Воспоминания баронессы Марии Федоровны Мейендорф. Странники поневоле - Мейендорф Мария Федоровна 4 стр.


Дав приказание, надо быть в состоянии заставить ребенка исполнить это. Другие, неопытные воспитатели, считая, что надо заставить ребенка исполнить приказ, начинают бить и «добиваются», т.е. применяют пытку (простите мне такое преувеличение) или пускаются на подкуп: перестань плакать, кричать, топать ножками и т.д., и я тебе тогда дам конфету, сахару и проч. Это воспитание на подачках очень распространено у евреев. Они  очень нежные родители и добрые люди; они пожалеют ребенка, и не прибьют его, и не оставят без сладкого. Они постараются действовать наградами. Одна еврейка, пришедшая в школу за отметками сына и увидев, что они снова неудовлетворительны, воскликнула, к удивлению русских мамаш: «Придется мне купить ему часы!»

Но родители мои умелым употреблением слов: «нельзя, можно, надо, необходимо» приучили нас к тому, что другого выхода нет, как послушаться, и мы росли послушными детьми, вызывая подчас удивление окружающих. Приказания и запреты не были в зависимости от настроения старших: никогда нельзя было есть фрукты перед самым обедом; всегда надо было отправляться спать в таком-то часу; всегда надо было надеть то пальто, которое старшие считали соответствующим данной погоде. Не было споров, ни упрашиваний, ни протестов; сказано и кончено. И недаром родители так внимательны были к себе и к предъявляемым нам требованиям: нас было девять человек детей; все буйные, веселые, все нервные и обидчивые, упрямые, капризные и неугомонные. Но определенная дисциплина была; были рамки, в которых проявлялись все мелочи наших разнообразных характеров; когда кто-нибудь из нас выходил из себя, начинал реветь, кричать, топать ногами и т.д., его выводили в другую комнату со словами: когда будешь «пай» (этим словом обозначалось спокойное благонравие), то приходи обратно; если он не подчинялся и не оставался добровольно по ту сторону двери, то дверь запирали на ключ или на крючок и впускали бунтаря, как только слышался его спокойный голос: «я уже пай». Никто из нас, детей, не должен был напоминать ему о происшедшем, и взрослые тоже относились к этому как к делу исчерпанному: «что прошло, то прошло и быльем поросло», «кто старое помянет, тому глаз вон»  любимые поговорки нашей милой воспитательницы Елизаветы Васильевны.

Поистине счастливое было наше детство. А сколько веселья вносила мать в наши детские забавы; будучи сама веселого характера, она не ленилась доставлять нам все удовольствия, доступные деревенской жизни: прогулки в лесок за грибами, прогулки в поле за цветами, дальние прогулки со взятой с собой провизией в экипажах. Эти прогулки назывались пикниками. Посторонних не было: мы были в своей семье; но еда на траве, иногда с кипевшим самоваром, который разжигали собранными шишками, необычная обстановка  все это разнообразило монотонность деревенской жизни.

Доставала мать также детские пьески; мы разучивали роли и давали представления, имея в качестве зрителей отца, мать, няню, кухарку, горничную, кучера и вообще всех домочадцев. Вы спросите: а были ли у нас какие-нибудь знакомые дети, с которыми мы могли играть? Нет, таких детей не было. Моя мать не окружала нас детьми подчиненных. Она делала это не из чванства, а наоборот: она знала, что дети из низшей среды непременно будут всегда нам уступать в играх, будут всегда смотреть на нас как на бар; это очень вредно было бы для нас. Соседи по имению были польские богатые семьи. Родители не хотели быть с ними в близких отношениях, зная, что поляки, хотя и не покажут этого (по своему хорошему воспитанию), но в душе будут с презрением относиться к разорившейся бедной русской семье. Вместо того родители познакомились и даже подружились с другой русской разорившейся семьей: глава этой семьи вынужден был поступить управляющим к богатому помещику, барону Корфу, который никогда даже не приезжал в это свое имение. Их дети были гораздо старше нас.

Зато как я оценила приезд к нам на лето нашей тети Зубовой (сестры матери) со своими детьми! Старшая девочка, Маша, была на полгода старше моей сестры Алины, а вторая, Ольга, на полгода моложе меня. Мы разбились на пары: Маша играла с Алиной, Ольга  со мной, а маленький Дмитрий с Анной (он еще не отходил от своей няни, так же, как и сестра моя Анна). Мне было тогда 5 лет. Эта детская дружба осталась у нас на всю жизнь: у Алины с Машей, у меня с Ольгой, у Анны с Дмитрием.

Когда мне минуло шесть лет и я научилась писать, то между мной и Ольгой началась переписка, которая окончилась только с ее смертью (в 1939 г.). И Ольга и я очень любили цветы и всяких букашек. Мы никогда не мучили их, а наоборот.

Пришло раз нам в голову устроить больницу для лежащих на тарелках с ядовитой бумажкой отравленных мух: мы бережно перекладывали их на чистую тарелку, смачивали водой и сушили на солнце; потом снова смачивали и снова сушили; мухи начинали двигаться; мы снова мочили их, снова сушили и, к великой нашей радости, мухи улетали. В один прекрасный день взрослые застали нас за этим делом и запретили нам возиться с отравленными мухами. Этот случай показывает, что в пять лет мы считались большими девочками и могли забавляться без присмотра или в саду, или в комнатах. Помню, как нас вдвоем с Ольгой отпустили к пруду ловить там «морских зверей» (это были улитки, ракушки, жучки и т.д.). Но случай с мухами еще раз подтвердил мне, что взрослые ничего не понимают: «Мы жалеем мух, лечим их, значит, делаем что-то хорошее, а нам запрещают! Почему?»

Хочется мне поделиться с читателями теми мыслями моей матери о воспитании, которыми она впоследствии делилась с нами, уже взрослыми своими детьми. Она говорила: «Во-первых, я не хотела, чтобы дети мои врали; а это случается с другими детьми чаще всего из-за страха». Чтобы выработать в нас уважение к правде, она никогда не позволяла себе обманывать даже самых маленьких детей, как делали другие матери, которые, уходя из дома, говорили малышу: «Я не уйду, я только в другую комнату пойду и сейчас вернусь». Она никогда не говорила прислуге, идущей отворять дверь на звонок: «Скажите, что барыни нет дома». А сколько матерей делают это, не сознавая, что учат детей врать!

Вторая ее мысль была такова: если ребенок будет стремиться быть хорошим не из любви ко всему хорошему, а из-за выгоды или невыгоды такого-то его поступка, то он войдет в жизнь с психологией карьериста: я должен поступать так, потому что это мне выгодно.

Вспоминается мне такой факт: приехала к нам в гости во время каникул девочка, воспитывавшаяся не то в институте, не то в пансионе, и с увлечением рассказывала нам, как они там проделывали всякие запрещенные вещи; как страшно было попасться и как весело было хитрить и дурачить старших. Помню, как и мне захотелось быть такой же смелой, так же шалить; мне прямо стало завидно: вот они могут так шалить, а мы не можем, потому что у нас ничего страшного с нами не будет; ведь нас все равно не накажут. Вся соль шалости пропадала. От нас никогда даже не требовали, чтобы мы просили прощения за сделанный проступок; но чувство своей вины рождалось у нас именно благодаря тому, что нас не наказали: если бы наказали, то было бы чувство, что мы  квиты, а так виноватыми оставались мы.

Мне было года четыре. Не желая подчиниться какому-то требованию, я бросилась на пол и отбивалась кулачками и ножками от Елизаветы Васильевны и матери, желавших унести меня в другую комнату и оставить там в одиночестве. Помню, как я сильно ударила мать каблуком по руке, как был призван на помощь отец и как я оказалась, наконец, в изоляции. И вот, дав своим нервам исход в громком реве, я успокоилась и, вспомнив свою вину перед матерью, почувствовала, что я в долгу перед ней. Так этот долг и остался на мне: меня ничем не наказали. Я и тогда подумала, если бы меня наказали, я бы уже не чувствовала так сильно своей вины.

Вот это чувство я и выражаю словом «квиты». А сколько других наказанных детей чувствуют себя обиженными, т.е., по их ощущению, взрослые больше виноваты перед ними, чем они перед взрослыми. Ведь надо быть столь духовно близким к Царствию Божию, как разбойник, чтобы сказать, как он: «Мы получаем достойное по делам нашим» (не эти ли слова разбойника вызвали благой ответ Христа?).

Помню и другой случай. Мне 10 лет. Мы приехали летом на берег моря. С нами  француженка, чтобы научить нас французскому языку. Ее постоянное присутствие тяготит и меня, и восьмилетнюю Анну. И вот мы с ней прячемся в кусты (взяв с собой те чулки, которые мы должны были штопать,  это чтобы потом оправдаться, что мы, дескать, были умницы, работали). Сидим и не отзываемся на зов. Море было у самой дачи. Нас ищут и, нигде не видя, успевают подумать, не утонули ли мы; но натыкаются на нас в кустах. Нас не наказывают, а бранят, указывая, какое мы доставили родителям волнение. И вот опять я осталась в долгу и долго не могла себе простить, как это я не подумала об этом. А если бы наказали, разве я не думала бы, что это несправедливо взыскивать за то, что я сделала нечаянно; ведь я просто не подумала, что мать может испугаться.

Пример такого воспитания без наказаний я на своем веку видела в двух случаях: в семье моей сестры Ольги Куломзиной (с сыном которой я живу теперь), которая, овдовев, осталась с пятью детьми; она их никогда не наказывала, и они слушались ее беспрекословно; и в семье ее дочери, Лиленьки Ребиндер, у которой сейчас девять человек детей, которых она держит в полном подчинении без всякого наказания. Честь и слава им!

Закончу этим мои главы о дедах и родителях. Многое еще хотелось бы сказать о матери, но, может быть, ее портрет дополнится сам по себе по мере повествования о жизни всей нашей семьи.

6. Жизнь в деревне

Как я уже говорила, первыми преподавателями были у нас отец и мать. С матерью читали мы и рассказы из Ветхого Завета, читали и Евангелие, в котором налево был славянский текст, направо  русский (я уже упоминала, что мы с сестрой Алиной учились всему вместе), одна из нас читала текст по-русски, другая сейчас же тот же текст по-славянски. Так мы незаметно познакомились с церковнославянским языком. Когда к нам в деревню приехала бабушка, которая по старости и хворости не могла ходить в церковь в село, дядя мой (брат матери) помог моему отцу пристроить к дому домовую церковь. Помню, как отец лично работал над иконостасом, прикладывая трафарет и наводя таким образом орнамент (иконы были присланы дядей). По воскресениям приезжал батюшка; иногда служил полную обеден, иногда так называемую обедницу (обедница  чин богослужения, сокращенная литургия). Один и тот же священник не может служить двух обедней в один и тот же день, но может служить обедню и обедницу. За обедницей не было причастия. Изредка удавалось заполучить из города (поход, в 13 верстах) запасного священника, и тогда служилась полная обедня. Так вот нам, старшим двум девочкам, мать давала молитвенник, по которому мы следили и за возгласами и за хором.

Так просто совершалось наше религиозное воспитание. Не могу не рассказать и анекдота про себя, перед моей первой исповедью. Мать моя за день до этого дала нам выучить молитву перед причастием. Мне было семь лет. Я понимала молитву, да матери и некогда было толковать нам ее: все там сказано ясно и понятно. Но я после слов «пришедший в мир грешные спасти, от них же первая есмь аз», задумалась: «Отчего тут так странно сказано, что Христос первым делом пришел спасти меня?» Что я была первая, т.е. самая большая, грешница из всех грешниц, мне и в голову не пришло. Так я и пошла к причастию с благодарным чувством к Господу, что Он пришел поскорее спасти меня от моих грехов.

В этом еще раз сказалось мое самомнение, в данном случае отсутствие смирения. Отчего я не спросила кого-нибудь об этом? Я была очень самолюбивая девочка; старшая сестра всегда посмеивалась надо мной, когда я чего-нибудь не знала или не понимала; вот я и привыкла молча ждать, когда мое недоумение само собой выяснится.

Приблизительно в это же время мать начала давать нам уроки музыки и уроки французского языка. Нельзя не удивляться, как она находила на все это время. Ведь у нее было нас уже шестеро детей: три девочки и три мальчика. Мать ожидала уже седьмого ребенка и решила выписать для нас француженку (вернее, швейцарку). Это было зимой. Мне было восемь лет. Швейцарка приехала вечером, когда мы уже спали. Утром, когда мы встали и вошли в столовую, она была уже там. Нам было очень интересно знакомиться с новым человеком. Мы уже кое-что понимали по французски. Долго мы (и девочки и мальчики) вертелись около нее. Наконец это нервное возбуждение утомило меня, и я направилась к двери. Вдруг раздался ее голос: «Marie, ou allez-vous?», т.е. «Мария, куда вы идете?» (по-французски даже матери говорят иногда своим детям «вы»). Меня этот вопрос резанул по сердцу. Какое ей дело, куда я иду? Разве я до сих пор не носилась по дому, а летом и по саду, куда хотела, и никто меня не спрашивал, куда я иду. Что за новое положение? Неужели я должна давать ей отчет в своих действиях?

Не знаю, что я ей ответила, но я сразу в слезах бросилась в детскую на свою кровать, чтобы выплакать свое горе. Но выплакать я его не могла: это было глубокое, детское горе, к которому я так и не могла привыкнуть за все те два года, что она провела у нас Еще в более раннем детстве, когда я плакала, а меня начинали утешать, я натыкалась со стороны взрослых на полное непонимание причины моих слез; мне обыкновенно говорили: «Ну, разве стоит об этом плакать?» Помню, няня, не моя, а кого-то из младших, прибавила: «В жизни случаются большие беды, а об этой маленькой беде плакать не стоит». А я думала: «Как это не стоит? Ничего она не понимает!» А теперь, на старости лет, я могу сказать этим взрослым: нельзя сравнивать никакие переживаемые в детстве чувства (ни чувства радости, ни чувства горя, ни чувства обиды) с теми же чувствами у взрослых. Тогда я все это чувствовала очень ярко, а теперь еле-еле их замечаю. В 1928 году я просидела в советской тюрьме четыре с половиной месяца; я вовсе не томилась своей неволей. Меня не раздражала ни запертая дверь, ни каменная стена, окружавшая двор, по которому мы совершали наши ежедневные прогулки: я жила интересами дня и не драматизировала своего положения. Надо прибавить, что это не было то ужасное ежовское время, о котором уже много писано и от которого Бог меня сохранил. В небольшой камере, куда я попала, стояли три койки; (было там еще место для четвертой). Мои сокамерницы были такие же интеллигентные, как и я. Нам позволяли пользоваться тюремной библиотекой (попадались романы Тургенева, рассказы Лескова). Нам разрешалось работать иглой (только ножницы были запрещены); нас два раза в месяц водили в баню; нам разрешалось получать из дома передачу белья и пищи чуть ли не каждый день и т. д. Разрешались с передачей и короткие записочки из дома и наши ответы на них

Почему я в детстве так преувеличенно реагировала на ограничение моей свободы, а потом так спокойно относилась к полному лишению ее? Думаю, отчасти потому, что ребенок живет движением ног, а взрослый  движением мысли, а мысль всегда свободна: ее в тюрьму не запрешь. Несмотря на мою детскую скрытность, мать, очевидно, узнала о моих переживаниях и сказала нашей гувернантке, чтобы она не стесняла нас и позволяла нам ходить в пределах дома и сада куда мы хотим; но когда после этого разрешения я захотела уйти в фруктовый сад, чтобы покушать малины и вишен, француженка сказала мне: «Можете идти, только скажите мне, где вы будете; если ваша мать спросит меня, где дети, не могу же я ответить ей не знаю». И этого было достаточно для моей незаживающей раны. Я отправилась в малинник и долго рыдала сидя под его кустами. Я понимала, что гувернантка права; я понимала, что она нам необходима, но мое горе оставалось безысходным, и я решила одно: к своим детям я никогда не приглашу гувернантку. На этом я утешилась, накушалась сладкой малины, закусила сочными кислыми вишнями и вернулась в общество людей.

Назад Дальше