Екатерина Звонцова
Письма к Безымянной
© Звонцова Е., текст, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
Пролог
1826
Я не помню, кто рассказал мне эту историю не ты ли? но однажды на далеком Востоке мудрый учитель поссорился с учеником, не поделив то ли колдовской меч, то ли сердце дракона. И когда эти двое расходились разными дорогами, учитель проклял ученика словами «Мир больше не скроет от тебя своей усталости». Не знаю, сбылось ли проклятье тогда, но сейчас оно вездесуще и нерушимо. С туманных болот печали воет нам само время потерявший путь неупокоенный призрак.
Впрочем, хватит фантасмагорий, хватит, обычно я далек от поэтичных испражнений любого толка. Гордись, всю неделю я послушен наставлениям твоим и врачей! Высыпаюсь и ем, дышу воздухом так, будто должен надышаться на остаток жизни. Но сегодня я провинился за полночь, а я не смыкал глаз. Морфеевы чары не несут мне ни необходимого покоя, ни тех ужасных сновидений, на которые горазд беспокойный разум под чужим кровом. Я гляжу в потолок, и мне даже не видится в нем чистый лист. Блеклая лепнина напоминает скорее о костях, выбеленных временем и морем, похороненных на бескрайнем темном дне. Чьи-то кости поверженных химер, утонувших мореплавателей, их безутешных подруг? Вот опять поэзия. Видишь, куда заводит меня бессонница? Давай же, смейся. Тоска, все она тоска по тебе, по ускользнувшим минутам нашего «вместе».
О, если бы ты понимала мою пытку, пытку снова мечтать о тебе, едва написав очередную строку письма. Моя далекая, как терзает меня страх более тебя не найти, страх проиграть все, что с таким рыком я выгрызал у Судьбы. Открыть дверь пустого дома, поймать флер клевера в незадернутых гардинах, найти несколько птичьих черепков в ящике не более. Неужели на это я отныне обречен? Нет, пока я жив буду надеяться, ведь ты исчезала, всегда исчезала, чтобы вернуться. Исчезала юркая девчонка, дразнившая меня; исчезала фройляйн, прогулка с которой сделала бы любому честь; исчезала святая, не боявшаяся тягот. Каждый раз, говоря, что однажды ты будешь моей, я лишь растравлял себя, и вот мы здесь. Я не смею сказать многого еще, но смирился: таково, видно, мое испытание. Небо ниспослало мне Музыку, которую я щедро Ему возвращаю, не слыша уже своих даров. Ниспослало тебя, которую я никому не отдам, но не получу и сам. И ниспослало туманный вой времени. Уверен, Оно сделало это с неким замыслом, который просто мне непонятен, но, может, понятен тебе, моя любовь? Ведь ты знаешь все. Как ты там?..
Знаешь, в минуты, когда я сел писать тебе, на меня снизошла хрупкая иллюзия: будто я вновь слышу густой и пестрый шум листвы, купающейся в ненастье. Я, конечно, только видел его за окном, но каким настоящим он казался! Я даже поверил, что моя нескончаемая молитва с гулкого колодезного дна услышана и болезнь отступила. Но иллюзия прошла, зато вторая что ты не получишь вестей, если я не поспешу, осталась, шепчет новые спешные, нежные слова. И я благодарен за нее. Небу. Усталому миру. Тебе. Нам.
Теперь я все же попробую вздремнуть, тем более от свечи мало что осталось. Но боюсь, и на этом письмо не иссякнет, ведь у меня будет еще целая вечность.
Вечность без тебя. Светлых снов.
Часть 1
Карпы и драконы
1782
Подменыш
Ноющее колотье в пальцах замучило до злых слез. Сегодня оно особенно болезненно, никак не проходит, будто не урок был, а на руки долго-долго роняли камни, причем такие тяжелые булыжники, что из них можно что-нибудь построить. И не отогнать образ обнесенную тремя рвами, охраняемую голодным Фафниром крепость, куда обязательно принесут клавесин, а его, Людвига, закуют в зачарованные колодки и посадят на жесткую банкетку. Привяжут, плюхнут пухлые потрепанные ноты «Хорошо темперированного клавира»[1] и
«Еще раз, ну-ка. Ты допустил четыре ошибки. И перейдем к скрипке, ведь музыкант, если желает успешно устроиться, должен быть всему обучен и ничего не чураться. Ты уже лишен одного из необходимых даров: голос твой больше подошел бы жабе, никак не ангелу Господню. Знать бы, кто так тебя проклял и за какие грехи нашей семьи. Ведь все мы музыканты, все с чудными голосами. Не подменыш ли ты? Не украли ли тебя ветте[2]?»
Можно ли в такие минуты украдкой ненавидеть то, что полюбил с первого звука? Проклятье ли то, что даже имя, имя досталось от умершего во младенчестве брата? Не прошлого ли крошку Людвига украли ветте, и если украли, то может, прав отец? Ничего не получается. Ничего не получается, как он бы хотел; все сыро, грубо, рвано или за последнее щедрее всего сыплются тумаки дерзко! И бессмысленно гадать, что же тому причина. Лучше опять убежать и хоть немного побыть одному здесь, у родной реки.
Боль, ломкая, упрямая, впилась в каждую косточку и подушечку пальца, как вшивый пес. Кусая губы, Людвиг подползает к краю берега; примяв траву, ложится на живот и свешивается низко-низко, к самой воде, к ее широкому зеленоватому полотну. Рейн сегодня рассеян и сонлив. Людвигу по душе эта река с переменчивыми, как у него самого, настроениями. Рейн почтенен, но не вроде брюзгливых соседей, мимо которых не пройдешь в мятой рубашке неосвистанным. Рейн весельчак, но главное он, кое-где по берегам поросший лесом, как бородой, ничего не требует от тех, кто ищет рядом утешения. У старой реки достаточно своего добра на дне, в заводях, по прибрежным откосам: ила и камешков, лягушек и мальков, русалок, утопленников, волн, ив, порогов, песка, монетных бликов утра и чернильных капелек ночи, сдобренной упавшими звездами. Рейн видится Людвигу похожим на дедушку, хотя дедушки в воспоминаниях нет, одни легенды о нем.
У дедушки-то получалось и пение, и сочинительство, и актерство. Дедушка был окружен друзьями и нужен всему Бонну, как эта спасительная река. Людвиг часто думает о том, что здорово было бы знать дедушку, и заниматься музыкой с ним, и любить его, надеясь на ответную любовь, и чувствовать с ним ту же связь, что с Рейном, но увы. Вместо любви вопрос: неужели дедушка, задумчиво глядящий со старых портретов, тоже сказал бы, что внук расхныкался, обленился? Проревел бы на весь город: «Подменыш! Подменыш! Иди вон!» Или понял бы, пожалел, похвалил немногое, чего Людвиг не стыдился? Дедушка ведь, пусть мертвый, имеет в подобных вопросах куда больше веса, чем живая мать; он будто и поныне обитает в угрюмом доме таким же угрюмым призраком. «Что сказал бы твой талантливый тезка?», «Ради чего мы назвали тебя в его честь?». В его честь, а не в честь мертвого брата. Такая была в семье мечта кому-то передать это имя, имя-талисман. Подумать страшно, сколько отец плодил бы Людвигов, сколько их могло бы умереть или быть похищенными Тайным народцем, пока не родится достаточно крепкий младенец, способный выжить и забрать дедушкино имя себе. Имя, но не дар. Как болят пальцы.
Людвиг дотягивается до воды, и она заботливо обволакивает горящие руки, омывает мозоли, журчит все с тем же старческим добродушием:
«Ну-ну, малыш. Не вешай нос. Все пройдет».
Руки скоро немеют такая вода холодная. Убегает противный пес Боль, унося обиду на отца. Тогда, отряхнув кисти, Людвиг поудобнее упирает локти в землю и задумчиво всматривается в речную рябь. Там проступает постепенно его отражение взъерошенное, темноглазое. Если Людвига заносит в незнакомые уголки Бонна, на него из-за смуглости и неопрятности часто косятся: не бродяга-цыган ли, не разбойник ли с ножом в сапоге? А мальчишки, с которыми отец изредка, смилостивившись, разрешает побегать, после того как клавиши перестают слушаться или смычок падает из рук, зовут Людвига мавром, за ту же грозную кудлатость и крепкие кулаки. Хорошо, что его не видят сейчас. Нет в гордом мальчишеском обществе позора страшнее, чем клеймо «Я слаб!». Таких не берут в товарищи по играм.
Но правда, сил бегать, смеяться, дразниться нет. Поэтому он здесь, под прохладным боком природы. Его самого иногда удивляет эта любовь к штилям, чуждая, как говорит мать, «таким шкодникам-ураганам». Но сегодня любовь эта напомнила о себе. Увела с улиц, где можно разглядывать кареты и витрины, мечтать о марципанах и засахаренных цветах, морщиться при виде кривоногих собачек, разряженных дам и чистоплюев-щеголей в напудренных паричках. Захотелось бежать от всего гремящего и тявкающего, шуршащего, стучащего, благоухающего. Мимо домов и костелов, рынка и трактира, лачуг и кладбища. В зеленое безлюдье, к холмам, где если и живет Лесной Царь, похититель детей, то не тронет, не позарится на столь жалкую добычу.
В прозрачной глади проплывают две важные рыбы ни дать ни взять подводные сановники. Их перламутрово-багряные хвосты вальяжно рассекают толщу, усы шевелятся с презрительной ленцой, а чешуя блестит, словно дорогая жилетная ткань. О чем таком беседуют жирные сановники, о погоде на излучине Рейна или о беззаконии хитрых сетей? Людвиг бездумно рассматривает их и уже тянется вспугнуть, но рядом, в паре шагов раздается:
Каждый карп рождается, чтобы стать драконом. Голос чистый, а эта задумчивость скорее озорная. Хотя это, наверное, никакие не карпы.
В воду шлепается венок из клевера, и рыбы кидаются наутек. Обиженный плеск их удаляющихся хвостов провожают смех и неодобрительное замечание:
Эти точно ни во что не превратятся, слишком трусливые! А я, знаешь, так не люблю всяких трусов пусть лучше спят в своем иле. Да?
По воде все бегут круги от венка. Оторвав от них взгляд, Людвиг поворачивает наконец голову не без любопытства: кто болтает небылицы? Рядом села девочка непонятно откуда взявшаяся, белокурая, загорелая, с острыми плечами и тоненьким нежным лицом. Она в белом платье с голубым пояском; кто-то заплел ей причудливую косу и крендельком скрутил вокруг макушки, а вот чулки все в травяном соке; туфельки пыльные и без бантов. На локтях и костяшках пальцев ссадины будто подралась. Может, правда? Так по-мальчишески незнакомка глядит в упор, так вздергивает подбородок, будто и не учили ее смиренно потупляться и стыдиться пятнышек на нарядах.
Ну чего молчишь? И снова девочка смеется, рассматривая его глазищами в цветках ресниц, морща острый нос. Тоже надутый такой, словно карп!
Поднеся к ноздрям указательный палец и чуть согнув его, она изображает шевелящиеся рыбьи усы. Любопытство и удивление Людвига сменяются смущением, тут же возмущением. Да когда она прискакала сюда? Чего уставилась и дразнится?
Никакой я не карп, бурчит он, просто чтобы не приняла его еще и за глухого.
А по-моему, похож! Но дурачиться девчонка перестает, наоборот, напускает на себя самый строгий вид. Признавайся, хочешь стать драконом?
Снова Людвиг опускает глаза на воду, где кружит венок из цветочных головок, розовых и белых. Та волнуется неужели Рейн рад незамысловатому подарку чудачки? Почему нет, старик любит чудаков. Смешит, прячет и помогает найтись. Утонет венок и достанется какой-нибудь русалке на День не-ангела, говорливой и наглой, как незнакомка с косой-крендельком. На дне ведь плести венки не из чего, водоросли одна уродливее другой. Так что Рейну и его дочерям визит подобной особы в радость, а вот он, Людвиг, не любит, когда на него вот так смотрят; не любит пустые шуточки ни о чем. Хватит. Никто не украдет у него тишину. Он не отдал ее даже приятелям, а уж чтоб его поймали с девчонкой?
Карпы, драконы да кто тебе наговорил таких глупостей? Он сплевывает в сторону и посильнее хмурится: пусть она надуется и отстанет, пусть поймет, что себе дороже приставать к грубиянам. И почему ты болтаешь их мне?
Но маленькая чужачка широко, белозубо улыбается и нипочем ей сдвинутые брови.
Я подумала, тебе может быть интересно Она медлит, и вид ее становится еще наглее. Если, конечно, сам ты не из трусов, зарывающихся в ил!
У нее зеленые, зеленее травы, глаза-миндалинки чуть-чуть сумасшедшие, чуть-чуть печальные, такие чаще у старушек, уставших жить. Глаза и улыбка будто не вместе; фрагменты разных портретов, изрезанных в клочья. Людвига в дрожь бросает от этих глаз, а еще от собственного плевка, кажущегося теперь вдруг постыдным. Тут же он спохватывается: дрожать перед девчонкой? Которая даже не принцесса какая-нибудь? Этому не бывать!
Где же водятся рыбы-драконы? только и спрашивает он снисходительно.
А девчонка и рада.
В стране за мно-ого морей отсюда. Но нам-то туда никогда не попасть, только если станем пиратами и не побоимся пересечь полмира. Она разводит руки широко-широко, пытаясь показать, насколько «полмира» много. Хотя знаешь руки падают, пиратов в тех морях тоже уже почти нет. Они вымирают быстрее драконов, толстеют и покупают трактиры. Скучно
И она, сев удобнее, начинает рвать все тот же в изобилии растущий вокруг клевер и плести новый венок. Пальцы так проворно соединяют стебельки, что перед глазами рябит. Людвиг фыркает уже чуть благодушнее, переворачивается на спину: почему-то ему понравилась эта ее тоска по морям и пиратам, часто ли девочки по такому тоскуют? Все платья да куклы, жеманства, жемчуга Задумавшись, Людвиг глядит в облака считает корабли, китов, дам в париках, пряничных лошадей и котят в колыбелях. В этой знакомой компании все чаще мелькают и драконы. И их правда больше, чем пиратов.
Ты кто такая? наконец спрашивает он просто от скуки.
Никто.
Дочь портового коменданта, или какого торговца, или ростовщика, или даже профессора? Умничает, но одета неряшливо, лицом незнакома, а коса мало ли кто плетет косы на французский манер? На ближних улицах таких девочек нет; все куда чище, тише и глупее, а чтобы гуляли одни, без гувернанток или хотя бы старших сестер
А как тебя зовут, никто? Он осторожно скашивает глаза.
Тут-то можно бы сказать напрямик, но в ответ лишь:
А угадай. Или ничего не получится.
Она сосредоточилась на венке: и бровью больше не поводит, хотя вроде бы сама навязала беседу. Людвиг, все косясь, угрюмо наблюдает за ней.
Чего не получится?
Ничего, я же говорю! Она пожимает левым плечом.
Вот это да. Ему ли не знать, сколько у девочек заковыристых имен, и веселить нахалку, перечисляя их, он не собирается, и выпрашивать не станет, дался ему набор пустых букв. Захочет сама представится и даже книксен сделает, а не захочет черт с ней.
Ладно, обойдусь, ворчит он. Никто так никто. Но крохи воспитания все же надо вытряхнуть из карманов. А я вот Людвиг. Или Мавр. Как хочешь.
Девчонка только кивает с тихим «Очень приятно» и тепло улыбается уголком рта. Разнежилась под ворчание Рейна, а еще будто о чем-то догадывается, сочувствует, судя по тому, как поглядывает, но не допытывается. Понимает: Людвиг не просто так тут один и угрюм. Без слов шепчет: «Не такой ты и злой»; даже на сердце легче. Может, и нужна была компания, какая-никакая? Рыбы и тишина, клевер и нахальные улыбки. Только мысли об отце, о темной комнате на северной стороне дома, о скрипке они никуда не делись, давят, но Людвиг, примиряясь с грузом, устало прикрывает глаза. Не привыкать. Отцу всегда хотелось, чтобы он был кем-то другим. Хорошо бы Моцартом. Но Моцарт один и давно вырос.
Тебе грустно. Будто это трава прошептала или низкое облако.
Людвиг вяло приоткрывает один глаз. Девчонка почти закончила венок.
Ничего подобного.
Грустно, повторяет она. А ты знаешь, как карпы становятся драконами?
Опять глупости эти Даже не качая головой, он опять зажмуривается. Поднявшийся ветер шелестит соцветиями, и листьями, и платьем девчонки. Шумнее плещет вода: Рейн тоже насторожил уши, ближе подгоняя самые любопытные волны. Хочет историю.