Передо мной большая групповая фотография, относящаяся, видимо, к 19011902 гг. На ней запечатлены десятка два мужчин и женщин с листками бумаги в руках. Наверное, это любительская театральная труппа. У меня сохранилась пьеса Мережковского «Павел I» с пометками о распределении ролей. Мать говорила, что мой отец увлекался театральными делами, как, впрочем, и любил сыграть в картишки. Проигрывал. Выпивая, провозглашал: «Хох, император!» Эту привычку отец сохранил до конца жизни. Я сам слышал этот тост, произнесенный в самой невероятной обстановке, когда здравица подобного рода могла касаться, если не Наполеона, то кого-нибудь из Римских императоров. Я вспомню об этом в другом месте. Но дело не в том. Отец сфотографирован на переднем плане. Он обдуманно небрежно сидит у ног каких-то двух женщин. И вообще он, кажется, любил запечатлеваться. Вот он сфотографирован с друзьями во время «мальчишника» перед свадьбой. Это, очевидно, в 1903 г., когда он женился на моей матери. В руках у него рюмка, взгляд выражает покорную обреченность: прощай, молодость и свобода Друзья сочувственно чокаются с ним. И еще, тройка, запряженная в розвальни. В них бородатый извозчик, какой-то грустного вида господин, три женщины, среди которых и моя мать. Рядом стоит мой отец в лихо сбитой шапке, в шубе до пят, с папиросой в углу рта. Куда-то собрались ехать на тройке с бубенцами. У отца вид залихватский.
В 1903 г. отец женился на еврейской девушке из очень бедной семьи Ревекке Абрамовне Гуревич. В это время ей было лет 1920. Считалось, что она на десять лет моложе отца. Судя по сохранившимся фотографиям, мать была очень красивой. Густая копна волос украшала правильное овальное лицо с глубокими глазами. Глядя на другие фотографии, вижу, как она быстро поблекла. Когда я родился, ей было около 38 лет. Я не знал ее молодой. Что мне известно о матери? Она родилась в Смоленске. Ее отец был часовым мастером, более чем нищим для того, чтобы содержать, кроме жены, одиннадцать детей. Поэтому семилетнюю Ревекку отдали в обучение «хозяйке», владевшей мастерской, где шили предметы дамского туалета. Мать выучилась на корсетницу. Я ничего не знаю об истории отношений ее с моим отцом, да и о ее молодости вообще. Она говорила, что была вхожа в компанию смоленских студентов, которые приучили ее к театральным галеркам. С их высот она слушала Шаляпина, смотрела многие спектакли. Видимо, отец увлекся красивой еврейкой, не очень задумываясь над тем, что будет дальше. Когда дело дошло до прозаической беременности девицы, отец, будто бы, захотел сделать шаг в сторону. Но друзья пригрозили ему разрывом, если он окажется недостаточно последовательным, и он женился. Так рассказывала мать. Для нее, как я думаю, все обстояло гораздо сложнее. Еврейка выходила замуж за православного, за русского, хотя и носившего приятную фамилию Кац. Ей предстояло креститься. Понятно, что это вызвало бурю в семье ее. Непокорная дочь была проклята, от нее отказались отец, мать, братья, сестры. Тем не менее, Ревекка Абрамовна Гуревич крестилась, вышла замуж за гоя (так евреи называли иноверцев) и стала после крещения и замужества Валентиной Дмитриевной Кац. Не знаю, почему выбрали имя Валентина. Отчество взяли по крестному отцу. Но что самое любопытное: мать глубоко, хотя и не вникая в суть дела, уверовала в христианского бога. По ее словам, кто-то, в том числе и отец, вели с ней душеспасительные беседы. Во всяком случае, она знала, что евреи распяли Христа по каким-то не слишком веским причинам. Она совершенно искренне считала, что, став христианкой, крестившись, превратилась в русскую. Помню любопытный случай: мой брат Кирилл с большим жаром доказывал матери, что перемена религии не значит смены национальности. Мать сердилась и отвечала: «Я не крестилась». К сожалению, в ту пору я не мог поддержать ее: я еще не понимал, что, если религия хоть что-то значит, то национальная принадлежность не означает ровным счетом ничего. Читать и писать по-еврейски мать не умела, хотя, конечно, хорошо разговаривала. Между тем, отец, кажется, научил ее любить книги, и она много прочитала их. В 1904 г. родился мой старший брат Борис, а в 1906 г. средний Кирилл. Мать рассказывала, что двухлетний Борис, увидев новорожденного, спросил с изумлением: «Что это за зверь?» В нашей семье никто никогда не обсуждал национальных и религиозных проблем. Но совершенно естественно, что отец, мать, братья, я считали себя русскими. (Братьев, как и меня, крестили.) Когда же встал национальный вопрос? В начале 30-х гг. у нас были введены паспорта. (Н. С. Хрущев, нечаянно вспорхнувший на высокий шпиль государственной власти, ерзая на нем, заметил в одном из своих выступлений в начале 60-х гг., что действующие у нас паспорта полицейские. Премьеру потребовалось 30 лет безупречного пользования этим документом, дабы убедиться в его полицейской сущности. Так или иначе, он предложил ввести трудовой паспорт, где фигурировали бы подлинные достижения его обладателя. Однако, путешествуя по миру, Никита Сергеевич заразился неизвестным дотоле видом тропической лихорадки, очень удачно названной волюнтаризмом, и, по состоянию здоровья, ушел с занимаемых служебных постов. За десять лет бурной реформаторской деятельности он не успел отменить русскую грамматику и обогнать Соединенные Штаты Америки по производству товаров широкого потребления на душу населения. Что касается паспортов, то они до сих пор прежние. Может быть, это происходит потому, что так и не решен вопрос: не является ли национальная принадлежность тем самым высшим достижением ее обладателя, которое определяет в человеке все, в чем он был и не был виноват.) Так или иначе, в 30-х гг., когда вводились паспорта, где указывалась национальность, мои родители, по совершенно понятным причинам, назвали себя русскими, не тая при этом никакой задней мысли. Так же поступили мои братья, так же поступил и я, когда дожил до 16 лет и получил паспорт в 1938 г.
Итак, я ответил на поставленный выше вопрос, почему я русский. Никаким другим я быть не мог и не хотел, не могу и не хочу. Но теперь все вошло в норму. Я и сам женился на Евгении Юрьевне, урожденной, как она уверяет, ГЛЮКМАН. Ей не пришлось креститься, и она осталась еврейкой. Поэтому моя дочь Наташа считается еврейкой, что и зафиксировано при переписях населения и в ее паспорте. «И возвращается ветер на круги свои», сказал Экклесиаст. Справедливость восторжествовала. Моя совесть чиста перед библейскими пророками и неведомым никому народом с непонятным названием «РУСЬ». Спите спокойно, далекие предки! Вы не были ни сионистами, ни антисемитами. Поэтому я вас глубоко чту. Вам было наплевать на вашу национальную принадлежность, вы вообще не знали о том, что она кому-нибудь понадобится в далеком грядущем. За это я тоже люблю вас, интернационалисты по неведению. Ибо интернационалист лишь тот, кто не ведает об этом!
Я помню себя лет с четырех. Деревянный дом, где мы снимали четырехкомнатную квартиру, имел громадный глухой сад с огородом. Фасад дома выходил на мощеную булыжником улицу. Рядом помещалась почта, начальника которой мать почему-то называла почтовым чиновником. Несколько самых ранних воспоминаний. У соседских ребят я увидел рогатки. Очень захотел иметь такую же. Мать заказала мне рогатку, я ее получил. Половодье на Гжати. Брат Кирилл и я смотрим на плывущие льдины. Мать рассказывала, что однажды я отправился смотреть на вышедшую из берегов реку самостоятельно, за что и подвергся телесным наказаниям. Не помню. А вот грузовой автомобиль около почты помню очень хорошо. Для Гжатска такая машина была чудом. Потом над Гжатском появились самолеты. Не знаю, зачем они туда прилетели. Может быть, чтобы дать наш ответ Чемберлену. За городом самолеты даже сели, и я с мальчишками отправился их смотреть. До места не дошли: самолеты улетели. Поразило, что они летят низко, так что виден круг пропеллера. Утомительно перечислять запомнившиеся мелочи. Не стану.
Я рос с матерью. Старшие братья служили в армии, отец работал директором (красным директором, как тогда говорили) льнообрабатывающего завода в деревне Селенки недалеко от Вязьмы. Время от времени он приезжал в Гжатск, приезжали и братья. Не знаю, при каких обстоятельствах отец был назначен на эту высокую должность. Мать рассказывала, да это подтверждается и документами, что в 1914 г. он служил прапорщиком в саперной части. Я помню фотографию, на которой он снят возле пушки вместе с какими-то офицерами. За войну отец имел какие-то награды. Со слов матери знаю, что георгиевские кресты закопали после революции. Известно, что они были тогда не в чести, а обладателя их могли поставить к стенке: считалось, что сохранение подобных наград свидетельствует о приверженности самодержавию. Правда, в 1941 г. вспомнили, что георгиевские кресты выдавались за храбрость, и их стали носить рядом с другими наградами. Но к 1941 г. отец мой был замучен, хотя не только выбросил кресты, но повоевал в гражданской войне, и безупречно потрудился красным директором. Об этом подробно и позже.
Итак, я рос с матерью. Она читала мне книжки, водила в церковь и удивлялась моему умению рисовать. Ее приводили в восторг, реалистически передаваемые, собачьи уши. «Посмотрите на ухо!» говорила она, расхваливая мои рисунки. Висячее собачье ухо я наблюдал у нашего дворового кобеля по имени Кайзер. Он считался собственностью жившего тут же пропойцы сапожника и его жены Федоры. Когда Кайзера кто-то убил, Федора, лия над ним слезы, задавала в пространство риторический вопрос: «Казинька, за что это тебя убили?» Сапожник отвечал: «За идею!» Об этом рассказывала мать. Я помню только безвременную кончину Кайзера, которую я оплакивал так же громко, как смерть пригретого мною голубя с подбитым крылом. Я с детства люблю животных. Я никогда их не мучил. Никогда.
Дня два я ходил в детский сад, организованный напротив нашего дома. Помню, что до этого мне купили клетчатый ранец. Я вложил в него бутылку молока, вышел за калитку и бегом бросился через улицу. Какие-то люди кричали мне: «Лёша! Куда ты бежишь!» Я не отвечал: во-первых, не знал, куда бегу, во-вторых, от высокомерия! Очень скоро я затосковал по дому и этой тоски преодолеть не сумел. Так закончился первый раунд моего дошкольного воспитания в коллективе. Братья Борис и Кирилл, когда бывали дома, закаляли меня физически. Я плохо рос, не любил масла, но лихо бегал на лыжах и прыгал с разбега через палку. Я никогда не страдал от пороков, свойственных иным маленьким мальчикам, но чувство к женщине, как существу, от меня отличающемуся, я испытал очень рано. В нашем доме жила полная красивая женщина Наталия Ивановна. Я объявил матери, что влюблен в Наталию Ивановну. Мать, громко смеясь, сообщила об этом ей. Наталия Ивановна меня целовала, и я испытывал удовольствие. С не меньшей приятностью я забрался однажды под юбку жене моего старшего брата Лиде. Я отлично помню эту черноглазую красавицу, ее обшитые кружавчиками длинные, белые панталоны из тонкого полотна. Во второй половине 20-х гг. были модными именно такие. Теперь я об этом знаю по фильму «Мисс Менд». Синтетики не было. Не то, что сейчас. Лида, как кажется, не придала значения моей затее и спокойно продолжала греться на теплой лежанке. Моя мать, почему-то явившаяся в комнату, где я отдавался любовным утехам, подняла шум. Отец и вся семья стали меня стыдить. С меня взяли слово, что я никогда больше не буду лазить под юбку. Я это слово легкомысленно дал, но признаюсь не сдержал. Я устремлялся под юбку женщинам при каждом удобном случае в своей жизни. Я не жалею об этом. Я сожалею о том, что так необдуманно когда-то дал обещание своим близким и не оправдал их надежд. Но это единственное слово, из данных мною родным, которое я не сдержал. Смолкните, вопли нечистой совести. Достаточно того, что каждый раз, лаская женщину, я вспоминал о своем обещании не делать этого. О, молодость, молодость!
Читать я научился по кубикам с буквами и картинками. Кажется, Борис особенно усердно учил меня грамоте. Но читать я не любил. Мне больше нравилось слушать. И мне читали. Что? Все, что обычно читают маленьким детям. Читала обычно мать. Мне очень нравился «Беглец» Лермонтова, и я знал его наизусть. Я любил играть в оловянных солдатиков и имел их во множестве. Эта страсть сохранилась у меня на долгие годы. Часто я мастерил солдатиков и технику из бумаги. Разумеется, и армия и техника менялись в соответствии с эпохами. Летом 1965 г., когда я с великим трудом боролся с последствиями тяжелого инфаркта, я создал бумажную армию. Некоторая ее часть (пехота и кавалерия) была послана Сарре Саксонской. Два лучших вертолета я отдал медсестре Вере Невдашевой для ее сына. Вера работала на скорой помощи и часто выручала меня.
Кажется, в 1927 г. мать впервые повезла меня в Москву. Совершенно не представляю цели этого путешествия. Помню: зимним вечером к дому подъехал извозчик. Меня посадили в сани, укутали с головой, дабы я не простудился, и привезли на вокзал. Я помню и пассажирский вагон и свечу в фонаре, освещавшую проход между полками и столик около окна. Потом я много раз ездил в поезде и очень любил столик у окна. Хорошо было сидеть на нем и смотреть на пробегающий земной мир. Был такой случай: мать, Кирилл и я ехали к отцу в Селенки, где он директорствовал. На одной из станций я спросил Кирюшку: «Ты можешь поезд толкнуть?» «Могу», ответил он. «Толкни». «Сейчас, подожди немножко». Я стал ждать, паровоз прогудел. Кирюшка уперся грудью и руками в столик, выкатил глаза. Поезд тронулся. Сквозь десятки лет сохранилась в памяти эта смешная история. А ведь я знал, что поезд пошел независимо от кирюшкиных усилий. Знал, но удивлялся кирюшкиной силище. Непонятна человеческая память, непостижима! Многое забыто начисто, кое-что помнится очень смутно, некоторые пустяки сохраняются на всю жизнь. В одну из поездок к отцу мы ждали поезда при пересадке в Вязьме. Сидели в привокзальном ресторане. Я рассыпал соль. Мать показала на официанта и сказала: «Вот он тебе сейчас задаст!» Я и сейчас помню охвативший меня страх. Мне всегда становилось страшно в Вязьме.
Так вот, мы приехали в Москву и остановились в большой квартире высокого дома, на Мясницкой улице. Здесь жила сестра матери тетя Груня, ее муж дядя Соломон и их дети: Феня, Беля, Даня дочери и семейная гордость сын рыжий Абраша. Несколько слов о материной родне: моя бабка по матери жила с дочерью Белей в Ленинграде. Бабка была крепкой старухой. Она не простила моей матери ее крещение и до конца своих дней (а прожила она 84 года) не вступала с ней ни в какие контакты. Но брата моего Кирюшу она любила, и он жил у тети Бели, пока учился в Ленинграде в сельскохозяйственном институте (Кирюшка намеревался стать льноводом). Тетя Беля женщина с большой головой и некрасивым коротким туловищем (я узнал ее в 30-х гг. и встречался после войны) была опытнейшим корректором. Жизнь ей не удалась: замуж она не вышла, а многолюбимый ребенок рос идиотиком и умер лет в четырнадцать. В Ленинграде Кирюшка встречал одного из материных братьев дядю Янкеля. Дядя был профессиональным бродягой. Неизвестно, чем и как он жил и ездил по миру. Рассказывали, что его спросили перед очередным вояжем в Италию, в какой адрес ему писать. Дядя ответил: «Пишите Италия, Гуревичу». Кирюшка обратился к нему однажды: «Дядя, расскажите, где вы побывали?» «Спроси лучше, где я не побывал», ответил путешественник. Я видел его один раз в начале 30-х гг. К нам в дом вошел нищий, т. е. оборванный грязный человек. Мать вытаращила глаза, а отец громко и весело закричал: «А, братец приехал!» Это и был дядя Янкель, явившийся с какого-то конца земли. Он сел на стул, положил ногу на ногу, небрежно достал из кармана грязную тряпку и аристократически высморкался. Дядя пообедал и ушел в вечность.