Пожалуйста, повторяет сын.
Хорошо, соглашаешься ты.
Ты даже немного рада, что, просуммировав все твои странности, он посчитал тебя органически, а не психически больной. Жертвой канцерогенов, неправильно питания и стресса. Не сумасшедшей. До первых результатов МРТ, само собой.
* * *
После медицинского университета сын переезжает в другое полушарие. Туда, где его золотые руки принесут ему золотые горы. Вы созваниваетесь два раза в неделю в одиннадцать часов; у него утра, у тебя вечера. Он все еще любит тебя, несмотря на то что не смог починить. Еще он любит хирургию, а вместе с ней юную, почти гениальную японку-эндокринолога, которую встретил на международном симпозиуме. В общем, тебе достается немного, но ты не обременяешь его побирательством. Вместо этого начинаешь делать странные вещи, водить домой разных мужчин. Ты актриса, пусть и увядающая, пусть и сбрасывающая позолоту к подступающим экзистенциальным заморозкам. Ты можешь себе это позволить. Другое дело, что эти неинтеллектуальные, грубоватые, не понимающие ни в психиатрии, ни в оккультизме мужчины все как один в восторге от твоего дома. И все как один не возвращаются в него. Не читают твои сообщения. Редко перезванивают. Ты подозреваешь: он что-то делает с ними. С их снами или чего похуже. И вот, провожая по утру до такси одного из особенно немногословного, ты прикуриваешь, встречаешься взглядом с соседским ребенком. Это девочка из дома напротив. Вся в бантиках и рюшках, с кружевным зонтиком. Она смотрит на тебя, потом за тебя.
Тетенька, говорит.
За вами кто-то стоит.
Ах так, с издевкой обращаешься ты к пустым сводам столовой. Такой вот план, да? Думаешь, у меня поедет крыша от одиночества и я как миленькая прибегу к тебе?
Черт с два, шипишь ты, теперь встречаясь с мужчинами в отелях.
Черт с два, цедишь, когда это не помогает.
Вы снова воюете, за тебя и твое право быть с теми, с кем ты хочешь, даже если ты не хочешь их на самом деле. Это уже неважно. Это вопрос принципа. Вы воюете, он выигрывает, ты напиваешься по вечерам. Однажды хватаешь игрушку с тумбочки, едешь на край города и швыряешь с пирса в глубокое черное озеро. Вперед, кричишь ты, давай, на всю округу, попробуй теперь влезть в мою постель! Через три дня, в долгожданные одиннадцать, тебе звонит не сын, а его японка-невеста, потому что у сына от кошмаров мигрень третий день, и такая сильная, что до слепоты. Ты все понимаешь. Возвращаешься на озеро, копаешься в песке, грязи, иле, мусоре, заходишь по колено в воду, раздеваешься, чтобы искать вплавь. Ты часами ходишь по берегу, со стороны все полоумнее. Ищешь, зовешь, умоляешь и только под утро находишь синюю игрушку с белыми крылышками, полузарытую в песке.
Сын звонит вечером, сам. Усталый, но живой. Он уверяет, что это переутомление. Ты не споришь.
Годы сменяют друг друга. У тебя появляется внук, но только на экране ноутбука. Сын говорит, что однажды это изменится. Говорит: сейчас много работы, но как-нибудь мы обязательно приедем. Ты ему, конечно, веришь. Настолько, чтобы освободить от мук совести. Внук крепнет, растет. Звонки все чаще приурочиваются к праздникам.
Ты живешь как кошатница, только без кошек. Чувствуешь, что за годы одиночества разучилась подстраиваться под людей. Не работаешь, распродаешь Гауди и Дали. Иногда, впрочем, ходишь на чужие премьеры. На одной из них, в фойе, узнав по шубе, тебя окликает давний знакомый, какой-то продюсер. Беспредметный разговор перетекает сначала в деловой ужин, затем в большой семейный обед (ты пропускаешь) и, наконец, предложение вернуться на съемочную площадку. Да, на один эпизод. Да, в роли сомнительной, про женскую старость. Но даже так, в дешевом гриме, с раздражением от полиэстера на груди, ты чувствуешь себя превосходно. Как дельфин, которого вернули в океан.
Что-то перещелкивает. Роли второго-третьего плана текут к тебе тонкой, но стабильной струей. В одном из сериалов, достаточно художественном для детективного процедурала, ты играешь жену полковника, у которой в конце сезона манифестируется шизофрения, и ее галлюцинации едва не срывают поимку убийцы. Критики не скупятся на параллели с ранними ролями, выкапывают в них вторые-третьи смыслы, нынче модные. В конце концов, подытоживает твоя любимая рецензия, что есть безумие, как не демон, которого видят все?
Ты снова пьешь, уже не в одиночестве. Маленькие глотки пропорциональны маленьким шагам. Но ты делаешь их сама, навстречу людям. В твоем доме снова говорят о кино. И снова снова в один из таких вечеров, на излете дружеского спора о жизни-смерти (индустрии), звонит мама.
Ну как, мама.
Ее сиделка из хосписа.
* * *
Самое страшное, думаешь ты, это месяцы ее одиноких размышлений. Ты не заметила, что звонки стали реже. Ты не думала, что уже лет десять надо быть настороже. «Котенок, шепчет мама, зябкая, в платке. Ты ни в чем не виновата, котенок. Никто ни в чем не виноват».
Рак. Это же вспышка в суховее. Когда мама узнала, в чем дело, уже пылал горизонт. Проверься, пожалуйста, держит она тебя за руку. Ранняя диагностика, котенок, это так важно, так важно. В ее состоянии сложно понять, откуда все началось, но она думает, это грудь. Сиделки с ней согласны.
Ты проносишь в хоспис красную икру и дорогое вино, сыры, манго, метровые розы и кучу всего еще. Вспыхиваешь, когда медсестры заикаются, что маме нельзя такое есть, тем более пить.
А иначе, шипишь ты. Что иначе?
Дайте угадаю она умрет?
И вот вы лежите на кровати, в обнимку, пьете вино прямо из горла. Ты заплатила достаточно, чтобы уйти, когда посчитаешь нужным. Вы обсуждаете ее красивые новые ярко-синие туфли, которые ты подарила вслед за розами. Ты говоришь: они под цвет всего. Затем узнаешь, что в последние годы она жила в твоей комнате. Вместе с ним. По вечерам они пересматривали твои старые фильмы. Она говорит «старые», будто есть новые. «Есть, конечно, мама тускло улыбается: Он как-то включил мне телевизор, а там твой новый сериал».
Ты гладишь ее по щекам, по рукам, которые на ощупь теперь как кора столетнего дерева:
Он ничего тебе не делал? Никогда не причинял боль?
Мама тихо вздыхает:
Нет, котенок.
И добавляет, слабея:
Мне так жаль, что он причинял ее тебе.
Когда маме все же становится страшно, ты накрываешь ладонью ее глаза. И держишь, не давая подступающей темноте сгуститься до тьмы. Слушаешь, как выравнивается слабое, недостающее до дна легких дыхание.
В гостинице, у зеркала ванной, ты поднимаешь руки, как, кажется, где-то читала. Ощупываешь себя, свою грудь, и там, где тебя давно никто не касался, где самой бы в голову не пришло, находишь две шишки размером, наверное, с абрикос.
Когда ты возвращаешься домой, то больше не спрашиваешь, чего он хочет. Ты знаешь чего. Ты хочешь того же. Ты перебираешь мамины вязаные шарфы с аппликациями и не можешь вспомнить лиц одноклассниц. Разглаживаешь пальцами ниточки на маминых вышивках и совсем не скучаешь по режиссеру. Ты изучаешь мамины вырезки с рецептами в подшивке к календарю прошлого года и не боишься никогда не увидеть внука. Ты обнимаешь платье, ее лучшее платье, ярко-синее, как небо, как туфли, в которых она ушла далеко-далеко и просто хочешь, очень-очень хочешь, чтобы тот, кого ты любишь, навсегда остался с тобой.
Ты открываешь дверь в свою комнату. В ней тихо и тепло. Повсюду мамины вещи. Ты говоришь им: привет. Но ему, конечно, тоже:
Привет. Я вернулась. И, знаешь
Летний лагерь не стоил того.
Ты подходишь, садишься. Вытягиваешь ноги в подземную прохладу, в которой и так стоишь уже по колено. Придвигаешь стул. Ложишься на стол. Закрываешь глаза.
Он трогает тебя за пальцы.
Алексей Провоторов
Почти как брат
Тут уже не было дороги, даже крошева старого асфальта под дикой травой так, колея в две тропинки. Машина шла медленно, тихо урчала; метелки травы с шелестом скользили по бортам. Белокрылое насекомое, ангел, заглянуло в кабину и тут же улетело. «Ладу» мягко качнуло, они перевалили через бугор, заросший спорышом и подорожником, и остановились.
Звон кузнечиков заполнил все вокруг.
Впереди лежала неглубокая балка, пересохшая годы назад, за балкой низкие холмы, поросшие бузиной и отцветшей сиренью. Над деревьями можно было разглядеть пару старых бетонных столбов буквой «А»; кажется, даже поблескивали на них изоляторы, но никаких проводов не тянулось к давно опустевшей деревне.
Где тут эта каменка была? спросил Кирюха то ли себя, то ли пространство, словно немного извиняясь за то, что они так и не нашли старую дорогу, рискнув пробираться по заросшей тропке.
Да без разницы, ответил Димка. Добрались же.
Кирюха поставил «Ладу» в траву на целый корпус от дороги, дальше лезть уже не хотелось там рос высоченный конский щавель и молодой мощный чертополох. Да и вообще, можно было опасаться хоть пенька от старой электроопоры, хоть силосной ямы, хоть битой бутылки, выброшенной каким-нибудь механизатором в давние времена.
Они забрались сюда на самом деле просто из чистого интереса и желания отдохнуть от людей: Димка от рабочего года в школе, Кирилл от будней таксиста в большом городе. Он заканчивал последний курс универа и летом подрабатывал.
Нет, рациональный повод жечь бензин у них тоже был где-то здесь, за Бунёвым, был знаменитый шелковичный сад, ранее колхозный, потом чей-то, а теперь давно уже ничей. Впрочем, говорили, что шелковица здесь все такая же крупная и обильная, как раньше. Но поскольку дорога давно сделалась невыносимой, за кроваво-черной ягодой народ ездил поближе, в Бариново.
Вообще-то Димку шелковица интересовала мало, он ее не любил, но был готов куда угодно завеяться из города просто так. Более же домовитый Кирюха набрал пакетов и пластиковых лотков в достатке сейчас они валялись на заднем сиденье.
Димон взялся за ручку, дверь со щелчком открылась, и он спустил ноги на траву. Кирюха тоже встрепенулся и стал не спеша выбираться наружу.
Старею, брат, посмеиваясь, сказал он, хотя был лет на пять моложе Димки. Засиделся, аж спина скрипит.
Вообще-то братом он Димке не являлся. Братьями сводными были их отцы, так что Димка и Кирюха могли бы считаться сводными двоюродными, если бы такое понятие существовало. Дружили они с детства, и, пусть их семьи жили в разных городах, виделись частенько.
В этот раз Кирюха приехал в Димкину провинцию надолго, недели на две.
Они вышли из машины, разминая затекшие ноги. Димка положил руку на капот, ощущая, как нагрелась даже блестящая, крашенная в серебристый металлик поверхность. Впрочем, сейчас в ней, растворяясь, отражались небо и трава, и машина казалась чуть зеленоватой. Зеркала покрыла пыль. Он вдруг подумал, что, зарасти их машина и правда травой, утрать блеск и никто не найдет ее здесь, никакой трактор, никакие браконьеры. Никто.
Птицы будут вить гнезда в салоне, разбитые градом стекла помутнеют; обвиснут шины, которые некому будет даже снять; ржавчина, как вирус, с рождения заключенный в здоровом вроде бы теле, вздуется пузырями сквозь краску; облезет слабенькая современная хромировка, выцветут стопы-повороты, корпус просядет, ползучие травы заплетут кузов и в конце концов природа поглотит технику, как поглотила некогда само Бунёво.
Как в той истории с «девяткой», подумал Димка. В двухтысячном году а село было брошено еще тогда, даром что несколько лет после того значилось жилым по бумагам, здесь была какая-то разборка. Охотники нашли серую «девятку» с разбитыми зеркалами и распоротым колесом; а рядом двоих мертвых. Один, бритый, в кожаной куртке, лежал с ножом в шее. Второй, большой мужик с разбитой головой и лицом, рядом. Там же и монтировка в крови. Потом говорили, что оба значились в розыске, да и тачка тоже.
Глушь полнейшая, сказал Димка, провожая взглядом одинокого ворона. Не дай бог свалимся в какой-нибудь колодец или погреб ни одна собака нас не найдет.
Ну у нас же телефон есть, весело ответил Кирюха, вынимая с заднего сиденья пакет, полный пакетов. Правда он здесь не ловит.
Да ясен пень.
Стояла тишина та громкая, полная звона, стрекота насекомых, легкого ветра в дрожащих осинах, далекого сонного гула лягушек на невидимых болотах, и в то же время пустая, безмятежная тишина, естественный шум которой так отличался от привычного противного городского фона и приевшегося за долгую поездку звука мотора, что казался самим отсутствием шума.
Димка вдруг заметил, что не хватает птиц. Пропел что-то жулан и улетел прочь. Иволга где-то в лесополосе сказала свое «вжжжя» и тоже умолкла. Жарко им, наверное, подумал он.
Зато лягушки орали где-то очень громко. Но и очень вдалеке, так что от знакомого звука оставался только образ: еще чуть-чуть, и он стал бы неразличим.
Небо на западе хмурилось, темнело и наползало пеленой. Неожиданно прохладный после жаркого нутра машины ветер не то чтобы дул, но потягивал.
Димон вздохнул. Будет дождь, как пить дать будет.
Блин, промокнем? сказал он вопросительно.
А, махнул Кирюха рукой в направлении тучи. Еще далеко.
К вечеру точно польет.
Так это ж к вечеру, с интонацией «так это ж на Марсе» сказал Кирюха.
Ну да, где мы и где вечер Слушай, а мы по грязи отсюда выберемся, если что?
Кирюха кивнул. Посмотрел вдаль, помолчал пару секунд.
Ну, не выберемся, в селе заночуем, в домишке. Или у добрых людей.
Димка только отмахнулся, мол, иди ты. Кирюха частенько себя так вел. Например, если было жарко, он мог с серьезной мордой предложить пойти купить лимонада, кивая на остов разрушенного магазина и выцветшие алюминиевые буквы «КООП» на засыпанной глиной вывеске под ногами, или, подойдя к руинам фермы, похвалить мол, как коровы мычат.
Однажды они ездили за черникой. У Димки была так называемая куриная слепота, гемералопия, и он плохо видел в полумраке и сумерках. Черника якобы помогала. На деле нет, может, потому что Димка ее тоже не любил и ел мало; но повод-то для дальней поездки был. И в Нижней Косани маленькой деревеньке, где в тридцать первом была заварушка с кулаками, брошенной, а потом выгоревшей Кирюха почти напугал Димку, посмотрев куда-то сквозь него и предложив спросить дорогу вон у тех красноармейцев. Димка аж обернулся, и, честно говоря, почувствовал облегчение, никого, конечно, не увидав.
Но чаще всего Димка против такого юмора ничего не имел.
Димон взял у Кирюхи пакет, тот прихватил барсетку, где кроме ключей от машины валялись скотч, фонарик, складной мультитул и прочие нужные вещи, и они, оставив «Ладу», спустились в балку и резво поднялись на холм.
Улица полностью заросла. Там, где раньше были палисадники, вдоль скошенных обочин и утоптанной грунтовки росла старая сирень, победив в локальной битве с бузиной и кленовой порослью. Некогда уютные сады одичали, яблони еще держались местами, а сливы заросли и стояли без завязи.
Дома просели, поблескивали расколотыми стеклами или слепо щурились пустыми перекошенными рамами. Крупными хлопьями закручивалась краска на когда-то нарядных наличниках; ни ворот, ни заборов почти не осталось упали или были разобраны. От некоторых домов сохранились лишь остовы.
Димка часто встречал в районке объявления продам б/у кирпич, шифер, кровельное железо. Он хорошо знал, откуда это всё берется. Вот он, бывший в употреблении кирпич. Всю чью-то жизнь бывший в употреблении. Приедет грузовик, кувалды обрушатся на безжизненное тело чьего-то дома, руки раздерут на куски, бездушно отсортируют годные еще части, и дом в каком-то виде продолжит жить в составе чужого жилья. Трансплантация органов в мире бытовой архитектуры.
Они прочесали всю единственную улицу. Заглядывали в брошенные дома, бродили по яблоневому саду, оказавшемуся не колхозным просто большим. Деревья состарились, одно упало, остальные заплетал, навалившись на плечи, глянцевито-зеленый дикий виноград. Кое-где завязались мелкие, невыносимо кислые Димка попробовал выродившиеся в дичку яблоки.