Увидев в моей руке журнал, мама предупредила: «Стайрон писал о женщине, которой пришлось выбирать, кого из ее детей отправят в нацистский лагерь смерти».
Я поняла, что это мой человек. В частности, меня поразило это: «Этот угасающий вечерний свет сродни «лучику света» Эмили Дикинсон, который напоминал ей о смерти не имел ничего общего со своим обычным осенним очарованием, но окутывал меня удушающей тоской».
Я помахала журналом маме и, для вящей убедительности, мрачно изрекла: «Это про меня. У меня самая настоящая депрессия».
Неудивительно, что она согласилась со мной. Мои телефонные рыдания из школы утомляли и расстраивали ее. Через пару дней меня принял один из лучших подростковых психиатров, который, на мое счастье, набирал пациентов для исследования. Насколько легче станет всем, если выяснится, что проблема это мой мозг. Да и мне этого хотелось: куда проще принимать лекарства, чем отказаться от семейной мечты о моем образовании. И потом, это было бы интересно: в то время эндогенная депрессия все еще была чем-то новым, даже отчасти модным. «Может быть, твои дела наладятся. Все не так плохо», сказала мама, договорившись о приеме у психиатра.
Доктор Дерек Миллер был британцем и в свое время работал в Лондоне вместе с Анной Фрейд. Чтобы смутить меня, было бы достаточно одного его акцента, а уж при виде солидного темного костюма и жесткого прищура я захотела стать просто образцово депрессивной. Цель исследования состояла в изучении влияния недавно появившегося препарата «Прозак» на пациентов подросткового возраста. Я прошла тест Роршаха мне показывали белые карточки с чернильными пятнами. Я предположила, что на одной из них была бабочка на ветровом стекле автомобиля. Мне показалось, что я слегка переборщила, когда сказала, что на другой мать держит на руках своего мертвого ребенка. Привет, Стайрон! Доктор Миллер упомянул об этом в разговоре тет-а-тет с моей мамой после обследования. Она передала это мне едва ли не с гордостью нянчить мертвого ребенка!
По мнению доктора, моя выраженная клиническая депрессия и связанная с ней заниженная самооценка вряд ли могли пройти сами по себе. Причиной скорее всего было сочетание сильной биологической предрасположенности и определенных внешних факторов, конкретика которых была ему неизвестна. Мы не стали задерживаться для более обстоятельной беседы.
Доктор Миллер написал моему школьному психологу мисс Шэй записку с просьбой решить вопрос с получением мной лекарства. Школа не хотела, чтобы я держала его у себя в общежитии в то время прозак был новинкой, и администрация опасалась, что его могут украсть. Было решено, что пузырек будет храниться в медпункте, а я раз в неделю буду получать там семь таблеток в маленьком конвертике. Я держала его в верхнем ящике моего комода под носками и бельем, рядом с кусочком моего детского одеяльца по прозвищу «най-най». Практически у всех новеньких были припрятаны какие-нибудь памятные вещицы. Стоило познакомиться с кем-то поближе, как непременно обнаруживался либо плюшевый мишка в кармане куртки, или потрепанный зайка под подушкой. Я знала даже мальчиков, у которых были детальки «лего». Правда, они говорили, что это каким-то образом помогает учить математику.
Про прозак я никому не сказала. Необходимости в этом не было. Ведь я же не ходила к школьному психологу по поводу своих эмоциональных страданий, как некоторые. Меня никогда не направляли к психиатру, который приезжал в кампус пару раз в неделю принимать еще более проблемных учеников. По мнению доктора Миллера, я держалась достаточно хорошо. Он написал мисс Шэй, что на данный момент не считает необходимым посещение мной психотерапевта, но меня нужно склонить к отказу от постоянных звонков домой в слезах. Он предложил вместо этого звонить ему. Но я не стала.
Любой, кто хорошо разбирается в теме сексуального насилия, может увидеть здесь проступающие контуры знакомого пейзажа: это же ущербная девушка. Ее ущербность проявляется в излишней требовательности, заставляет стремиться к неположенному, нарушать приличия и, возможно, лгать. Нет, ну послушайте, ребенок сел на прозак еще до того, как прозак разрешили использовать в детском возрасте! Это уже говорит о том, что с ней что-то не так. С ней все понятно. Разве стоит удивляться тому, что в ближайшие месяцы этот ребенок нарвется на неприятности? Разве не стоило ожидать именно этого?
Этот стереотип засел у меня в голове так же прочно, как и у всех других. Я сомневалась, стоит ли мне упоминать доктора Миллера. И на самом деле я не стала бы считать его частью этой истории, не поступи впоследствии школьная администрация так, как она поступила. После консультации той зимой я больше никогда не встречалась с этим врачом. Но вверяя своего ребенка заботам кого-то еще, мы стараемся подробнейшим образом рассказать обо всем, что может понадобиться нашему ребенку, о любых его возможных реакциях и заботах. Это наша защита перед лицом неизвестности. Мои родители проинформировали администрацию школы обо всех результатах обследования доктора Миллера и о том, что он прописал мне прозак. Таким образом, школа, действуя in loco parentis (в качестве родителей. Прим. пер.), имела полный отчет обо всех моих слабых местах. Я принимала по одной таблетке в день, как мне было сказано, и пребывала в полной уверенности, что никто и никогда об этом не узнает. Потому что они мне это обещали.
3. Осень 1990
Примерно дней через десять после изнасилования, накануне Хэллоуина, у меня начались острые боли в горле. Казалось, будто я проглотила кусок стекла, и он застрял где-то в гортани. В столовой я набирала холодную воду в рот, а потом запрокидывала голову, чтобы она стекала по горлу, поскольку боль при глотании была просто невыносимой. Если была очень голодна, делала то же самое с молоком. Оно было все же сытнее, чем вода.
В корпусе Брюстер-хаус, куда меня перевели жить на втором году обучения, я приходила в ванную комнату в неурочное время, чтобы никто не увидел, как я изгибаюсь над раковиной и разглядываю в зеркале свой максимально широко открытый рот.
Так ничего и не увидев, я закрывала рот и смотрела на свое отражение, как будто можно было увидеть какие-то признаки на коже. Вместо этого я видела всю свою семью, которая пристально рассматривала меня. Вот карие отцовские глаза. Они меньше, чем мамины, и не так же восхитительно широко посажены, как ее. А вот его рот с тонкими губами и подбородок. Я унаследовала свой высокий лоб от бабушки по матери она уверяла, что это признак ума. Нижней челюстью я походила на портрет бабушки по отцу, склонившейся в свете лампы над своей вышивкой. Полностью моими были следы неправильного прикуса, который, пока его не исправили многолетними ортодонтическими процедурами, придавал моему лицу решительный вид сиротки из телесериала. На всех своих самых ранних фото я выгляжу чертовски непреклонной. Мой брат взял от нашего дедушки светло-голубые глаза. Зато у меня были мамины скулы, а гены, несколько поколений сновавшие на отцовской стороне, дали мне светло-рыжие волосы, которые мама называла «великолепными». Последним рыжим в семье был мой прапрадедушка Джордж Лэйси Кроуфорд, в честь которого меня и назвали.
Пусть все они слились во мне и не самым идеальным образом, я принадлежала им, и они хотели, чтобы я училась в этой школе. Причем настолько, что мои родители были согласны отправить меня на другой конец страны, только бы я получила образование, которое они считали самым лучшим.
Во рту скопилась слюна. Я сплюнула в раковину, снова широко открыла рот и принялась всматриваться вглубь до боли в зрачках. Потому что там должно было быть что-то. Если я смогу это обнаружить, смогу и справиться с этим.
Я понимала, что это из-за того, что я натворила. Просто было непонятно, что это. С моральной стороны все было ясно, а вот с механикой нет. Хотя все равно. Я ясно сознавала, что если около полуночи ты сосешь два члена в комнате мальчиков, то в конечном итоге получаешь какую-нибудь казнь египетскую в протараненной ими части тела.
Похоже, сейчас самое время сказать, что моя мама была священнослужительницей (и остается ею до сих пор).
Если точнее, она была одной из первых местных женщин, рукоположенных в сан чикагской епархией епископальной церкви. Это произошло в 1987 году, когда мне было двенадцать.
Мы всегда были ревностными прихожанами. Каждое воскресенье к 9 утра, если только у тебя не было сильного поноса. Мой отец регулярно бывал чтецом из мирян и состоял в церковном совете. Меня крестили в той же церкви, где сочетались браком мои родители и однажды будут похоронены мои дедушка с бабушкой. Наша преданность была абсолютной. Наша набожность относилась к епископальной ее разновидности, которая придает огромное значение одежде, в которой ты будешь славить бездомного еврейского плотника Иисуса прежде, чем отправиться из церкви прямо в гольф-клуб на бранч с такими же богатыми белыми гетеронормативными протестантами. Потому что других в этот клуб не принимают.
«А что тут непонятного? сказал отец, когда я наконец доросла до того, чтобы осмелиться спросить. Я христианин, а это мой клуб».
Папа носил на шее скромный металлический крестик на шнурке, которого никогда не было видно под его рубашками Turnbull&Asser и галстуками Hermes. По вечерам он читал нам с братом вслух, а выключив свет, мы произносили молитву господню и благословения всем членам семьи и всем домашним питомцам, плюшевым мишкам, великам, одеяльцам, учителям и знакомым. Отец рассказывал мне, что во время своих ежеутренних пятимильных пробежек он молился. Он говорил с Иисусом о своей жизни, своей семье и своих проблемах. Потом он возвращался домой, завтракал, читая газеты, и в 7 утра садился на пригородный поезд, чтобы успеть к началу рабочего дня. Через двенадцать часов он возвращался к красиво сервированному его супругой столу. В год рождения моего брата, когда мне было почти пять, она решила начать заниматься в семинарии.
Из них двоих папа был гораздо более набожным. Он говорил о Боге и церкви без какой-либо иронии или неуверенности. Мама же беспокоилась о том, чтобы сделать маникюр перед причастием. Ее возмущало постоянное использование мужского рода в часослове, и на славословии она громко пела «Благословенна грядущая во имя Господне». Она с готовностью делилась интересными подробностями происходящего за кулисами, например, молчаливому противоборству священников за право допить вино в потире после того, как им обнесут всех присутствующих (потому что ни капли крови Иисусовой не должно пропасть втуне). «Там реально обстановочка. Это просто постыдно», говорила она нам. Я знала, кто из дьяконов носит футболку с фестиваля хэви-метала под рясой и кто из алтарников хранит под своей скамьей печеньки Oreos. Мама позволяла нам заглянуть внутрь дарохранительцы, где хранился запас освященного хлеба и вина и горел маленький красный светильник, обозначающий присутствие Господне. Я смотрел на распечатанные коробки крекеров, которые пока еще не стали просвирками.
Мама тренировалась в преломлении хлебов над кастрюлями в нашей кухне. Она отрабатывала четкость произношения молитв и совершенствовалась в проповедничестве, что ее преподаватели в семинарии находили похвальным. Я узнавала эту амбициозность. Я видела ее постоянно. Это было то же высокое чувство, с которым она готовила и подавала нам ужин пасту в глубоких, разогретых в духовке тарелках, присыпанную выращенным на подоконнике домашним базиликом. Мы ели, строго соблюдая предписанные манеры, и вели беседу за столом, украшенным цветами из ее сада.
Когда самолюбие превращается в служение? Или было бы правильнее поставить вопрос прямо наоборот? Потому что ни она, ни мы даже не предполагали, что можно делать что-то иначе. Собственная таксономия была у одежды. Равно как у застолий и путешествий. Равно как и у женщин. Среди них были просто замечательные. Мама обожала одну стильную даму, элегантную и сдержанную посмотрите, как она выглядит в винтажном лагерфелде или холстоне. Норка зимой. Шерстяное букле весной. Лен и шелк летом. Она съедала салат и на следующий день обязательно присылала свою тисненую карточку. При этом в фаворе оказывались и бунтари маминой лучшей подружкой в семинарии была расстриженная монахиня. Существовала также категория растяп, категория дураков и категория женщин, которых моя мама называла «взмыленными лошадями» насколько я могла судить, это были крашеные блондинки с тяжелым макияжем.
А в воскресенье утром она отправлялась туда, чтобы обращать крекеры в плоть Христову. Праведность как высшая форма правильности. Я так и не постигла природу маминого призвания, но утешалась тем, что знала кое-что о ее взглядах. В годы ее учебы, затянувшейся из-за нашего с братом малолетства, мы с ним научились не попадаться на удочку, когда некоторые взрослые из нашего района качали головами и говорили: «Так ваша мама будет священником, да?» Мы понимали, что этим людям не нужны ее благословения. Эти люди считали, что она не вправе даже подумать о том, чтобы кого-то благословить.
Что же касается меня, то пока мама училась в семинарии, я отринула Бога. Не потому, что не верила, а потому, что сочла себя недостойной. В церкви нам говорили, что Иисус слышит нас и плачет с нами. В церковном хоре я пела «Однажды в граде царства Давидова» на открытии рождественской службы, стоя в темноте за алтарем и нервничая до тошноты. Мне была близка мысль о том, что Иисус страдал подобно людям, и поэтому Господь может явить нам свое понимание. Но я не испытывала особых страданий. Я думала, что если Господь действительно прислушивается к плачам этого мира, то ему придется исцелить души нескольких миллиардов человек прежде, чем он доберется до моей. Отказ от любых просьб стал моим персональным служением.
Единственное исключение произошло со мной в девятилетнем возрасте. Регент нашего хора объявил, что по новым учебным правилам лучшим певчим будут присуждаться знаки отличия. Нам их показали это были серебристые медали на голубых шелковых ленточках. Медаль для старосты певчих была больше размером и покоилась на алой атласной подушечке. Я сразу поняла, что она должна быть моей и только моей. Я была хороша. Я умела петь с листа. Самостоятельно работала с гимнарием дома. А еженедельные репетиции были моим любимым часом дня.
Вечером накануне присуждения медалей я опустилась на колени. Для большей значимости я сделала это на жестком полу, а не на ковре. Я просила выразительно и мягко. Молясь, я ощутила себя по-новому, как будто моя готовность обратиться с просьбой раскрыла нечто в моей душе. Теперь я буду лучше как христианка и даже просто как девочка.
В воскресенье утром мы в своих рясах собрались у алтаря, и широко улыбающийся регент наградил меня голубой ленточкой. Старостой певчих стала моя одноклассница Элизабет, кроткая девочка с глазами морского стекла. Она всегда пела чуть-чуть фальшиво, а ее отец был нашим приходским священником. Он стоял рядом с нами и сиял.