Последний ход - Иванова Л. 10 стр.


 Убери тело.

Видимо, я ослышалась. Когда я открыла глаза, Фрич мотнул головой в сторону ближайшего блока. Восходящее солнце окрасило кирпичи в густой алый цвет и осветило тёмную кучу у здания переплетение рук, ног и торсов. Трупы.

Дай мне выйти из игры, тата, пожалуйста, дай мне выйти.

Прежде чем я успела сделать что-то большее, чем побледнеть, отец Кольбе выступил вперёд, снял свою полосатую шапочку и заговорил на чистом, правильном немецком.

 Герр лагерфюрер, разрешите помочь?

Кулак Фрича в перчатке врезался в челюсть отца Кольбе, я ахнула, но священник не издал ни звука. Фрич повернулся ко мне:

 Тебе нужна помощь этого жалкого ублюдка?

Несмотря на вопрос, что-то подсказывало, что Фрич не оставил мне выбора, если только я не хотела, чтобы к куче тел добавилось ещё одно. Я покачала головой.

Отец Кольбе склонил голову в знак согласия. Когда он вернулся на своё место, я могла поклясться, что его губы шевелились, я почти слышала слабую молитву.

Что-то внутри подтолкнуло меня к мертвецу, я хотела бы поменяться с ним местами. Никогда бы не подумала, что буду завидовать трупу. Я встала со стула, дрожащими руками приподняла лодыжки своего недавнего соперника и неуклюже поплелась к куче тел, на глазах у всех. Я тащила его по плацу сначала резкими рывками, но потом сменила тактику и продолжила медленно и ровно волочить труп по грязи и гравию. Нужно было продолжать двигаться.

Дойдя до кучи трупов, я остановилась.

Павяк пах страданиями, Аушвиц смертью. Отвратительное зловоние пропитало воздух вокруг обнажённых тел. Я оставила мужчину рядом с кучей гниющих, кишащих личинками трупов и уткнулась носом в сгиб руки, чтобы подавить рвотный позыв. У меня не было сил бежать, и я, спотыкаясь, побрела прочь. Когда я отошла достаточно далеко, чтобы можно было снова дышать, то сжала в руках ткань своей формы, в руках, которые касались мёртвого тела.

Вернувшись к отцу Кольбе, я прикусила внутреннюю сторону щеки, молясь, чтобы боль отвлекла меня, но боль была недостаточно сильной, я всё равно заметила забрызганную кровью шахматную доску и устремлённый на меня взгляд Фрича.

Я упала на четвереньки, и на этот раз у меня не было ни сил, ни желания бороться со спазмами в желудке. Рвота выплеснулась на гравий и забрызгала мою форму и кожу. Моё тело очищало себя от всего, что когда-то считалось жизненно важным, чтобы в нём ничего не осталось. Я была пустой, бесполезной. Ничто, один лишь номер.

Глава 7

Аушвиц, 20 апреля 1945 года

Несмотря на то что мне приходится играть чёрными, пока я довольна развитием игры. Мы с Фричем остаёмся на равных, оба выстраиваем надёжную защиту вокруг наших королей, оба проводим сильные атаки.

Пока я обдумываю свой следующий ход, внезапный грохот нарушает мерный шум дождя и мою концентрацию. Я делаю резкий вдох и вскидываю голову. Со стороны Фрича несколько фигур свалены набок.

 Моя вина,  говорит он, поправляя их.

Я медленно выдыхаю, чтобы унять трепет в груди, затем снова сосредоточиваю внимание на доске и оцениваю расстановку фигур. Воцаряется тишина, я тянусь за пешкой. Снова грохот, я отстраняюсь с ещё одним резким вдохом.

 Будь проклят этот дождь. Из-за него всё так скользит, да?  Фрич снова поднимает упавшие фигуры.  Почему ты такая пугливая? Это не должно

 Дай мне сосредоточиться.

Дерзкий ответ вырывается прежде, чем я успеваю опомниться, я не могу понять, почему это сделала, почему из всех надзирателей я проявила такую вопиющую наглость именно по отношению к Фричу.

 Простите, герр лагерфюрер.

Я сглатываю слова, но уже слишком поздно. Мой язык предал меня. Он не мой командир, я это знаю, но разум спорит со мной и утверждает, что власть принадлежит Фричу. Это неправда, теперь нет

Закрываю глаза, чтобы разобраться в этом хаосе, но толку мало. Границы между воспоминаниями и реальностью размыты и неразличимы.

Услышав, как Фрич ёрзает на стуле, я открываю глаза и обнаруживаю, что он изучает меня. Он жестом указывает на доску, безмолвно намекая, что я должна продолжать, поэтому я бью его пешку в центре доски своей. На этот раз, услышав его смешки, я сперва убеждаюсь, что контролирую свою ярость, и только потом поднимаю взгляд. Контроль необходим, если я собираюсь показать всё, на что способна.

 Ты играешь с таким напором,  сказал он.  Относишься к шахматам так, будто каждый ход это вопрос жизни и смерти.

Нет смысла притворяться, что я пропустила колкость мимо ушей, но я не поддамся на провокацию. Вместо этого я откидываюсь на спинку стула и беру две захваченные мной ранее пешки, пытаясь занять руки и надеясь унять дрожь.

Глава 8

Аушвиц, 17 июня 1941 года

Яркие прожекторы на сторожевых вышках пронзали тёмное, зловещее небо, освещая плац, окружённый блоками  16,  17 и кухонным блоком. Время переклички ещё не пришло, но Фрич всё равно вызвал меня. Когда я пришла, он уже установил шахматную доску в нескольких метрах от деревянной будки рядом с кухней, и несколько охранников собрались, чтобы понаблюдать за игрой.

 Шах. Твой ход, 16671.

Голос Фрича нарушил мою концентрацию, и я попыталась справиться с нахлынувшим чувством бессилия. Я знала, что теперь мой ход, но выдавила ответ, который он хотел услышать:

 Да, герр лагерфюрер.

В воздухе витал полупрозрачный сигаретный дымок, едкий и удушливый. Охранники встали кругом, некоторые наблюдали за игрой в напряжённом молчании, другие разговаривали и предсказывали наши следующие ходы. Я их цирковое представление; они мои хозяева манежа.

На моей стороне доски была выстроена сильная защита вокруг белого короля, но нужно было уйти от шаха. Когда я передвинула короля на одну клетку влево, свет прожекторов упал на поблёкший синяк на запястье. Следы допроса в гестапо исчезали, и я наблюдала, как они меняют цвет до различных оттенков жёлтого, фиолетового, синего и чёрного. Тёмная, извращённая часть меня желала, чтобы они никогда не заживали. Синяки были физическим напоминанием о моих последних днях с семьёй. Теперь у меня отнимали и это.

Всё, что у меня осталось,  это ожоги от сигарет. Когда Фрич поставил чёрную ладью рядом со своим королём в дальнем правом углу, я просунула пальцы в рукав, чтобы дотронуться до неровной кожи. Из сочащихся волдырей ожоги превратились в струпья и остались шрамами уродливыми, грязно-бордовыми. Я испытывала странную благодарность за них. Это были шрамы, которые никогда не заживут.

Я не ждала, что боль из-за смерти всех моих родных пройдёт, подобно синякам на моём теле. Гнев и горе были такими сильными и изнуряющими, что искажали всё до неузнаваемости. Тюрьма, удерживающая тело, была пустяковым делом по сравнению с этими чувствами. Моей настоящей тюрьмой была та, что завладела моей душой.

Утреннюю тишину нарушил внезапный стук. Я резко отпрянула. У Фрича в руках было несколько захваченных фигур, он уронил одну из них.

 Твой ход.

 Да, герр лагерфюрер,  прошептала я, пытаясь предотвратить его нетерпеливый жест, которым он уронит на стол третью фигуру.

Большинство фигур были разыграны, но я уже видела свою победу. Оставалась только приманка пешка, которую он охотно взял. Моя ловушка сработала. Я передвинула своего ферзя и забрала пешку, защищавшую его короля.

 Шах и мат.

Зрителям потребовалось мгновение, чтобы понять, как я выиграла; когда до них дошло, по двору прокатились радостные возгласы и стоны разочарования, и охранники начали отсчитывать те баснословные суммы, которые поставили на нас.

Моя победа не принесла обычного удовлетворения. Не игра перед публикой меня беспокоила в конце концов, когда-то я мечтала участвовать в чемпионатах. Беспокоило, скорее, осознание, что независимо от того, играла ли я против Фрича, другого охранника или заключённого, выбранного в качестве моего противника, были ли мы одни или на виду у всего лагеря, игра в шахматы превратилась в повинность. Для Фрича я была всего лишь живой игрушкой, в которую он продолжал играть, пока ему не надоедало или пока он не выигрывал.

Когда Фрич достал новую сигарету, молодой охранник чиркнул спичкой и предложил ему прикурить.

 Простите, что ставил не на вас, герр лагерфюрер, но я предположил, что с тех пор, как вы выиграли несколько дней назад, она усвоила урок.

Фрич не ответил на мрачную ухмылку солдата; он, как и всегда, смотрел на меня, ожидая моей реакции.

Горькая желчь подступила к горлу, когда я вспомнила нашу последнюю игру; я сосредоточилась на шахматной доске, пока она не превратилась в чёрно-белое пятно. После своей победы тем утром Фрич внезапно схватил меня за запястье правой руки, с силой прижал её к столу и приставил к ней пистолет.

Ствол пистолета пригвоздил меня к поверхности, пальцы растопырились поперёк доски, а потом на столе оказались изуродованная плоть и ручейки крови. Я играла ужасно, Фрич мешал мне концентрироваться, анализируя меня, разговаривая со мной, без конца роняя фигуры на доску. Слабая игра привела к скучной партии, и я поплатилась за это правой рукой.

Однажды Фрич рассказал мне, что в юности он с семьёй слишком часто переезжал, из-за чего не получил последовательного образования, но научился играть в шахматы. Возможно, он стремился доказать, что моя культурная среда не сделала меня лучше его в этой игре, что я оказалась здесь совершенно бесполезной,  здесь, где у меня не было власти, а у него было всё.

Утренний воздух стал ядовитым, тишина напряжённой, врезающейся в меня, превращающей моё дыхание в прерывистую дрожь. Сильнее надавив на пистолет, Фрич окинул меня оценивающим взглядом, таким же, как в день прибытия, как бы подтверждая своё первоначальное впечатление. Непригодная.

Затем он убрал пистолет.

Иногда всё заканчивалось тем, что я играла несколько часов подряд, пока количество моих побед не удовлетворит его, иногда пуля пробивала череп моего соперника. А иногда ничего не происходило. Фрич устанавливал правила так, как ему заблагорассудится, но самое главное правило оставалось неизменным: в конечном итоге какая-то игра станет для меня последней.

Я сжала руку в кулак, чтобы похоронить эту мысль. После того как Фрич жестом приказал мне встать, охранники убрали шахматную доску, стол и стулья, прежде чем разойтись и занять свои места перед перекличкой. Фрич курил, а я старалась подавить зевок. Рабочий день ещё не начался, но я уже мечтала, чтобы он закончился.

 Ты знала, что комендант Хёсс играет в шахматы? Я предложил ему вызвать тебя на матч.  Фрич стряхнул пепел со своей сигареты, расхаживая взад-вперёд.  Он ещё этого не сделал, не так ли? Возможно, потому, что он недоволен, что я позволяю тебе жить.

Утро было тихим, если не считать отдалённого топота сапог охранников, готовившихся будить заключённых. Лёгкий ветерок тянул за собой ровную струйку сигаретного дыма Фрича, и я задержала дыхание, чтобы не чувствовать его.

Он остановился прямо передо мной, но я знала, что лучше на него не смотреть.

 Я заверил коменданта, что моё решение послужит на благо рейха. Ты приносишь пользу как охранникам, так и заключённым. Охранникам нравится смотреть, как ты соревнуешься с мужчинами, всем нравятся ваши шахматные поединки. Публичные развлечения помогают поднять моральный дух пока не наскучат зрителям. Тогда это утратит всякий смысл.

Он замолчал, и я не понимала, должна ли что-то ответить или он просто хотел, чтобы я осознала: моя единственная цель здесь доставлять удовольствие. Я знала, что лучше не перебивать, поэтому ждала, надеясь, что поступаю правильно.

 Прошло почти три недели со дня твоего прибытия сюда, заключённая 16671. Посмотрим, как долго ты сможешь развлекать нас.

Если Фрич хотел напугать меня этим намёком на нависшую надо мной угрозу смерти, я его разочарую. Смерть и близко не страшила меня так же сильно, как мысль, что мне придётся провести в Аушвице ещё хоть одно мгновение.

До моих ушей донеслись отдалённые крики, во двор из своих блоков высыпали заключённые и поспешили на плац, чтобы собраться на аппель. Фрич оставил меня и вышел вперёд, чтобы понаблюдать за потрёпанной толпой, выискивая плохую осанку или шевеление губ. Как только я нашла людей из своего блока, то заняла своё обычное место рядом с отцом Кольбе, который, похоже, не удивился, обнаружив, что я уже здесь. Не в первый раз Фрич вызывал меня перед перекличкой, чтобы начать день с шахматной партии. Когда мы построились, отец Кольбе поймал мой взгляд и слегка улыбнулся. Даже в этом кромешном аду он каким-то образом сохранял бодрость духа.

Когда все встали по местам, от внезапно наступившей тишины по моей спине пробежал озноб, хотя это утро было теплее предыдущих. На плацу собрались тысячи людей, но единственным звуком были голоса офицеров СС, выкрикивавших номера.

Пока нас пересчитывали, я сосредоточилась на высокой деревянной будке часового вдалеке. Внутри виднелся неясный силуэт охранника, сжимавшего массивный автомат. Одна пуля и всё. Одна пуля могла бы освободить меня от этого пожизненного заключения и обречь на следующее, от ада на земле к вечным мукам по ту сторону. В преисподней, которая ещё только ждала меня, страдания, несомненно, были бы более терпимыми.

Я поджала пальцы на ногах и стиснула зубы, кипя нетерпением и раздражением, пока нежный напев богородичных антифонов не нарушил тишину. Каждый раз, когда отец Кольбе шептал молитвы или гимны, я была потрясена тем, насколько тихо ему удавалось это делать. Единственная причина, по которой я могла его слышать,  это мой натренированный слух, способный улавливать его ободряющий шёпот.

После аппеля я спряталась в толпе, избегая ударов капо и игнорируя крики охранников, и присоединилась к своей рабочей группе. В очереди кто-то, не принадлежавший к моей коммандо[14], проталкивался сквозь толпу та самая женщина-заключённая, 15177.

 Где девочка?

Дальнейших уточнений не требовалось.

Я не собиралась обращать на неё внимания, но другой заключённый подтолкнул меня вперёд. Я метнула в его сторону полный ярости взгляд:

 Не трогай меня.

 Ой вей, я спросила, где она. Не было ни слова о том, что нужно бросать её в меня,  сказала еврейка, нахмурившись. Она подошла к нам ближе.

Мужчина ухмыльнулся, как будто его забавляли мой гнев и её возмущение. Он протиснулся в центр толпы, обеспечив себе убежище от ударов, которые посыплются на нас, пока мы будем двигаться.

Женщина оглянулась через плечо и, убедившись, что охранники отвлеклись, тихо произнесла:

 Что ж, я рада, что нашла наконец, к какой коммандо ты присоединилась. Нам нужно поговорить.

Если она думает, что я захочу с ней разговаривать, она, должно быть, не помнит, что сделала.

 Ты соврала мне. Ты сказала, что я скоро увижу свою семью, но ты знала, что они мертвы.

Не успела я потребовать признания вины, как она легкомысленно пожала плечами:

 Я не видела ничего плохого в том, чтобы позволить тебе поверить, что ты увидишь их снова. В таком месте даже ложная надежда лучше, чем отсутствие какой-либо надежды в принципе.

Когда она произнесла эти слова, я словно онемела, не в силах что-либо ответить. Луч надежды погас в тот момент, когда я нашла свою семью у стены смерти. Надежда придала бы мне сил, но меня раздавила реальность. Неожиданно для себя самой я поняла, что хотела бы зацепиться за неё хотя бы на мгновение. Но теперь, когда я стала никем, было слишком поздно. Тупая, бесполезная пешка, бессильная такую легко разбить. Существование для вещи, идентифицируемой номером, было бессмысленным.

В тот день, когда умерла моя семья, всё во мне умерло вместе с ними. Смерть уже забрала сердце, разум и душу, тело было следующим в очереди. Всё, что от меня требовалось,  просто ждать. И с каждым днём терпения у меня становилось всё меньше.

Назад Дальше