Ни старшая моя сестра, ни та, что была двумя годами моложе меня, очевидно, ничего подобного не переживали. Оттого так трудно воспитывать детей, что дети бывают столь разны.
Следующее крупное событие было знакомство с Черным морем. Мне было уже 10 лет. Родилась еще одна сестренка, Катруся (восьмой ребенок моей матери). Ее надо было лечить солеными ваннами, чтобы щитовидная железа, причинявшая ей удушья (она недостаточно уменьшилась при рождении), приняла свои нормальные размеры. Я помнила море около Ораниенбаума. Но Черное море это совсем не то. Там гладкая серая поверхность воды, там долго надо идти по песку, чтобы вода дошла наконец до колен, а тут большие пенящиеся волны голубого цвета (потому что небо на юге ярко-голубое), тут и берег обрывистый. Домик наш стоит на высоте, а потому и горизонт куда шире; да еще это море всякий день, всякий час меняется. Когда солнце низко над водой, море одного цвета, когда высоко, оно уже другое. Ударит ветер с берега, и по морю побежит черная рябь. Ветер стихает на несколько дней, и море совершенно замрет (океанских приливов и отливов у него нет). Бывает такая тишь, что вечером луна отражается в нем, как в пруду: в небе луна и в море луна.
Мы жили в таком месте, где берег смотрел на восток. Сколько различных восхождений солнца и луны видела я в этом море! При волнах восходящее светило дает целую дорогу блеска и света. При большом волнении дорога широкая, при малом совсем узкая. Недаром Пушкин, хотя знал Балтийское море, был поражен красотой Черного и назвал его «свободной стихией». Конечно, моя любовь к морю появилась не сразу, не тогда, когда мне было девять лет, а со временем, когда мы много лет подряд жили на этом чудесном берегу. А сколько рыбацких лодок качалось на его необъятном пространстве! Сколько парусных яхт скользило по его глади! Сколько пароходов проходило перед нашими глазами, появляясь из-за горизонта и идя в Одесский порт или обратно, удаляясь и скрываясь в еле видимой дали!
В последующей моей жизни мне привелось прожить несколько месяцев на берегу океана в Биаррице. И как это ни странно, но пальму первенства я преподношу Черному морю. В Биаррице спокойного моря не бывает: вечный прибой, вечный шум; правда, волны шире, больше, величественней, но они всегда, а в Черном море не всегда. Зато около Одессы всегда лодки и всякие суда на море, а в Биаррице почти никогда. (Океанские пароходы не заходят в эту бухту, а рыбацкие лодочки не могут справляться с этой бурной стихией). К тому же в Биаррице берег глядит на запад, а у нас, там, где мы жили, на восток, а в этом тоже разница: восхода луны в Биаррице не видно, а чтобы дождаться ее захода, надо просидеть всю ночь до утра, а у нас луна всходила вечером. Недаром великий художник, поклонник моря Айвазовский, живя в Одессе, прославился своими «маринами».
Но, когда мне было 10 лет, я больше любила деревенский уют; моей душе ближе были деревья, ягоды и фрукты, тенистые аллеи и поля. Я очень любила лазить по деревьям. Была у меня моя любимая яблоня, на которую так легко можно было взобраться и сидеть в ее густой зелени. Француженка наша не одобряла этого моего спорта. Запрещать не запрещала (ей было ясно сказано, что воспитывать нас не ее обязанность), но она подсмеивалась надо мной, говорила, что не дело девочки лазить по деревьям, и этим отравляла мое чисто ребяческое удовольствие. Это был возраст, когда на вопрос, кем я хочу быть, когда вырасту, я отвечала: «Матросом, чтобы взлезать на мачты».
Когда через два года мы вернулись в деревню (мне было почти двенадцать лет), я побежала к моей яблоне и взлезла на нее. Но, о ужас! Никакого удовольствия! Куда делись прежние ощущения блаженства сидеть на ветке, как обезьянка, как птичка? Что же со мной случилось? И я поняла: я состарилась! Я вышла из своего детского возраста и назвала это старостью. И это было правильно: я хоронила свое детство, как стареющие люди хоронят свою молодость, а дряхлеющие старики свои годы здоровья и сил. Вспоминается мне, как приехал нас навестить дядя Васильчиков со своей цветущей красавицей дочкой, Машей. Мне было тогда тринадцать лет, ей девятнадцать или двадцать. Это было наше первое знакомство. Детей нас было много; кроме сестры Алины, все моложе меня. И вот эта милая, сердечная, веселая, радостная Маша стала играть с нами во всякие игры, связанные с беготней: и в горелки, и в «кошки-мышки», и в бегание на гигантских шагах. И вдруг сказала: «Ну, дети, теперь довольно», и пошла, села к столу, где взрослые о чем-то разговаривали. «Неужели она уже такая старая?» подумала я. Сейчас мне 83 года; но старой я бывала не раз в своей жизни.
В 1880 году Россия праздновала двадцатипятилетие царствования императора Александра II. Мы жили в деревне. Взрослые говорили об этом событии как о великом торжестве, говорили об иллюминации, и сестра Алина захотела тоже устроить иллюминацию у нас в детской комнате: достала где-то огарки елочных свечей, прилепила их к хорошенькому, полированному кругленькому столику, зажгла их, и мы стали прыгать кругом, кричать «ура», а может быть, и петь «Боже, Царя храни». Мать вошла в тот момент, когда свечи догорали, а лакировка на светленьком столике шипела и чернела. Нас побранили за испорченный столик; а я, исполненная патриотических чувств, подумала: «Ну, что ж такое столик? Разве это важно? Ведь сегодня 25 лет царствования Государя вот что важно!» И опять мне показалось, что взрослые ничего не понимают.
А через полгода после этого, 1-го марта 1881 г., Рысаков16 бросил бомбу в Государя. Не могу забыть испуганного, встревоженного, взволнованного выражения лица моего отца в минуту, когда он узнал об этом. Помню негодование матери. Помню всеобщее горе, которое, конечно, передавалось и нам, детям. Мы были озадачены и потрясены вместе со взрослыми. Мы чувствовали, что случилось что-то ужасное. Взрослые вспоминали предыдущие покушения, говорили о Каракозове, о каких-то заговорщиках. Имя Рысакова, злодея, бросившего бомбу, не сходило с уст. Мы со старшей сестрой поняли, какой гадкий был Рысаков. Вместе со всеми мы сердились на него за его преступление. Никто не мог простить ему этого злого поступка: убить! да еще кого? Государя! Рысаков был врагом всех нас, самым настоящим врагом!
И вдруг я вспомнила, что Христос велел прощать врагов. До этого времени я не знала «врагов»: все кругом меня были любящими меня и любимыми мною; а Рысаков был враг. Надо ли было его простить? Конечно, его казнят. Нельзя иначе. Он враг России, на войне всегда убивают врагов. Иначе нельзя. Но что же значит прощать врагов? Вероятно, это значит в душе простить его. Но как же простить чужого врага? Имею ли я право простить его, когда он не меня убивал? Говорили, что он совсем молодой; говорили, что бомба могла убить и его. Я думала о нем, и мне стало его жалко. Я хотела его простить, но имела ли я право прощать за других? Всякий другой ребенок спросил бы это у старших. Но, как я уже писала, я давно замечала, что взрослые не понимают моих чувств и всегда отвечают мне не на то, что я спрашиваю. Кого же спросить?
Тут я вспомнила из истории Ветхого Завета, как Гедеон, желая знать, что хочет от него Бог, спросил прямо у Бога. Он помолился Богу и сказал: если всюду кругом будет утром роса, а на шерсти, которую я разложу, росы не будет, значит Бог хочет, чтобы я стал предводителем войск. На траве оказалась роса, а шерсть осталась сухая, и он пошел воевать! Я решила, по примеру Гедеона, обратиться к Богу. Если я завтра проснусь и увижу, что сестра Алина уже проснулась раньше меня, значит, я могу и должна простить Рысакова. Сестра проснулась раньше. Я простила Рысакова и больше не думала о нем.
Понимала ли я тогда, что значит простить (мне было одиннадцать с половиной лет)? Ведь простить значит сначала осудить, а потом простить. Но сказано: «Не судите, и не судимы будете». Уже позже услышала я из уст матери такую мысль: мы не только можем, но и обязаны осуждать злые поступки, но не имеем права осуждать человека, совершающего этот поступок. Называть зло добром нельзя. Но и вменять это зло человеку тоже нельзя. Только Всеведущий Отец Небесный знает, насколько виновен тот, кто совершает грех. Этот эпизод снова показывает и мою скрытность и мое самомнение.
Самомнение мое росло с годами. Основания к этому были сначала чисто детские: я была сильнее старшей сестры; я бегала скорее ее; я лучше, чем она, проделывала гимнастические упражнения (отец устроил нам в саду и трапецию, и кольца, и веревку с узлами, и веревочную лестницу и сам занимался с нами гимнастикой). Больше того, идя вровень с сестрой в языках, истории и географии, я обгоняла ее в умении решать хитрые арифметические задачи. Но мне захотелось большего: я старалась быть очень хорошей; я сознательно начала работу самосовершенствования. Эти труды тоже давались мне легко; не будучи вспыльчивой, я легко воздерживалась от грубых слов или мстительных жестов; слушаться тоже было легко; готовить уроки только удовольствие (я любила учиться), и вот я стала мнить себя очень хорошей. (В институте таких девочек подруги называли «парфетками»); братья мои (они были моложе меня) говорили: «Маня благочестивит». Эти насмешки озадачивали меня, но не отрезвляли.
Когда мне было тринадцать с половиной лет, мы познакомились с милой семьей Сомовых, переехавшей из Петербурга. Семья состояла из отца (он был вдов), барышень двадцати и девятнадцати лет, сына-гимназиста лет шестнадцати и двух младших девочек.
Я подружилась с девятнадцатилетней Надей. Эта дружба со взрослой девушкой, которая обратила на меня свое внимание, тоже не могла не усилить моего самомнения. И вот тут-то я и дошла до предела, который остановил меня в моем усилии самосовершенствоваться. Я шла по дорожке и, как всегда, думала о себе. Думала я, что я совсем, совсем хорошая, лучше всех других девочек, и вдруг о ужас! я подумала о Пресвятой Деве Марии и посмела сравнить себя с Нею. Я тут поняла свое святотатство. Я остановилась перед ним, я поняла, что совершила страшный грех.
Я шла дальше по дорожке. На душе был камень. Навстречу шла Надя Сомова. Она спросила меня: «Что это с тобой, Маня? Отчего у тебя такое постное выражение лица?» Я ничего не ответила и прошла мимо. Ни ей и никому другому я до сих пор не сказала о своей святотатственной мысли, краткой, как молния, но все же мелькнувшей в моей голове. Сознание своей греховности, конечно, как-то повлияло на меня; но припомнить теперь, что я тогда думала, как я боролась с чувством своего превосходства, я теперь не могу. Мне кажется, что я поняла тогда, что думать о себе, вечно заниматься собой тоже эгоизм. (Теперь этому чувству дают, кажется, название «эгоцентризма»). Тогда я названий всяких чувств не знала, но я решила не интересоваться собой. Господь Бог помог мне в этом.
Поступление в гимназию, уроки, новые знакомства, новые впечатления и, наконец, рождение девятого члена нашей семьи, Эльветы17, отвлекли меня от самонаблюдения. Мне к тому времени минуло четырнадцать лет, и мне уже позволялось возить ее в колясочке, пеленать ее, брать ее на руки, и так далее. Всего этого мне не разрешалось при предыдущем младенце, Катрусе; то было четыре года тому назад; мне было тогда десять лет. А потому теперь та помощь, которую и старшая сестра моя Алина и я могли оказывать матери, была для нас истинным удовольствием. Изо дня в день, из недели в неделю, из месяца в месяц мы наблюдали, как эта малышка научилась улыбаться, узнавать своих, развлекаться игрушками, хватать их своими ручонками. Возвращаясь из школы, мы первым долгом бежали смотреть, что делает наша Эльветочка. Правда, нас гнали сначала сбросить с себя всю школьную пыль, то есть вымыться и переодеться, и тогда только пускали к нашей живой куколке. Она была очень интересным ребенком.
7. Крым
Я уже говорила о том, как мы учились в деревне под руководством отца и матери. Но вот мы переехали в Одессу, к нам стали приходить учительницы, а затем, перед самыми экзаменами для поступления в гимназию, и учителя. Учились мы с сестрой по-прежнему дружно: вместе готовили уроки, проверяли друг друга, помогали одна другой. В один прекрасный день учительница задумала ставить нам отметки, думая, вероятно, подзадорить нас соревнованием. Мы радовались, когда обе получали пять (это означало отлично), огорчались, когда получали обе по три (посредственно, то есть удовлетворительно), но очень не любили, когда у одной стояло четыре, а у другой или три, или пять. И что же мы придумали? Мы сговорились, что та, которая чувствовала, что знает урок не совсем хорошо, отвечает первой, а другая, отвечая, старалась ответить не лучше первой. Вот тебе и соревнование, на котором теперь почти во всем мире держится обучение! (Считаю соревнование между товарищами нездоровым чувством, воспитывающим карьеризм, честолюбие и зависть). Настоящие воспитатели должны требовать от ребенка, чтобы он старался быть сегодня лучше, чем был вчера, а не лучше соседа.
Поступили мы с сестрой в пятый класс частной гимназии. Пятый класс соответствует седьмому или восьмому году обучения. Там учатся дети тринадцати, четырнадцати и пятнадцати лет. Когда мы весной держали вступительный экзамен, мне было тринадцать, а сестре Алине четырнадцать лет. В то время в больших городах были как казенные гимназии, так и частные, причем одни частные с правами казенных, а другие без этих прав. Оканчивая последние, молодые девушки, чтобы получить права учительниц, должны были держать выпускной экзамен при какой-нибудь казенной гимназии. Частные гимназии с правами находились под наблюдением директора казенной мужской гимназии. Он был председателем педагогического совета, утверждал приглашаемых преподавателей и присутствовал на экзаменах. Кроме него, на экзаменах всегда были и ассистенты, то есть преподаватели из других гимназий.
Особенно много было частных гимназий на юге, в черте еврейской оседлости, то есть в местности, где евреи имели право постоянного жительства. В казенные училища евреи принимались в количестве процентного отношения еврейского населения к общему населению этого города или местности. Образование в то время не было обязательным. Количество евреев, желавших дать образование детям, намного превосходило количество желавших того же остального населения; это последнее состояло не только из мещан, но и из крестьян, вовсе не гнавшихся за образованием; таким образом, евреям не хватало места в казенных училищах. Частные школы имели право принимать учащихся любой национальности, не считаясь ни с какими процентными нормами. Поэтому частные школы были переполнены евреями. Эти частные гимназии конкурировали между собой подбором лучших учителей, размерами классных комнат и пр. Зато плата частных гимназий чуть ли не вдвое превосходила плату казенных.
Нас поместили в одну из лучших частных женских гимназий с правами, а именно в гимназию, основанную госпожой Пиллер и перешедшую потом к госпоже Пашковской18. В нашем классе на тридцать две ученицы приходилось двадцать четыре еврейки и восемь человек остальных вероисповеданий. (Мнение, что евреи способнее остальных наций, по моему наблюдению, неправильно: они берут настойчивостью, трудом и честолюбием, а не врожденными дарованиями славянских народностей).