнутрь (разве что вовнутрь материальных объектов, но у них даже внутреннее разновидность внешнего). Заинтересоваться внутренним это не совсем верные или совсем неверные слова: самобытие захватывает меня в той мере, в какой я открываюсь ему, перестаю от него отличаться, с ним разниться. То есть, вовлекаясь внутрь, я параллельно отказываюсь занимать внешнюю позицию, капитулирую как субъект объекта. Невозможно вовлечься внутрь на правах обособленной частицы. Ведь это значит оказаться внутри, оставаясь снаружи, что абсурдно. Приобщение к тому, что обладает внутренней жизнью, то есть приобщение к этой внутренней жизни, происходит путем трансформации, в результате которой тебя уже не выделить из того, внутри чего ты оказался.
Таким образом, если, как я выразился, единственная возможность быть это быть в полноте, пора поправиться: не быть в полноте, а быть как продолжение полноты. То есть уже не отдельной частицей внутри чего-то большего. Полнотой не может выступать разное только единое. Бытие как полнота это бытие, сконцентрированное, сосредоточенное, спрессованное, сгущенное в одну точку. Правда, это такая точка, границ у которой нет. Центр везде, а периферия нигде, как говорил Николай Кузанский о Боге (а также Эмпедокл, Бонавентура, Паскаль и много еще кто каждый о своем, хотя примерно об одном и том же).
Доверие к бытию
Казалось бы, в стабильное, мирное время имеется больше оснований для спокойствия, внутреннего баланса, уверенного расположения духа. Или, как минимум, для поиска спокойствия и уверенности, для нащупывания равновесного состояния или того, что можно назвать непоколебимостью. Однако это верно лишь применительно к такому спокойствию и уверенности, которые ситуативны и связаны с (внешними) обстоятельствами. А если говорить о непоколебимости, то она в принципе должна быть надситуативной. Непоколебимость есть непоколебимость вопреки, а не благодаря. И раз она над- или внеситуативна, ее нащупывание актуально всегда, а не только в периоды благополучия.