4[50]
Улочка с громким названием Ворот Величества тянется[51] между Софийской мечетью и судебным ведомством, соединяя Софийскую площадь с Дворцовой[52]. Справа, рядом с ведомством, расположен фонтан султана Ахмета, слева, возле мечети прилепившиеся к ограде и минарету лавчонки. Их всего было шесть. Каморка сапожника, кофейня, столовая, другая кофейня, другая столовая, бывшая и служащая квартирой Хаджи-Бабе, и мелочная лавка. Хаджи-Баба был собственником участка и лавок, за что в своё время заплатил тысячу золотых.
Хаджи-Баба, прелести прозвища которого неисчерпаемы, был весьма положительным человеком[53]. Невысокий и косолапый, не расстающийся с кашлем, отец многоголового семейства, оставленного где-то вдалеке, Хаджи-Баба был по ремеслу поваром, и не поваром вообще, а мастером по изготовлению пирожного, сиропом облитых шариков, и ремеслом сим кичился, хотя в нём было нечто смехотворное. Бережливый до крайности, у него была всего пара штанов, часто нуждавшаяся в починке, и тогда он оставался торчать дома, в рубахе, и в то же время богатый Баба сдавал в аренду свои лавки повару Мемеду, Ахмету Чаушу и другим, помогая при этом Мемеду готовить кушанья, а в кофейне у Чауша проваживая свободное от кухни и молитв время, куря, поигрывая в нарды и шестьдесят шесть, а приходило время молиться то уходил к себе на чердак, обстановка которого состояла из нескольких тюфяков, сундука и лежавшего на полу зеркала, садился на зеркало, трефовый король, и начинал славословить.
Но главным его занятием были не карты и не пирожные, а врачебная деятельность. Правда, себя вылечить он от кашля не мог, и это был основной упрёк тех, которые не верили в его могущество, но Хаджи-Баба всякий раз отвечал, что хотя он и лекарь, но лечит снадобьями, которые вовсе по существу не являются снадобьями, так как в действительности он лечит изречениями, которые не следует смешивать с заклинаниями, и что тут нет никакого противоречия, так как его слово, сильное над другими, бессильно против него самого. Способ же лечения у него был один и тот же, библейский: на кусочке бумаги, самой обыкновенной, обычно выдранном из тетрадки в линейку и с колонками для цифр, он писал, но чернилами, приготовленными самым особенным образом, пользуясь самопишущим пером древнего образца, несколько строк, бумажка погружалась в воду, чернила растворялись, окрашивая в коричневое, больной выпивал и потом должен был ждать исцеления. И действительно, случаев исцеления было немало, это признавали даже ни во что не ставившие Бабу его постояльцы, которым, впрочем, Баба никогда о врачебной деятельности своей не говорил и ни в чём их не убеждал. Здесь это был добродушный игрок на кусок лукума или чашечку кофе. Перед больными это был другой человек. Выпятив грудь, надувшись, прижав подбородок к шее, пронизывая пациента свирепым взглядом поверх никогда не вытиравшихся очков, Хаджи-Баба, когда бумага была съедена, ревел: «Ступай и исцелись». О всевозможных внутренних болезнях второстепенного свойства нечего и говорить: они исчезали немедленно. Но Хаджи-Бабе удавалось исцелять болезни кожные, вплоть до проказы, которую он относил к болезням окончательно побеждённым, против которых необходимое изречение было найдено. Но он откровенно заявлял своим пациентам по поводу других болезней, среди которых было немало и совершенно пустяковых, например, насморк, что лечение их небезусловно, так как найденные им изречения (вопрос был в изречениях, чернила не играли важной роли) неокончательны или неполны, и от степени их полноты или совершенства зависели шансы успеха. Так, чахотка излечивалась в трёх случаях из десяти, лёгочная, горловая ещё реже, насморк в одном случае из десяти, зато камни в печени и в особенности в почках рассыпались почти без промаха. Но были и такие болезни, способов лечения коих Хаджи-Баба, несмотря на свои долгие труды, не нашёл, и опять-таки тут были болезни тяжёлые и лёгкие; например, из лёгких течение крови из носу в жару, среди тяжёлых рак. И сокровенным желанием Хаджи-Бабы было желание умереть не раньше, чем он найдёт средство против таких сильно укреплённых болезней, и в особенности насморка.
Днём столовая и кофейни были полны судейских чиновников. Но в сумерках столовая запиралась, и в наполовину пустых кофейнях собирались только свои, чтобы протянуть остающееся до сна время. Здесь за мраморными столами два слева, два справа и пятый вдоль окна на улицу сидели: слева Шереф[54], архитектор из города Вана[55], бежавший во время наступления русских и служивший теперь сторожем в музее Святой Ирины[56], длинный, неизменно грустный, страдавший хроническим насморком, с нахлобученной феской и ни о чём не говоривший, кроме архитектуры. Он играл в карты с Кадир-Усмой, крикливым, азартным, чудовищное ожирение которого было в квартале лучшей рекламой его кухмистерским способностям. Хаджи-Баба заседал справа, воюя с Чаушем, содержателем кофейни, испытанным остряком и поклонником опиума и всяческих опьяняющих, тогда как прислужник Риза, прозванный Попугаем, держался в углу, в глубине, около очага и самовара. Рядом же с очагом на стуле, как нарочно выставленном напоказ, восседал эфиоп Шоколад-ага[57], карлик и евнух из старого дворца[58], с огромной, но рассудительной головой, прислушивавшийся ко всем разговорам, поминутно подавая реплики, которых никто не удостаивал ответом, по нынешним занятиям библиотечный сторож. Впрочем, иногда он не ограничивался репликами и вдруг приставал к какому-нибудь случайному посетителю, изводил его бесконечными расспросами, платил за его кофе, чтобы тот не слишком ворчал, и снова начинал приставать, неизвестно чего ради. Жёлтый[59] приходил позже, перед концом. Лицо у него было такой желтизны, точно кожа у него была выкрашена шафраном. Также евнух, с черепом совершенно голым и против правил снимавший, войдя, феску, Жёлтый приносил с собой обтянутую[60] кисеёй коробку, в которой держал мух, отдёргивал кисею и принимался играть на дудке. Мухи вылезали, зелёные, жирные, и, перелетая с места на место, но не покидая стола, исполняли тот или иной, в зависимости от мотива, танец. Музыка умолкала, мухи заползали обратно, вечер был кончен. Пора было расходиться и запирать кофейню.
Ильязд появлялся в кофейне только с заходом солнца. До этого, просыпаясь, он валялся на чердаке, где Хаджи-Баба отвёл ему угол и наделил тюфяком, положив руки под голову, ждал, упёршись глазами в чёрный от копоти потолок, когда наконец муэдзин затянет свою музыку, и Хаджи-Баба подымется по скрипучей лесенке, неистово кашляя, и сядет на своё зеркало, зашепчет, забормочет, время от времени восклицая, встанет, спустится с чердака, и только после этого вставал, наводил на себя красоту и отправлялся в кофейню. Здесь его появление встречалось возгласами «писатель». Ильязд здоровался с каждым за руку, получал чай, хлеб и сгущённое молоко и, не теряя драгоценного времени на карты, вырывал из клеёнчатой тетради четыре странички и принимался за свой журнал. Называл журнал «95», по возрасту героини, которая якобы была замужем за Ризой-Попугаем, игравшим героя и переносившим все даваемые ему клички и приключения с величайшим благодушием. Местом большинства событий был дом-мечеть (нелепость, несуществующее место). Журнал выходил еженедельно, проник вскоре за ограду мечети и стяжал Ильязду такую известность, что он получил право разгуливать по мечети как у себя дома и ряд непозволительных христианину вольностей.
Но не только любови свирепой ведьмы или военные подвиги Попугая поглощали у Ильязда остаток дня. Нет, «95» был занятием более нежели второстепенным, и Ильязд начинал всякий раз с него, чтобы поскорее закончить совместно с Шерефом половину страницы и приступить к более серьёзным занятиям. Это была, во-первых, опять-таки совместная с Шерефом работа над вопросом о букете персидского принца.
Известно, что заключённый в Девичьей крепости персидский принц Шеро послал дочери султана букет цветов, который своим составом выражал любовное послание, которое было прочтено девушкой, но в цветах скрывалась змея и так далее[61]. Задача, поставленная Шерефом себе, была, во-первых, определить, из каких цветов был составлен букет, во-вторых, каким образом девушка его прочла, и, наконец, вопрос субсидиарный, но не лишённый значения, какой породы была уже змея. Уже в Ване до войны Шереф положил начало этому труду, и когда началось наступление русских войск, ему повезло при бегстве из дома захватить самую рукопись и список источников, которыми он пользовался, но увы, самая библиотека, вопросу этому посвящённая и составленная преимущественно из рукописей, осталась на месте и была использована солдатами (как он выражался) на самые естественные цели (подтирку). В течение невероятного и полного лишений бегства, зимой, через горы Шереф сумел рукопись сохранить, лелея мечту найти наконец пристанище, чтобы приступить к продолжению главного труда своей жизни. В Константинополе, благодаря содействию наследного принца Абдулла-Меджида[62], свободного художника и покровителя пытливых умов, Шереф получил место сторожа в Ирининском музее, и, самое главное, принц предоставил в его распоряжение средства, чтобы собрать необходимую ему для продолжения труда литературу. Музей закрывался рано, оттуда до улочки Величества было рукой подать, и у Шерефа было в распоряжении не менее четырёх-пяти часов для продолжения прерванного накануне труда.
Он достиг уже серьёзных успехов в этой работе благодаря превосходному методу. Он установил, что принц мог тем легче составить этот букет, правильней тем легче мог заказать его, что в Персии уже существовала в те времена целая школа письменности при помощи цветов, как живых, так и ботанизированных (в каковом виде их, вероятно, и получила принцесса ввиду дальности расстояния). Письменность эта была, несомненно, идеографического характера и первоначально служила культу и особого расцвета достигла в братстве так называемых дервишей-садовников, клумбы и цветочные поля которых были не чем иным, как посаженными священными текстами. Описания некоторых из этих полей были найдены Шерефом, и оставалось только расшифровать их, подыскав соответствующие стихи из Корана, что было делом, не требовавшим ничего, кроме терпения.
Однако поскольку всякая духовная письменность отлична от светской, постольку можно было предполагать заранее, что правила, которыми руководствовались в шахских садах шахские садовники-дервиши, были иными, чем письменность дервишей-садовников. И потом, пространно объяснял Шереф Ильязду, принцип какой бы то ни было духовной письменности, духовной деятельности, словом, всего относящегося к духовному затемнение, концы в воду, и притом в воду мутную, морочение головы, словом, желание сделать предмет возможно менее доступным черни, чтобы продолжать её обкрадывать и жиреть, ничего не делая. Следовательно, понять без ключа духовную письменность невозможно. И действительно, если бы вы только знали, какую ахинею не разводили на своих полях дервиши-цветочники! А между тем принцесса должна была понять букет (или ботанизированное собрание цветов) без труда, следовательно, письменность должна была быть общедоступной по принципу, легкоусвояемой (никакого мошенничества), то есть светской. Но что может быть безалабернее литераторов светских (впрочем, то же надо сказать и о художниках, и о музыкантах, и о строителях). Полнейший произвол, никакого канона, каждый валяет, что ему вздумается и как ему вздумается. Результат, запах, слово весьма уместное, немедленно пропадает, и не знаешь, что же этот несчастный хотел выразить, загибая такую фразу.
Когда я пришёл к убеждению, что букет Шеро был произведением литературы светской, я потерял было надежду дожить до окончания своего труда. Пришлось начать всё сначала, во-первых, составить перечень всех цветов, произрастающих в Персии, и таких, которые могут в ней произрастать в шахском парке, как на воздухе, так и в теплицах и в холодильниках, затем собрать подробнейшие сведения о качествах каждого цвет, запах, рисунок, поведение, вкус, особые свойства, например, ядовитость и так далее, изучить воздействие каждого на чувства созревшей и томящейся по жениху девушки влияние цвета, возбуждающее значение красного, успокаивающее или выводящее из себя неуместной моралью белого, влияние запахов пьянящих, сладких, так называемых дурманящих или, наоборот, едких, кислых и зловонных, наконец, ассоциации по форме, в особенности изучение цветов, напоминающих губы, язык или половые органы, особая выразительность цветов, закрывающихся и открывающихся от света (надо предполагать, что если цветы были живыми, то принцесса достала их из ящика и тем самым перенесла их из темноты на свет). Вы понимаете, какая огромная это работа. И как далёк должен был быть простой язык принца от замысловатых духовных грядок, тем более что цветы гораздо больше подходят для игривых текстов, чем для текстов духовных
Однако Шереф, превосходно владевший языками восточными, из западных не знал ни одного, кроме обязательного французского[63], а между тем знание латыни было необходимо для правильного ведения этой работы. Обязанности латиниста и должен был выполнять Ильязд. Он должен был рыться в произведениях средневековых авторов и современных ботанистов и зоологов, переводить латинские названия цветов, перечитывать первоисточники их описаний и тому подобное. Шереф каждый день приволакивал новую литературу, которая складывалась под скамейкой, а по прочтении уносилась обратно. И не мог не признать, что благодаря Ильязду работа его двинулась решительным шагом вперёд, и что он заслужил свой чай и хлеб, которые он получал за счёт Шерефа.
Но одним хлебом и чаем долго не проживёшь. Ильязд не прочь был бы получить ещё работу. Когда стало очевидно, что он на что-нибудь годен, Шоколад-ага заявил однажды, что такой человек как Ильязд будет ему крайне нужен для некоторых работ в султанской библиотеке, работ, которые начнутся только через некоторое время, но что он берёт Ильязда на службу теперь же и требует поэтому, чтобы тот уделял ему положенное время, поддерживая с ним беседу, каковая явится как бы подготовительной стадией для будущих дел латиниста. И хотя Шереф в этом увидел пустой каприз и желание отнять у него необходимого работника, однако должен был с новым положением вещей согласиться, и Ильязд после занятий с ним менял место и подсаживался к Шоколад-аге.
Разговоры Шоколад-аги были до утомительного однообразны. Нет ничего удивительного поэтому, что никто не хотел его слушать, и ему за деньги пришлось искать слушателя, да и нашёл он его в лице Ильязда (библиотечная работа была, разумеется, предлогом), а ни один из турок не пожелал выполнять за гроши подобной роли. Речь только и шла о прелестях бывшего гарема и вообще о прелестях дворцовой жизни до переворота и до войны[64]. И если бы Шоколад ограничивался бранью по адресу младотурок, с ним можно было бы спорить. Если бы он рассказывал о прелестях женских, которые он видел, о подробностях любовной жизни Абдула Гамида, об однополой любви между женщинами гарема, о чём он знал, вероятно, более чем достаточно, он бы не только заставил себя слушать, но, какое может быть сомнение, значительно увеличил бы клиентуру Чауша. Нет, когда Шоколад говорил о прелестях, он думал вовсе не о женских прелестях, а об этикете, о величественном церемониале Ворот Благоденствия, столь поколебленном и даже окончательно разрушенном новыми временами[65]. Нет, поймите как следует. Во времена Шоколада, когда он сам был одним из ближайших евнухов и шутом одной из кадин[66], которая умерла после от горя, обязанности главной казначейши исполнялись такой-то. Понимаете, каков был ритуал его выходов. Или разговаривать с кормилицей султана нужно было не иначе как так. Надо было опускать голову и начинать со слов. Удаляться из покоев, пятясь, нужно было после беседы с такими-то женщинами, а после беседы с другими можно было просто удаляться. Положение так называемых на виду предопределялось тем-то, положение супруг так-то. Но если бы хотя одно имя, хотя бы одно слово о благоденствии, а то говорящий кодекс и только. Правда, бывали живописные подробности. Удостаиваемая султаном внимания должна была не ложиться в постель, как практикуют теперь по гнилому европейскому обычаю, а влезать под одеяло, начиная с ног постели, так как любовь начинается с подошв[67]. Но таких перлов было так мало, и Шоколад-ага, несмотря на всю весёлую внешность, излагал их таким замогильным голосом, что даже Ильязд, при всём своём любопытстве к вещам ничего не стоящим, скучал, заучивая наизусть организацию бывшего султанского гарема, который уже, по словам Шоколада, не существовал, так как теперешний султан в Долма Багче[68] не султан, а одно недоразумение, чему самый факт присутствия Шоколада в кофейне достаточное подтверждение. Когда же Ильязд спрашивал[69] Шоколада, в какой мере это изучение кодексов султанского гарема может явиться подготовкой к будущим библиотечным работам, Шоколад раздражённо отвечал, что Ильязд всё-таки глупее, чем можно было ожидать, и не отличается ничем от всех этих болванов Чауша, Чени и Шерефа с его идиотскими букетами, так как если бы был умён, то понял, что разговоры о гареме это так себе, предлог, всё равно, что изучать, но Шоколад проверял память Ильязда, способность его к удержанию в голове сухих положений, так как работа будущая возможна будет только в том случае, если Ильязд обнаружит способность к увлечению мёртвыми вещами.