Белая краска
Рассказ не про нас
Он лучше слушает ее с перехваченным горлом.
Неужели мне никогда не казалось я сейчас явно прощупываю то, что прощупать невозможно, чего наполовину нет, закоулки души, куда память не заглядывает вот что я тогдашний, себе теперешнему уже чужой. Это ко мне настоящему с неизвестного расстояния добегает отбрасываемая тень, у самых подошв сливающаяся с асфальтом. И тогда получается, что все, что остается мне от моей тогдашней жизни это ты и твоя жизнь, которая разрастается во мне уходящим вглубь буйным, счастливо непонятным мне детством, которое я должен отыскивать теперь уже в глубине себя: лизнуть неведомую мне царапину, которая у тебя не такая, как у меня, и я долго буду помнить эту решетку, с которой ты сорвалась и блеск девчоночьей быстро заживающей кожи, скользкие мостки, на которых из-за твоей невиноватой вины упала бабушка, словом, все то, что я не видел и чем не жил. Там же во мне и твоя Лиговка-гармошка дворов и из-за того, что ты живешь в глубине второго двора, я начинаю любить и эту облезлую глубину, напоминающую мне, что в детстве семимильный сапог казался мне размером с дорогу, и я был уверен, что Оксана Р., рассказывая мне мимоходом про то, что кто-то по неотложной надобности надел семимильные сапоги, знает, как и я, что они размером с эту комаровскую дорогу до залива, которая и укладывается в семь миль.
Вот и получается, что твоя жизнь дарит мне таинственное ощущение родства, будто утерянное мной, когда я вспоминаю свою жизнь. Это, наверное, какой-то пылкий этап самоисключения и впадания в твою жизнь, и вот, когда я срастусь с ней
То уж во всяком случае так говорят обиженные недалекие герои и в чем-то обманутые взрослыми дети другим детям теперь лишь мне стало понятно, зачем я ношу в себе с детства и болезненно отстаиваю столько неприемлемых мной мест в Питере и просто домов и зачем я так долго с ними носился, не находя им никакого выхода и воплощения. Вот зачем: многие из этих мест оказались потом временно обжитыми тобой. Но тебе они были не нужны. Обживаем же мы иногда и пустые, и чужие места.
Когда мы с бабушкой ехали в лесопарк на лыжное воскресенье, в трамвайное полусонное окно упорно пялилась одна и та же нескончаемая новостройка, называлось все это «Ржевка», и я ее до тошноты не любил, хоть иногда дома и отступали о трамвайной линии, прорытой как будто по направлению к какому-то серому северному поселку, на котором город обрывается Ты жила потом в этой новостройке именно в той, которая глядела мне в окно в эти скучноватые воскресенья именно в той самой бесконечной новостройке.
Я потом придумал про нее рассказ, когда уже нутром чувствовал нашу встречу, и растянутость некоторых событий вдруг сменялась быстрыми и яркими провалами, как будто съедавшими время, остающееся до нашей встречи.
Рассказ был в духе современной закортасаренной литературы о человеке, сидящем в непонятной чужой комнате, непонятно зачем ему доставшейся, где был чужой полированный шкаф ни разу в жизни у него не было такого шкафа! и занавески, смутно похожие на занавески на дне рождении девочки Юли, где он был всего один раз в детстве, такие опрятно-бездушные и теперь уже навсегда прищемленные длинной цепью новостроек, будто у всех там такие занавески и иначе быть не может. Этот человек испытывал самое неизлечимое, безрассудное отчаяние. Отчаяние росло, и по мере того он сам распылялся на тысячи мелькающих пылинок, и непонятно было, кто же за него думает, или как же это пылинки врассыпную ухитряются думать одну цельную мысль читателю становилось понятно, если вообще только здесь был к месту читатель, что это отчаяние переживаю я, а вовсе не мой герой он вынужден отражать ненужные ему чувства, отыгрывать их, как отдачу от выстрелившего ружья и читатель это, скорее, он и есть.
Тяжелым и увязшим предметом в этом обыкновенном летальном бреду был шкаф, и непонятно было, где он стоит, снаружи или в квартире, или, может, он сам погибал в шкафу, запертый в нем в запертой и неизвестно чьей квартире. Как ты понимаешь, страшный, а главное страшно-неудачный рассказ. Кто-нибудь за это время уже наверняка написал этот рассказ, и это потому, что ужасы, которые мы запираем в ящиках, а у меня он давно лежал в ящике не помню где, просачиваются оттуда и приходят в голову любому чуткому автору.
Но остался от этого рассказа шкаф. Ты ведь так и прожила лет шесть в этом большом бетонном шкафу, в этой настырной новостройке, которую я носил в себе столько лет, как иные камень в почках обложенная чужими, кропотливыми запахами, ты себя уговаривала, что там уютно, закрывая глаза и зажимая рот своему детскому страху, который кричал о том, как в детстве ты боялась остаться в таком доме, а жить в нем было тогда вообще невозможно. Люди, жившие во всех этих новостройках, были все заколдованы. А иначе быть не может.
(Что я делаю, когда я пишу? Иногда просто пытаюсь разыскать название рассказа, взятого как самое яркое из прожитых ощущений, название, кружащее над изголовьем кровати, хотя я в то время наверняка не сплю и даже очень далеко от этой самой кровати; в таком странном и веселом волнении я перемахиваю через первую страницу и попадаю на вторую. Я никогда не знаю заранее, что поселится или проглянет на этой странице: иногда целый квартал, иногда просто будет каркать ворона, и ее карканье как бы нарисует в воздухе страшно-осязаемый клок пустыря, с одуванчиковой щетиной, старую стену бывшего Смольного монастыря, ну и, конечно, запах этой сырой земли, которая пахнет тем, что в ней растет. И еще: в прозе все начинает двигаться, ничто не стоит на месте, даже дома.)
Страдание было выращено им самим безрассудно и тайно, как будто для того, чтобы он был готов принять пышную нелегкость ее жизни неужели кому-то достаются любимые с приглаженно-пелеринной жизнью? Для того, чтобы он был готов к тому, что она свои существованием рядом и каждым простым жестом будет учить его чему-то, чему он, не зная, так хотел научиться. Сейчас они сидят и пьют чай, потому что он с тех пор приучает ее к чаю. Так часто пился кофе за последние годы, и от этого нервный запах кофе наскоро, по-конторски диктует видение: она быстрым и вытягивающим тротуар шагом спешит на тогдашнюю работу, все вокруг пахнет хорошо сваренным кофе и неприкаянными тополями, и у нее опять каблуки Они пьют чай, и он не может просто так пить чай. Ему надо ощупывать ее ускользающее тело в том времени, тогда, когда он ее не знал, и наконец почувствовать, хотя она тут же рядом с ним сидит, как он берет ее там, в несуществующем прошлом за руку, и это так же ясно и легко обжигает руку, как и теперь. Он берет ее за руку. Отсюда это как будто внезапно потемневшее небо от пришедшей грозы. Так они жили почти весь первый год. Он любил ее жизнь, мучился ею и 365 раз в году восстанавливал какие-то узнанные им с болезненной нежностью дни, создавая свою копию ее жизни, пахнущей по-разному, но одинаково приводящей к ней сейчас, идущей, спящей, молчащей, сидящей рядом.
Оторвемся от них на некоторое время. У них все проще, потому что они герои. Слава Богу, они поженились. У нас с тобой нет той ограничительной планки, которую играет в рассказе фраза, и у нас, как всегда в жизни, все существует одновременно: детство, печная заслонка, которую надо не забыть выдвинуть, и запах твоего тела, сливающийся с размерами горы, которую я сейчас вижу в окно.
Монологи к чему-то приводят
На него опять нахлынула магия поездов.
И он опять схватился за карман, из чего получился жест сердечника, который ищет лекарство, туманно сжавшие карман пальцы писали умоляющую просьбу «Лишь бы никто не звонил», она ведь все равно не позвонит
Я никогда не видел тебя в шапке с ушами, в меховой шапке с ушами, которая шевелится, когда ты на нее дуешь. Наверное, ты такие давно не носишь, потом, ты любишь немного щеголять капюшоны или просто открытая голова перебежала до работы, подъехала на любом частнике или замотанный шарф, широкий, такие шарфы носили все балерины и актрисы тогда в 80-х а потом я все-таки так мало видел тебя зимой в России