В то же время эволюция поэтики Дашевского неразрывна, и это лучше всего доказывают переводы. И ранний, и поздний Дашевский чувствует потребность в диалоге со всей многоликой мировой поэтической традицией: от Каллимаха и Горация до Одена и Джима Моррисона. При этом переводы включаются в общий корпус его поэзии наравне с оригинальными стихотворениями, что говорит о едином методе переосмысления чужого слова и верно, уже в выборе произведений для перевода ощущается тенденция: вместе с оригинальными стихами переводы составляют симфонию отказа от надежды, разрешающуюся все же тремя финальными аккордами, в которых жизнь присоединяется к смерти (перевод из Фроста, «Нарцисс» и «благодарю вас ширококрылые орлы»).
Федор Сваровский. Слава героям. М.: Новое литературное обозрение, 2015
Новый мир
Иногда кажется (это, конечно, неверная мысль), что Федор Сваровский единственный поэт, к которому применимо постулированное им определение «новый эпос». По легкости изобретения сюжетов, по размаху сюжетной фантазии я могу сравнить его разве что с Андреем Сен-Сеньковым поэтом более камерным и все-таки не ориентированным на нарратив. Новая книга Сваровского набор равно убедительных историй о «себе» и о других. Как и ранее, в книгах «Все хотят быть роботами» (М.: АРГО-РИСК, 2007) и «Путешественники во времени» (М.: Новое литературное обозрение, 2009), здесь встречается фигура звездоплавателя, которому космическое море по колено, космического хичхайкера из эпопеи Дугласа Адамса, готового обанкротить «огромную дисциплинарную базу» одним звонком в прошлое, просто потому что это чертовски круто: герой звонит на полтора миллиарда лет назад, «в Москву, / прямо в 29 июля 1997 года», и обстоятельно поздравляет своего папашу с юбилеем. Впрочем, в сборнике есть и другие, визионерские, картины: «сорок лет на Луне / в тишине // на поросшем деревьями / берегу // <> внучка говорит перед сном: / там синяя круглая вещь / в окне // собака во дворе лает / но / никогда не воет». Вообще по вариативности сценариев эта книга Сваровского наиболее разнообразна. Здесь есть эскапизм, как героический (стихотворение «Синий дым Китая», при всей внутренней горечи напоминающее детское хвастовство тем, как «мой дедушка всем показал»), так и бытовой («Столица в огне»). Здесь есть растянутая до предела фантасмагоричность альтернативной истории (излагается травестийно-невероятная биография князя Курбского, доходящая до наших дней: «и вот его фотография») и гипертрофированный хоррор городской былички («О лезвиях в метро»). Здесь есть, наконец, почти надрывный оптимизм заклинания:
Мало кто сейчас может позволить себе такой оптимизм, не рискуя быть обвиненным в том и сем. Разве что вот Фаина Гримберг: «Не будет страшного суда / И смертная рассеется большая тень / Все просто обо всем забудут и воскреснут / И увидят небо и увидят море / И насовсем настанет ясный светлый день». Для этого нужна большая смелость и вера та вера, которая заставляет слушателя эпических историй сопереживать героям (см. название книги) и желать новых рассказов «о далеких странах / которые далеко // об уюте / ведомственных пространств». Вещь возможная и актуальная, оказывается, сейчас, как и две с половиной тысячи лет назад. А может быть, и полтора миллиарда лет назад, в какой-нибудь далекой-далекой галактике.
Евгений Никитин. Стэндап-лирика. М.: Atelier ventura, 2015
Новый мир
По сравнению со своей предыдущей книгой «Невидимая линза» (М.: Икар, 2009), полной традиционной медитативной лирики, Никитин совершил абсолютно непредсказуемый скачок. На презентации книги новой серии «Atelier ventura» я еще не знал, как называется сборник Никитина, и, когда он начал читать, подумал, что это очень напоминает стендап-комедию: в итоге оказалось, что попал в точку. Евгений Никитин скептик, берущий на себя неблагодарную задачу: он сомневается в литературных формах, литературной жизни, трезво судит о замкнутости того мира, в котором вращаются современные литераторы, и фиксирует факт превращения слов, описывающих этот мир, в штампы. Стихи здесь естественным образом перетекают в прозу, причем эта проза дневникового, блогового толка например, диалоги с отцом автора, выступающим в роли постаревшего мальчика из «Нового платья короля», или ернический рассказ о литературной премии «Закат», куда, состарившись, перекочевали все фигуранты премии «Дебют», занимает бо́льшую часть книги.
С иронией можно и переборщить, как, например, в тексте «Актуальный поэт Агата» (этот текст, повествующий о том, как грудной младенец овладевает всеми тонкостями «актуальной поэзии», мало чем отличается от рассказа Аверченко о жасминовых тирсах, который нынче вызывает только архивное умиление) или стихотворении «Конец смерти», высмеивающем поэтические вечера, посвященные рано ушедшим из жизни поэтам. Но другие вещи Никитина оказываются действительно остроумной пародией на механизмы литературного процесса: таковы, например, обширное «Сообщение о стирал-машинниках» (в которых, разумеется, читаются «мошенники») поэтах, работающих с «особым языком, присущим инструкциям по ремонту стиральных машин» (этапы легитимации этого направления в литературном сообществе описаны настолько последовательно, что в какой-то момент хочется почитать антологию стирал-машинных стихов), и текст «Войти в литературу», который, при всей своей саркастичности, приглянулся бы Бурдьё. Никитин выполняет работу «санитара леса», которая многим может не нравиться, но на самом деле для здорового литературного процесса необходима (надеюсь, это замечание его не разозлит).
Для самоиронии же Никитин оставляет стихи, и они еще ближе к классическому стендапу, чем проза: это набор трагикомических происшествий, случившихся с героем-недотепой, который то краснеет за своего дядю, пишущего невменяемые письма Дмитрию Кузьмину, то с отчужденным удивлением разглядывает на порносайте фотографии женщины, которой когда-то делал массаж, то приходит к деду на кладбище, чтобы сфотографировать его надгробие и пользоваться этой фотографией как документом:
Мрачный и трогательный юмор, все как надо. Думаю, в стендапе Никитин действительно имел бы успех.
Алексей Королев. Вне. М.: Atelier ventura, 2015
Воздух
Книга избранных стихотворений московского поэта одного из самых виртуозных авторов, работающих сегодня с регулярным стихом. Стихи Королева больше всего похожи на причудливые разноцветные ленты в руках гимнаста: извивающиеся сплошной строкой, закругляющиеся ассонансами, ломающиеся внутрисловными переносами, они могут завораживать так, что, следя за ними, забываешь об исполнителе. Королев об этом, кажется, знает, почему часто и прибегает к считалкам и скороговоркам:
в принципе, может быть совершенно неважно, зачем это произносится, перед нами чистое «удовольствие от текста», характерное также для некоторых стихов Аркадия Штыпеля.
Вместе с тем Королев умеет семантизировать игровой прием, поставить его на службу драматургии. Одно из умений Королева я назвал бы «глубокой зарисовкой»: сквозь набросок бытовой, пейзажный проступают исторические травмы, до сих пор не нашедшие разрешения:
Королев многопишущий автор (одна из его книг, «НЕТ
TM
полчетвертого и снова на стоваттной полосе упражнения яснова или сирина эссе полевой дневник толстеет от вчерашних новостей и рука привычно стелет холостяцкую постель ни о чем не беспокоясь только порцию свою докурив я прыгну в поезд на чужую колею просто задрожит ресница просто вслед за колесом закрутится и приснится легкий и короткий сон как в заросший пруд стесняясь мальчик входит голышом закрываясь от огня весь полным солнцем обожжен и подростка окружая стягивает зеленца и по ней ползет живая тень от детского лица
Алексей Королев. Эюя. М.: Atelier ventura, 2015
Новый мир
Я жалею о том, что поэзия Алексея Королева не очень хорошо известна даже среди знатоков. Наследующая «Московскому времени», при этом одновременно более игровая по форме и подчас более личностно-трагическая, эта поэзия обличает серьезного мастера. «Эюя» вторая книга Королева, вышедшая в 2015 году в его издательстве «Atelier ventura»; в первой, «Вне», собраны некоторые стихотворения прежних лет, в «Эюя» только новые тексты. Вольность, с которой Королев работает с просодией модернистского извода (его конек ассонансы), подходит и для нарративных текстов («мой брат приехал внезапно»), и для сугубо лирических; их объединяет фигура, я бы сказал, встревоженного лирического субъекта, чувствующего момент надлома мира, момент, с которого все пошло не так («все испорчено за миг»). Это ощущение в концентрированном виде, спровоцированное названным или не названным, но угадываемым событием, и раньше наполняло лучшие вещи Королева, например стихотворение «кумач» и поэму «корпус 5», написанную после смерти Алексея Парщикова. То же мы наблюдаем и в новой книге:
Симптомы, вызывающие тревожность и недоверие к миру, могут найтись где угодно. Как в ироническом пассаже из статьи Мандельштама «О природе слова» («На столе нельзя обедать, потому что это не просто стол. Нельзя зажечь огня, потому что это может значить такое, что сам потом не рад будешь»), только всерьез:
Опыт символизма, разумеется, растворен в этих стихах, как и другие голоса русской традиции, и оснащен звуковым инструментарием, появившимся в последней трети XX века: в предыдущей цитате отчетливо слышна ритмика Бродского, окороченная частой у Королева разноударной рифмой. Но вообще, если мы по-прежнему говорим о каком-то «традиционном стихе» (см. также следующую заметку), то нужно еще раз отметить исключительную ширину поля его возможностей и заметить, что поэзия Королева находится на краю этого поля (в более ранних текстах, формально изощренных на грани неудобочитаемости, это еще заметнее; стихи, записанные в подбор без знаков препинания, а то и без пробелов, в самом деле формируют ощущение слитного потока сознания). Поучительно сравнить следующее стихотворение Королева, например, с поэзией Юрия Казарина: совпадение мотивов и образных рядов при полном несовпадении поэтической техники что показывает, в свою очередь, и неисчерпанность этих мотивов; стихотворение Королева, конечно, эскапистское, но это эскапизм со скептическим оттенком, с возможностью возвращения в скобках:
Линор Горалик. Так это был гудочек. Ozolnieki: Literature Without Borders, 2015
Октябрь
Это очень сложная и очень страшная книга. Тема смерти, постоянно возникающая в ней, сильно отличается от того многого, что на эту тему сказано современными русскими поэтами в диапазоне от Алексея Цветкова до Виталия Пуханова. Смерть у Горалик, с одной стороны, тотальна, с другой, с ней можно играть, перекликаться, трещать в базарный день (как в одном стихотворении Эугениуша Ткачишина-Дыцкого). Самым экстремальным образом Горалик тестирует, зависит ли смерть от отношения к смерти, задает вопрос: «кто на ком стоял» в максиме «бытие определяет сознание»: «и жизнь выходит / и каждый день побеждает смерть / и каждый день побеждает смерть» повтор подчеркивает возможность двойственного чтения фразы (и отсылает к фростовскому двойному And miles to go before I sleep).
Говорить об этом, может быть, дико, потому что стихи Горалик имеют дело с таким материалом, который отказывает в праве на существование обычным человеческим эмоциям. Вот стихотворение «Наша Аня все кричит через свой стафилококк»:
А вот, с другой стороны:
Смерть и состояние, и пространство, и персонаж. Этот персонаж может предстать и в образе маленькой девочки, обладающей «сверхспособностью» обессилить человека или даже самого Бога. Вот кроссовер двух богатых жанров прения со смертью и прения с Богом:
Где-то полтора десятилетия назад Данила Давыдов предложил термин «некроинфантилизм», обозначающий тенденцию к острому сближению мотивов детства и смерти в новейшей русской поэзии. Горалик, обладающая мощным фольклорным чутьем, знает, что ничего нового в этом сближении нет: достаточно вспомнить многочисленные народные «смертные колыбельные». Агонизирующие кошка и собака это, конечно, те самые, которым всегда пытаются передать чью-то боль в материнском заговоре. Сказка о репке оказывается моделью для перехода из одного мира в другой: «Потом сначала бабка, позже дедка. / Потом зима, ты возишься с картошкой / И чувствуешь, как полегоньку тянут. / Уже тихонько начали тянуть».
Фольклоризм здесь исключительно важен: пластичность песенной стихии сочетается с поэтическими формулами, смысл которых обновляется «на ходу». Стилистические регистры быстро сменяются один другим (будто к страшному пробуешь подступиться с разных сторон), но песенная просодия делает эти переходы плавными:
И тут любопытно то, что вневременнáя природа фольклора у Горалик выворачивается всевременно́й изнанкой. Невозможно точно сказать, в каком времени и пространстве совершается речь в стихотворении, где «в Лицею» к Виле приходит «Волка», где соседствуют Лесбия и кобла, ретвит и малява; речь идет о постоянстве зла, потому что в любое время и в любую эпоху можно представить себе такой диалог: « А и страшно, Виля, нынче воют! / Ладно воют страшно подвывают». Соседство высокого и низкого например, явление пророка в какой-то чудовищно-блатной стихии выражает остроту тоски, которую отрицают, но ощущают даже хтонические убийцы, когда с пророком наконец покончено: «и кого ебет? никого ебет, / что при нас красавица не поет / и медведь не пляшет». Кроме всего прочего, эту книгу почти бессмысленно рецензировать в российских СМИ после закона о мате, в котором, кажется, смерть тоже находит повод для торжества.
Римма Чернавина. Вспять к восхожденью: Сивилла Космическая 2. М.: Издательская группа ABCdesign, 2015
Прочтение
Книга Риммы Чернавиной прекрасно изданный том, продолжающий вышедшую в 2008 году первую «Сивиллу», демонстрирует искусный парадокс: при том, что фигура говорящей исключена из множества текстов, ее присутствие чувствуется здесь постоянно. Значительная часть поэзии Чернавиной это меткие и едкие наблюдения «для себя», дневник встреч и событий. Но подзаголовок «Сивилла Космическая» заставляет прозревать в образе автора этакую «держательницу мира». Для мира важны ее оценки, а то и просто факт встречи с ней (подобное «творение встреченного персонажа» мы находим в недооцененном романе Пелевина «t»):
***
***
***
Такое взаимодействие реплика ни для кого и для всех возможно не только с людьми, но и с животными, и даже со стихиями и временами года:
Оценка ключевой, этический компонент этих стихов. В приведенных выше примерах она имплицитна, но порой Чернавина выводит ее наружу. При этом каким-то образом сама форма текста удерживает его от падения в пропасть морализаторства:
или:
Такие тексты, как большое и почти идиллическое «Рождение листа», казалось бы, позволяют утверждать, что косному человеческому миру в стихах Чернавиной противопоставлен мир природный. Однако эта простейшая дихотомия для Чернавиной не годится: «в мире животных» она готова увидеть «заболоцкую» жестокость. Разница с человеческим миром в том, что здесь есть все основания в соответствии с реальностью переместить эту жестокость по ту сторону этики. «Трагическое» событие в этом мире повод только для наблюдения. Вот два примера: