Ной - Николай Лединский 4 стр.


Жилище, по всем понятиям, было более чем скромным. Но, как ни странно, почти уютным. Широкий тюфяк, от души набитый сеном, занимал солидную его часть. Маленький стол, табуретка и даже крохотная тумбочка ютились у противоположной стены. Дед, не жалевший живота своего в войне с собственными согражданами, умудрился даже утеплить свою хаванку: ее стены были обиты досками, теперь уже немного прогнившими, а щели между ними заткнуты соломой. Керосиновая лампа-фонарь, принесённая, по-видимому, не так давно, мирно стояла посреди стола, окончательно придавая крохотной комнатушке жилой вид.

 Зараз, зараз, дзявонькі, вы тут ляжце, а я вам коўдру прынясу. Бульба ў мяне ёсць гарачая, у топленай печы стаяла,  Оксана отчаянно суетилась, как суетится человек, одновременно и испуганный своим поступком, и в то же самое время сознающий его необходимость.

Очень скоро крохотная келья в подполе приобрела человеческий вид. На тюфяке появились подушки и одеяла, а на столе чугунок с горячей картошкой. Хотя, к удивлению хозяйки, к еде её новые жилички не выказывали никакого энтузиазма. Девочка клубочком свернулась под тёплым одеялом, а женщина неподвижно сидела рядом, безвольно опустив руки. Слёзы лились у неё по щекам, а губы, словно существуя сами по себе, что-то беззвучно шептали, словно кого-то звали.

 Ведаю, чаго вам, дзеўкі, трэба. Зараз дастану,  понимающе кивнула Оксана. Отлучившись ненадолго, она снова материализовалась на пороге подпола с солидной бутылью.

 Давай-ка, пі, сяброўка,  плеснула она жидкость в железную кружку и протянула Анне,  ўмомант лягчэй стане.

Самогонка обожгла горло, но растопила какую-то ледяную преграду в душе, вернув несчастную снова в реальный мир.

 У меня сыночек был, Монечка,  заголосила Анна, схватив Оксану за руки.  Где, где он?! Помоги мне найти его!

«Загінуў, нябось, твой сыночак»,  печально решила Оксана, но, ничего не сказав, просто обняла рыдающую мать, прижав доселе совершенно незнакомую, но ставшую почти близкой женщину к себе.

 Нічога, нічога,  как могла, утешала она,  знойдзем мы твайго сыночка, вось убачыш! І дачушку вылечым!

 Да, да, Рафочка,  согласно пробормотала Анна, окунаясь в желанное забытьё,  всё будет хорошо, и мы уедем домой.

 Аксанай мяне клічуць, дзявонька,  поправила её хозяйка и осторожно, чтобы не потревожить уснувших, укрыла их одеялами, а затем, тихо ступая, поднялась наверх.


Глава шестая. Михаил.

Пожилая женщина поднялась со стула и, тяжело ступая, медленно подошла к сыну. «Как мама постарела за эти годы!..»  Михаилу стало тревожно и неуютно. Возникло ощущение, что он стоит у самого края пропасти, куда неминуемо должен рухнуть, и ничто уже не сможет его уберечь от запланированного падения.

 Мама, что с тобой, почему ты плачешь?  сын обнял мать.

Оставив его вопрос без ответа, Зинаида просто спрятала своё заплаканное лицо у него на груди.

 Ну, что ты? Что ты?  растеряно приговаривал Михаил, гладя её вздрагивающие плечи.

 Это должно было случиться, сынок,  грустно сказала Зинаида.  И я, я силы оставляли женщину, и вместо слов из нее вырывались лишь одни всхлипы.

 Да можешь ты мне сказать, наконец, что произошло?!  Михаил, стремясь привести мать в чувства, бережно усадил её на кровать и ринулся за сердечными каплями, которые, насколько он помнил, стояли в буфете на второй полке рядом с сахарницей.

 Тебе сколько капель, мам, тридцать или сорок?  крикнул он, уже отвинчивая крышку от пузырька с корвалолом.

 Не стоит, сынок,  неожиданно спокойно произнесла мать.  Лучше подойди ко мне, мне поговорить с тобой надо.

 Да что стряслось-то?  Михаил, нарочито неспешно, словно ничего необычного не происходит, подошёл и сел рядом.  Ты не бойся, я здесь, с тобой, и я, ты же знаешь, люблю тебя.

 И я тебя, сынок,  печально покачала головой Зинаида.  Больше всего на свете.

 Но что тогда тебя так расстроило?  Михаил почти весело обратился к ней.

 Правда, сынок, только правда,  то, как сказала мать эти слова, не оставило у её сына никакой надежды, что причина, повергнувшая её в такое отчаянье, мелка и ничтожна.

 О чём ты?  всё ещё думая, что речь пойдёт о прохудившейся крыше, спросил Михаил.

 Пришло, видно, время рассказать тебе обо всём,  обращаясь больше к себе самой, чем к сыну, заговорила Зинаида, помолчав немного.  Ты ведь знаешь, Миша, что мы не местные, а в наше село только после войны переехали.

 Да, мама,  удивился Михаил, никак не ожидавший, что разговор перейдёт на их место жительства.  Ну и что? Ты же сама мне рассказывала, что отцу хорошую работу предложили. Мы продали наш старый дом и переехали. Ты поэтому плачешь?

 Нет, сынок,  тихо сказала Зинаида.  Не поэтому, а потому, что переехали мы сюда, чтобы скрыться от чужих недобрых глаз. Да и от чужого недоброго слова.

 Что же такое могли о нас сказать?

 Они могли сказать тебе мать на минуту взглянула прямо в глаза сына так, что у последнего снова болезненно заныла душа, чувствующая, что мир через мгновение перевернётся.  Что ты мне не родной сын.

 Это ерунда какая-то, мам,  почти с облегчением выдохнул Михаил.  Кто же тебе тогда родной, если не я? Я, что, сюда с неба свалился?

 С неба, сынок. Вот именно, с неба,  неожиданно согласно кивнула головой Зинаида.  Тебя ведь на казнь вели.

 Мама!  окончательно убедившись, что у матери просто временное помутнение рассудка, воскликнул Михаил.  Казнь? О чём ты говоришь? Сколько я себя помню, я здесь, с тобой живу. Только в город, учиться в техникум, ездил. А потом опять вернулся. Ты, знаешь что, отдохни. А я тебе сейчас чайку спроворю. Ложись-ка лучше. Поспи. Встанешь, всё другим покажется.

 Подожди,  мать резко отвела руки сына, уже было собиравшегося взбивать подушки.  Сядь и послушай, что я тебе скажу,  несвойственные ей ранее властные нотки в голосе убедили Михаила оставить попытки представить всё происходящее просто временным недомоганием.

 Я всегда боялась, что когда-нибудь в моей жизни настанет эта минута,  начала свой рассказ Зинаида.  И вот она наступила. Но, знаешь, сын, я не чувствую прежнего страха. Видно, с возрастом прозрение пришло ко мне, и я уже ничего не боюсь. Да, Мишенька, не сын ты мне. Ни мне, ни отцу своему, Адаму,  Господи, упокой его душу.  Зинаида размашисто перекрестилась на образа и поклонилась небольшой фотографии мужа, стоявшей тут же рядом с иконами в траурной рамке.  Прости меня, Адам,  обратилась она к этому пожелтевшему снимку,  но я должна сказать Мишеньке правду,  лицо Зинаиды просветлело, и словно не она, а кто-то другой, уверенный в своей правоте, заговорил с Михаилом снова.  Так вот, сынок. Деревенька наша, где мы жили до войны, стояла в аккурат под Мозырем. Жили мы не плохо, работали с Адамом в колхозе. И всё было у нас хорошо. Одна только беда случилась. Как раз накануне войны сынок мой годовалый Мишенька простыл где-то, заболел да умер. Да, сынок заболел да умер Зинаида опять замолчала, уставившись в одну точку.

 Мам, мама,  потряс её за плечо Михаил.  Что это ты говоришь такое? Какой Мишенька, как умер? Ты о чём? Погоди, я сейчас,  он решительно встал, чтобы бежать за фельдшерицей, благо, всё на селе рядом.  Я только за Клавдией схожу, она придёт, тебе давление смерит. Ты посиди, я скоро.

 Стой, не суетись,  и снова мать заставила его вернуться обратно.  Дай рассказать, а потом беги, хошь за Клавкой, хошь за самим Господом Богом. Так вот, сынок, слухай дальше. Похоронила я своего Мишуту, а тут как раз война началась с немцами. Прут, гады, что черти! Адама, мужа моего, на фронт призвали, а я осталась. Мы же глупые какие были! Надо было бы сразу, как только услыхали, что германцы сюда рвутся, бежать, куда подальше. А мы нет, добро своё бросить жалко было, хату. Да и разговоры разные ходили, что эта нация, мол, культурная, ничего плохого не сделают. Ох, позже-то мы, конечно, поняли, какая культура пожаловала. Как только народа нашего деревенского кучу поубивали за просто так, хлеб сожгли да дома порушили. И всё-то мало извергам казалось! Стали людей уже не по одному расстреливать, а толпами на смерть гонять! Я как в первый раз увидела, думала руки на себя наложу! Не смогу жить с этим. Идут, значит, они, горемычные, по нашей деревне, добро бы солдаты были какие, ан нет старики, женщины, инвалиды да дети малые. Я сначала-то не разобрала, чего они всё чернявые какие-то. Это потом мне Евдокия, подруга моя, растолковала: «Евреи они, говорит. Их, сердешных, фашисты пуще всего ненавидят». И знаешь, смотрю на этих людей: вроде живые, а лица умерли. Такая тоска в глазах застыла. Вот я и решила тогда, пусть спасти их всех у меня не получится, но одну невинную душу из лап этих гадов да выхвачу. Хоть ребёночка какого в память о сыночке моём возьму. И то доброе дело сделаю. Ну, вот, взяла я тогда с собой бутыль самогонки и пошла.

 Куда, мама?  выдохнул Михаил.

 За тобой, сынок, за тобой,  Зинаида опять замолчала. Видно было, что рассказ этот даётся ей с таким трудом, словно не слова она произносит, а по капле выцеживает свою прожитую жизнь.  Так вот, Мишенька, вижу я, ведут фрицы новую толпу на бойню. А с ними и ты на руках у отца своего. Инвалид твой папка-то был, прихрамывал сильно. Видать, потому и в армию не попал. Ты-то очень на него похож: такой же чернявый, большеглазый. Вот ведь горе-то какое,  мать снова тяжело вздохнула.  Мамка твоя, Мишенька, совсем молоденькая была, ей бы жить и жить. Когда они мимо меня проходили, твой отец как раз посмотрел в мою сторону и тебя ко мне повернул. Словно просил: спаси его!

 Ну и что потом, мама?

 Я и спасла,  совсем тихо, почти одними губами произнесла Зинаида.  На самогонку тебя, сыночек, поменять у полицая смогла. А потом деревенским сказала, что ты и есть мой Мишенька. Он-то не дома помер, в больнице. Вот я, мол, его из больнички-то и забрала. Кто поверил, кто нет, только с малым дитём в деревне счёты сводить не принято совесть у людей ещё была. Так и стал ты моим сыном. После папка твой, Адам, с войны вернулся. Он, Мишенька, тоже всё про тебя знал. Но принял сироту как родного. Хоть, какой он тебе папка,  Зинаида снова залилась слезами.

 Нет, мама,  пытаясь вложить в это слово как можно больше нежности, прошептал приёмный сын, прижимая к себе женщину,  он мне отец, а ты мать. Ты меня от верной смерти спасла. Почитай, второй раз родила. Значит, мать настоящая и есть. Я тебя всю жизнь матерью называл, а отца отцом. А теперь, когда ты мне всё рассказала, мне не только любить вас полагается, но и благодарность великую к вам испытывать за то, что вы для меня совершили. Мама, мамочка моя любимая!  продолжал говорить Михаил, целуя материнские руки. Его слова, словно дождь пересохшую почву, напитывали душу исстрадавшейся женщины.

 Я знала, Мишенька,  снова заплакала Зинаида,  что ты у меня хороший сын. И по правде сказать, давно забыла, что не родной. Только вот сегодня вспомнила и решила, что не имею права молчать. Нехорошо это, не по-божески.

 Но почему?  материнское расстройство и сейчас казалось Михаилу, несмотря ни на что, по меньшей мере, непонятным.

 Сегодня малыша по телевизору показали. Ну, вылитый ты в детстве! И тоже шесть пальчиков на руке имеет. Найти ты его должен, и бабушку его. Может, родня они тебе. Я-то сама уже старая да больная. Помру, видать, скоро

 Да что ты, что ты, мамочка! Не нужен мне никто, кроме тебя!  Михаилу отчаянно захотелось вернуться в сегодняшнее беззаботное утро, когда он, не ведая ни о чём, спасал бестолкового котёнка. Он даже застонал от невозможности ничего изменить.

 Постой,  Зинаида Васильевна прижала к щеке руку сына, но все равно твёрдо сказала:  Ты должен их найти. Сделай это не ради себя, а ради меня. Я не хочу оставлять тебя в этом мире одного. На вот,  она протянула какую-то старую выцветшую открытку.

 Что это?  опешил Михаил.

 Это твоя единственная память о настоящих родителях. Мне отдал это твой отец, уходя на смерть.

«Как странно. Мама, моя мама, говорит о каких-то неизвестных мне людях, как о моих родителях. А я ничего не помню, не чувствую, кроме боли за её исстрадавшееся сердце»,  мелькнула в голове Михаила необычная мысль, но он, тем не менее, послушно выполнил просьбу матери, взял карточку и постарался вчитаться в полинявшие строчки: «Дорогой Рафочка, поздравляю тебя и твою семью с Первомаем. Жду тебя и Аню вместе с маленьким Мосей скоро в гости. Целую. Любящая тебя сестра Соня». Открытка была отправлена из Мозыря в Ленинград на имя Эльмана Рафаила Ароновича, а под витиеватой подписью зияла дата: 20 апреля 1941 года.


Глава седьмая. 1941 год, Анна.

 Ксана, а Ксана, адчыняй давай, справа ёсць!

В дверь забарабанили, словно вознамерились её расколотить напрочь, не дожидаясь, когда хозяйка поднимется с кровати в столь неурочный час и отопрёт засов.

 Ну, іду, іду,  нехотя заторопилась Оксана Фёдоровна открывать непрошеному ночному гостю.  Чаго прынесла нялёгкая?  пытаясь спрятать за намеренным неудовольствием колкие шипы страха, обратилась она к шумному визитёру.

На пороге красовался Митрич собственной персоной. Про таких на деревне говорили «раздолбай». Ни совести, ни проку от него в век не добьёшься. До войны Прохор, которого теперь в деревне уважительно звали по отчеству Митрич, вечным позором для колхоза был. Куда его ни приставишь, жди беды. Покойный председатель и так, и сяк пытался его на путь истинный направить, всё как с гуся вода. Ведь сначала хорошую специальность получил: слесарить обучили, специально в область посылали. Только никакого толку из этого не вышло. Какой бы техники новоявленный слесарь ни касался, следующим этапом была сдача оной в металлолом. Сколько с ним ни возились, сколько ни увещевали, ни прорабатывали на собраниях, плевал нынешний полицай на всё с высокой колокольни. На работу выходил тогда, когда добрые люди с неё возвращались, зато в умении бездельничать и пить да по пьянке куролесить равных ему не было! То драку затеет, а то ещё похлеще что отмочит. Ничего святого у человека не было.

До чего дошло однажды. Преставился перед самой войной дьячок из местной церкви, понятное дело, никого из родных у него поблизости не было. Вот и оставили гроб с умершим на ночь в храме Господнем. Кому, думали односельчане, в голову может придти покойника побеспокоить? Но, как выяснилось впоследствии, вот по этому-то поводу все они глубоко заблуждались. Прохору и его шальным собутыльникам данное печальное событие показалось прекрасным поводом развлечься. Вытащили они гроб из церкви, разукрасили глупейшими лозунгами типа «Бога нет», погрузили на телегу и всю ночь катались на собственноручно изготовленном катафалке по деревне, оглашая округу пьяными воплями. Связываться с пьяницами никто не захотел, и лишь на утро, когда лихая компания протрезвела, удосужился приехать участковый, которому ничего не оставалось, как сперва заставить пьяных святотатцев занести гроб обратно в церковь, а потом составить акт о хулиганстве. Позже больше всего односельчане поражались только двум вещам: во-первых, мерзавец Прохор на голубом глазу не постеснялся заявить милиции, что все его действия должны расцениваться исключительно как антирелигиозная пропаганда. Ну, а во-вторых, самым странным было то, что никакого наказания разгулявшейся компании не последовало. Что затем дало прекрасный повод участникам вышеописанного события уверовать в свою полную безнаказанность.

Неизвестно, каких бы высот разнузданности мог бы ещё достичь Митрич сотоварищи, если бы не война. На удивление всей деревне, дружки Прохора вмиг остепенились и один за другим ушли под бурные проводы с гармошкой и бабьими рыданиями на фронт, оставив своего главаря с белым билетом в деревне. Какие уж там несовместимые с армейской службой болезни Митрич у себя выискал, народу не известно было. Да и никто этим всерьёз не интересовался: не до него, война. Сам он, кстати, значительно приутих и присмирел некоторым образом: ни тебе пьянок с побоищами, ни тебе шуток, от которых у добрых людей мороз по коже. И только приход немцев заставил его, словно гроза дождевого червя, выбраться из подземной норки и снова расправиться в полную свою отталкивающую сущность.

Должность немецкого полицая и старосты, которой все немногие из оставшихся в селе мужиков чурались, оказалась для Митрича нельзя как кстати. В одночасье он из изгоя превратился во властьимущего. Его стали всерьез опасаться, перед ним заискивали, к нему подлизывались. А он, в свою очередь, приобрёл в своих глазах невероятную значимость, сказавшуюся даже в изменившейся походке. На смену вихляющему шагу сельского гуляки и пьяницы пришла резкая властная поступь, от которой шарахались даже немногочисленные в военное время на сельской улице куры. Бабы считали за лучшее с ним не связываться, и те, кто прежде, бывало, покрикивал на Прохора, почти угодливо улыбались, завидев его, по-хозяйски вышагивающего через село, не гнушались поднести стопарик или угостить чем. Всё лучше,  справедливо думали они,  чем просыпаться среди ночи от стука в дверь, который, как уже показала практика, ничего хорошего никому не сулил. Ночью, твёрдо знали односельчане, просто так не приходят.

Назад Дальше